К книге
Няня для волчат альфы. Я не ваша мамаГлава 6 Долг в книге
30%
Глава 6 Долг в книге
6

Ключ от школьной двери я выложила на полку рядом с сухим зверобоем, а сама пошла к лечебной, потому что там меня никто не достанет голосом. Коридор пах камнем после ночного дождя, на каменном полу оставались мокрые подошвы, и я шла по своим следам, чтобы не оставлять новых. Дверь в лечебную была приоткрыта, внутри горела одна свечка, и я знала, чья это свечка. Дора оставила. Не для уюда, а чтобы я не наткнулась в темноте на бутыль с уксусом.

На столе лежала раскрытая тетрадь прежней хозяйки. Я сама раскрыла ее утром и ушла, не закрыв. Листы пахли лавандой, дубровкой, застарелым страхом. Запах страха я теперь узнавала с закрытыми глазами: он был кисло-медный, с хвостом полыни. Запись на последней странице я уже видела, но днем она скользнула мимо меня, а сейчас, в свечном тихом огне, я прочла ее снова, медленнее. «Если меня не станет — уведу детей к Таис. Она не предаст». Три строки, мелкий убористый почерк, в конце подпись: «Лина».

Я села на табурет. Свечка дрожала, и тень моих рук падала на страницу так, будто я держала чужую жизнь за горло. Меня не звали в чужой дом, меня не звали в чужую семью, меня выбрала мертвая женщина, которую я никогда не видела. Она записала мое имя зараньше, когда я еще сидела в своей школе, когда у меня был свой ключ и свое дело. И вот я здесь, в чужой лечебной, у чужого очага, и пахнет от меня теперь чужим домом.

В коридоре послышались шаги. Я закрыла тетрадь, но не успела убрать — дверь открылась, и вошел Марек. Он был без куртки, в одной исподней рубашке с расстегнутым воротом, и видно было, что он не ложился. Запах его стоял густой, волчий, с хвостом холодного металла. Я не шевельнулась. Он остановился у порога, посмотрел на тетрадь, потом на меня.

— Ты не спишь, — сказал он.

Я не ответила. Он сделал шаг внутрь, и я заметила, что под его рубашкой на правом боку белеет свежий шрам, тонкий, как женский браслет. Не сегодняшний, но и не старый. Дней пять.

— Я тебя не звал, — сказал он.

— Я и не пришла на зов, — ответила я. — Я пришла работать.

Он посмотрел на меня так, будто я сказала что-то смешное, но смеяться не стал. Тяжелая рука его легла на край стола, рядом с моей, и я отодвинула свою руку не от страха, а чтобы он не касался бумаги. Он это заметил. Я видела, как дрогнул его взгляд. Ему было неприятно. Ему было непривычно. Он всю жизнь брал, что лежало рядом, и никто не отодвигал локоть.

— Тут ночует Лина, — сказал он, и я вздрогнула, хотя не хотела. — Ее дух. Не трогай.

— Это не дух, — ответила я. — Это запись. Ты разве не знал, что она меня назвала?

Он молчал. Я видела, как он сглотнул, и под кожей на его горле прошла жила. Мне стало жаль его на одну секунду, и эту секунду я себе запретила. Жалость к альфе — это первый шаг к постели без условий. Он не заслужил постели. Он заслужил правду.

— Лина знала, что уйдет, — сказала я. — И заранее выбрала, к кому отдать детей. Не к кругу, не к Ирме, не к своей родне. Ко мне.

Он снова промолчал. Я открыла тетрадь на нужной странице и положила перед ним. Он наклонился, читал, и я видела, как двигаются его брови. Когда он дошел до последней строчки, у него дрогнули губы. Это была не злость. Это был стыд, который он впервые не сумел спрятать.

— Она не верила мне, — сказал он.

— Она не верила стае, — поправила я. — И тебе тоже. Потому что ты командовал ей через поле.

Он вскинул голову, и я увидела, как его зрачки стали волчьими. Я не отвела взгляд. Если отвести сейчас, он решит, что я испугалась, и завтра снова войдет в детскую приказом.

— Я не лягу с тобой, Марек, — сказала я. — Пока дети не будут знать, что я не мать. Пока ты будешь командовать их снами. Пока в этой тетради записано мое имя как запасной выход для чужой матери, а не как мой собственный выбор.

Он не ответил. Свечка оплыла на пол-пальца, и я слышала, как за стеной спит младший, и как старшая Мира ворочается на своей кровати, и как на кухне Дора вытирает руки полотенцем, и как в доме пахнет лавандой, дубровкой и застарелым страхом. Я взяла свою тетрадь, маленькую, кожаную, которую принесла из школы, и записала в нее три строки: «Лина. Травница. Ушла. Я — не замена». Закрыла, положила рядом с ключом от школы. Два ключа, обе двери чужие, обе мои.

Ключ от школьной двери я положила обратно в карман, потому что на полке ему не место. Полка — это его порядок, его кухня, его правила. Я вышла из лечебной, притворив дверь плотно, и пошла к себе в сторожку. Мне нужно было вымыть руки от его запаха и от запаха той женщины, чью тетрадь я только что держала. В сторожке было холоднее, чем в доме, и это мне нравилось. Здесь никто не дышал мне в затылок.

Я зажгла свою свечку, сняла куртку, повесила на гвоздь у двери. Саквояж мой стоял у стены, под рукой. Я открыла его, достала чистую тряпицу, положила на колено. Руки у меня дрожали — не от страха, от злости. Он стоял в моей лечебной, в чужой мне рубашке, и думал, что я уступлю, если он помолчит достаточно долго. Он ошибся. Я никогда не уступаю тем, кто молчит вместо извинений.

Я достала из саквояжа свою рабочую тетрадь, кожаную, без замочка, с загнутыми углами. Положила на стол, придавила пальцами. Записала три строки, как обещала себе: «Лина. Травница. Ушла. Я — не замена». Подержала перо над бумагой, прибавила четвертую: «Мара не любила, а я не отдаюсь». Закрыла. Положила рядом с ключом от школы. Два ключа, обе двери чужие, обе мои.

За стеной кто-то ходил. Я узнала шаги — тяжелые, неровные, с заминкой на третьем шаге. Марек. Он прошел мимо моей двери, не остановился, и шаги ушли в сторону детской. Я слышала, как он там постоял, как скрипнула половица под его весом, как он ушел обратно. Он не вошел к детям. Это было ново. Обычно он входит.

Я встала, вымыла руки в тазу, насухо вытерла. Надела чистую рубаху, ту, что привезла из дома, с вышитой у запястья мятой. Распустила волосы, переплела косу. Мне нужно было к утру выглядеть так, будто я спала, а не будто я только что держала чужую тетрадь и называла альфу в лицо тем, кем он был.

В дверь постучали. Негромко, сухими пальцами. Я узнала стук.

— Открыто, — сказала я.

Дора вошла без подноса. Это тоже было ново. Она всегда приходит с миской или кружкой, как будто ухаживает, а на деле проверяет. Сейчас у нее в руках ничего не было, кроме маленькой жестяной коробочки.

— Это от хозяйки, — сказала она и положила коробочку на стол. — Нашла в кладовой, когда перебирала крупу. Подписанная, гляди сама.

Я взяла коробочку. На крышке чернилами, мелким тем же почерком, было написано: «Таис. Не открывать до зимы».

Я положила коробочку обратно на стол, не открывая.

— Почему сейчас? — спросила я.

— Потому что он пришел и лег, — сказала Дора просто. — В первый раз с той ночи. Как лег — так я тебе несу.

Я посмотрела на нее. Она смотрела на меня, и в глазах у нее было что-то вроде уважения, а вроде и страха.

— Ты знаешь, что там? — спросила я.

— Нет, — сказала она. — Но Лина знала. Она эту коробку за неделю до ухода собирала.

Я накрыла коробочку ладонью. Ладонь у меня была холодная от воды, а жесть — тоже холодная. Два холода, и под одним из них лежала чужая тайна.

— Спасибо, Дора, — сказала я. — Иди спать.

Она пошла к двери, но на пороге обернулась.

— Ты ему не уступишь, — сказала она, не вопрос, а утверждение.

— Нет, — сказала я. — Пока он не перестанет командовать их снами.

Дора кивнула, как будто именно этот ответ и ждала, и ушла. Я слышала, как она спускается по лестнице, как закрывает за собой дверь на кухню. Дом затихал, только Мира ворочалась на своей кровати, да свечка моя оплывала на столе.

Я не открыла коробочку. Не сегодня. Сегодня я положила ее в саквояж, под чистую тряпицу, и застегнула ремень. Коробочка лежала у моего бедра, и я чувствовала ее сквозь кожу — маленькая, тяжелая, с чужим почерком на крышке. Лина знала, что я приду. Знала, что зима будет, и что мне понадобится то, что она спрятала. Только я пока не знала — что.

Я легла на узкую кровать, не раздеваясь, накрылась тулупом. За стеной Марек молчал. Дети молчали. Дора молчала. Только я не спала, и ключ от школы лежал у меня под рукой, на табурете, и саквояж с коробочкой стоял у стены, и я знала: завтра я встану, сварю кашу, перевяжу Лучику руку, которую вчера наспех перевязала, и пойду в лечебную работать. И в этой работе я ему не уступлю ни стола, ни полки, ни ночи. И если в жестяной коробочке лежит то, что меняет его право на детей, — я узнаю это первой. Не он, не круг, не Ирма Вольская. Я.

Я закрыла глаза. Свечка моя догорела, и в сторожке стало темно, и пахнуть от меня стало только мной — мятой, дубровкой и тем холодом, который я ношу с собой с того дня, как у меня отобрали школу.

Шаги в коридоре раздались задолго до рассвета, тяжелые, неровные, с той самой заминкой на третьем, которая выдавала альфу за версту. Я подняла голову от подушки, прислушалась. Марек прошел мимо двери, задержался у детской, как вчера, и снова ушел. Не вошел. Значит, ему сегодня нужно что-то другое, не дети. Значит, он идет ко мне.

Я встала, накинула куртку прямо на рубаху, сунула ноги в чистые портянки. Саквояж стоял у стены, я привычно проверила ремень — коробочка Лины лежала под тряпицей, на месте, я чувствовала ее сквозь кожу. Свечку жечь не стала, хватит и того света, что сочился из-под двери. Взяла тетрадь, ту, кожаную, без замочка, положила в карман куртки. Если он пришел спорить, я должна быть готова записывать, а не помнить.

Стук в дверь. Сухой, костяшками. Не Дора.

— Открыто, — сказала я.

Марек вошел. В рубахе, не в куртке, босиком, и от него пахло холодным деревом и тем особенным дымом, которым пропитались все его вещи. Он остановился у порога, не проходя, и я видела, как он смотрит на мою узкую кровать, на саквояж у стены, на ключ от школы, который лежал на табурете. Он считал мои вещи глазами, как считал бы чужой товар на ярмарке. Я не дала ему времени дойти до итога.

Он не ответил. Свечка в коридоре оплыла на пол-пальца, и я слышала, как за стеной спит младший, и как Мира ворочается на своей кровати, и как на кухне Дора вытирает руки полотенцем, и как в доме пахнет лавандой, дубровкой и застарелым страхом. Я взяла свою тетрадь, маленькую, кожаную, которую принесла из школы, и записала в нее три строки: «Лина. Травница. Ушла. Я — не замена». Закрыла, положила рядом с ключом от школы. Два ключа, обе двери чужие, обе мои.

Он шагнул от порога, сел на табурет, не на кровать. Это было ново. Обычно он садится где выше и смотрит сверху, чтобы голос звучал приказом. Сейчас он сел ниже меня, и плечи у него были опущенные, и руки лежали на коленях ладонями вверх. Я не обманулась. Альфа, который садится ниже, опаснее того, который рычит.

— Я не пришел за этим, — сказал он наконец. — Я пришел сказать тебе про Миру.

— Что с Мирой? — спросила я.

— Она не спала всю ночь, — сказал он. — Она сидела у двери твоей сторожки и слушала, как ты ходишь. Утром она спросила меня, почему ты не идешь к нам в дом. Я не знал, что ответить.

Я промолчала. Старшая спрашивала, почему няня ночует не с ними. Это значило одно — Мира уже выбрала меня в матери, и если я сегодня уйду, она сломается. Это была его цена, которую он не озвучил. Он озвучил Миру, а цену оставил мне.

— Она спросит еще раз, — сказала я. — И тогда я отвечу ей правду. Что я не мать. Что я пришла работать. Что я уйду, когда закончится зима.

— Она не поймет, — сказал он.

— Она поймет, если ты ей скажешь, — ответила я. — А ты не скажешь. Ты ждешь, что она сама догадается, и боишься, что она догадается не о том.

Он поднял на меня глаза, и я впервые увидела в них не приказ и не злость, а усталость. Настоящую, тяжелую, трехсуточную усталость человека, который привык командовать и не умеет просить.

— Я не умею просить, — сказал он, и это прозвучало почти как извинение. — Я умею приказывать. Я умею уходить. Я не умею сидеть на этом табурете и ждать, пока ты решишь.

— Тогда встань и уйди, — сказала я. — Я не держу.

Он не встал. Он посидел еще минуту, глядя на мои руки, потом поднялся, пошел к двери. У порога остановился, не оборачиваясь.

— Я принесу тебе ключ от детской, — сказал он. — Не от дома. От детской. Чтобы Мира не сидела под дверью.

Я ничего не ответила. Дверь за ним закрылась, и я слышала, как он идет по коридору, и шаги у него теперь были ровные, без заминки, и я подумала, что впервые за три дня он выспался хотя бы час.

Утро я встретила в лечебной, а не на кухне. Разница была в том, что на кухне мне подавали, а здесь я сама становилась хозяйкой. Я пришла, когда в доме еще спали, кроме Доры. Дора грела воду на плите, не оборачиваясь, и я поняла, что она ждала меня. Она не удивилась, не спросила, зачем я здесь до рассвета. Она кивнула на чугунок, и я кивнула в ответ. Это был наш договор: я работаю, она не мешает.

Я первым делом сняла с полки связку пустырника, найденную вчера. Положила перед собой. Перевязала по-новому, узлом не на левом конце, как делала та, другая женщина, а на правом. Это была мелочь, но мелочь, которую я могла показать Мареку. Если он спросит, откуда я знаю, что первая вязала иначе, — я отвечу: я прочла это в тетради, которую она мне оставила, в той самой, которую его круг считает пропащей.

Я разложила на столе четыре предмета, как разложила бы доказательства перед советом. Первый — пучок мяты и дубровки для присыпки, той самой, которой я вчера засыпала рваную рану Лучика. Второй — отвар сон-травы, сваренный по рецепту прежней хозяйки. Третий — связка пустырника, перевязанная по-моему. Четвертый — записка. Записка была короткой: «Твоя жена знала, что я приду. Она оставила мне ключ. Я не предам».

Я положила рядом с запиской кожаную тетрадь прежней хозяйки. Раскрыла на странице, где чернилами было выведено: «Если меня не станет — уведу детей к Таис. Она не предаст». Я знала этот почерк. Я знала эту запись. Я знала, что Марек, если увидит, побледнеет, потому что это не слух и не сплетня. Это его рука, его кровь, его слово, переданное через другую женщину мне.

Дора поставила передо мной кружку с отваром. Не с тем, что я варила ночью, а с другим, без сон-травы. Она понимала разницу. Я кивнула, отпила. Отвар был горький, с дымком и полынью, и я поняла, что Дора добавила полынь нарочно, чтобы я не уснула.

— Мне сегодня придется разговаривать с ним, — сказала я.

— Я знаю, — ответила Дора. — Поэтому я тебе и налила.

Шаги в коридоре раздались не скоро. Я успела сварить новую повязку для Лучика, проверить, что рана не воспалилась, пересчитать склянки на полке. Когда я услышала его шаги, я не встала. Я осталась сидеть за столом, с тетрадью перед собой, с четырьмя предметами, разложенными в ряд, как обвинительный акт.

Дверь открылась. Марек вошел, остановился у порога, как вчера у моей сторожки. Он снова был в рубахе, не в куртке, и от него пахло холодным деревом и тем самым дымом, и я подумала, что он тоже не спал. Только сейчас он стоял не у моей кровати, а в моем рабочем месте.

Я не дала ему времени оглядеться.

— Сядь, — сказала я. — Мне нужно тебе показать четыре вещи. Если ты не хочешь их видеть, ты можешь уйти. Но тогда я отнесу их совету.

Он не сел. Он подошел к столу, наклонился, прочел записку. Потом тетрадь. Потом посмотрел на связку пустырника, перевязанную не так, как у его жены. Потом посмотрел на меня.

— Что это? — спросил он.

— Доказательства, — ответила я. — Что я не привела чужого альфу. Что твоя жена знала, что я приду. Что она сама хотела, чтобы я забрала у тебя детей. И что круг самок, который прислал ко мне проверяющую, работает против тебя, а не за тебя.

Он молчал. Я видела, как он прочел запись в тетради, как его пальцы сжались на полях, как он закрыл тетрадь и положил обратно.

— Я не отдам тебе детей, — сказал он.

— Я не прошу, — ответила я. — Я говорю тебе то, чего ты не хочешь слышать. Твоя жена ушла, потому что ты командовал ее телом через поле. Она спрятала от тебя детей, потому что ты привык решать за них. И она оставила меня запасным выходом, потому что знала: если она уйдет, ты захочешь поставить на ее место кого-то, кто будет молчать. А я не буду.

Он не сел. Я и не ждала.

Я встала из-за стола, обошла его, не касаясь, и пошла к плите, где Дора грела воду для повязки. Мне нужно было занять руки, иначе я бы сказала лишнее. Я сняла с крючка чистую тряпицу, опустила в горячую воду, выкрутила. Пар ударил мне в лицо, и я на секунду перестала видеть комнату. Хорошо. Пар не умеет командовать.

За спиной я слышала, как он дышит. Ровно, через нос, как дышит волк, который не может сорваться. Он не двигался. Я знала, что он читает запись в тетради, и знала, какая строчка сейчас у него перед глазами. «Если меня не станет — уведу детей к Таис. Она не предаст». Его жена написала это его почерком, его кровью, его рукой, которую он не удержал.

Я положила мокрую тряпицу в миску, принесла к столу, разложила перед собой. Повязка для Лучика. Работа. Самое простое, что у меня сейчас есть.

— Садись, — повторила я, не оборачиваясь. — Ты мне мешаешь стоять над душой.

Он сел. Я услышала, как скрипнул табурет, и только тогда повернулась. Он сидел за моим столом, в моей лечебной, перед моими четырьмя предметами, и руки его лежали на коленях, а не на столе. Я отметила это про себя и не стала показывать, что отметила.

Я налила ему отвар из того чугунка, что сварила ночью. Горький, сонный, с пустырником и полынью. Поставила перед ним.

— Пей, — сказала я. — Не за компанию. За Лучика. Твоя жена делала этот отвар для младшего, когда тот не спал. Я сделала по ее рецепту. Трижды снимала пенку, трижды добавляла пустырник. Если ты не веришь мне, ты можешь не пить. Но тогда ты не имеешь права указывать мне, как лечить твоего сына.

Он посмотрел на кружку. Потом на меня. Потом на связку пустырника, перевязанную по-моему.

— Она вязала на левом, — сказал он тихо.

— Да, — ответила я. — На левом. А я на правом. Это не ошибка. Это знак, что в этой связке работали две разные женщины. Если ты отнесешь ее совету, они увидят.

Он взял кружку. Понюхал. Отпил. Я видела, как его кадык дернулся, как он сглотнул горечь, как на секунду прикрыл глаза. Он знал этот вкус. Его жена варила так же.

— Сядь ровно, — сказала я. — Я сейчас буду делать повязку. Если ты будешь сидеть, тебе придется смотреть, как я работаю. Если ты не хочешь смотреть, уйди.

Он не ушел. Он сидел, пил отвар и смотрел, как я режу чистую тряпицу, как кладу в нее щепотку мяты и дубровки, как заворачиваю в марлю и опускаю в теплую воду. Он смотрел, как я работаю, и впервые не указывал мне, как это делать. Это была его цена, которую он платил молча.

Я накладывала повязку, когда дверь снова открылась. На пороге стояла самка из круга, та самая, что вчера приходила проверять мою работу. За ней — еще одна, постарше, с родовой булавкой на воротнике.

— Мы пришли осмотреть ребенка, — сказала старшая.

Я не встала. Я держала повязку двумя пальцами и смотрела на них через стол, через разложенные доказательства, через его кружку с отваром.

— Ребенок спит, — ответила я. — Осмотр после сна. Если вы не верите, что я его лечу, спросите у него самого. Он проснется через час.

Старшая перевела взгляд на Марека. Он молчал. Он допивал мой отвар и смотрел в кружку.

— Альфа, — сказала она.

— Выйди, — ответил он, не поднимая глаз. — Я сказал.

Они вышли. Дверь закрылась. Я промокнула повязку, положила в чистую миску, накрыла полотном. Руки у меня не дрожали. Я не дала им дрожать.

— Она вернется, — сказала я. — С подписью совета.

— Пусть, — ответил он.

Я впервые услышала от него это слово. Он поставил кружку, встал, пошел к двери. У порога остановился, не оборачиваясь.

— Я пришлю к тебе Миру, — сказал он. — Она хочет показать тебе новый рисунок.

И вышел. Я слышала, как он идет по коридору, и шаги у него были ровные, и я поняла: он впервые не приказал мне уйти. Он просто вышел сам.

Он стоял надо мной, и я видела, как у него дрожит челюсть, и как он сдерживает рык, и как его руки лежат на столе, не на мне, но рядом.

— Уходи, — сказал он.

— Нет, — ответила я. — Я останусь и вылечу твоего сына. А ты сядь и выпей отвар. Он горький, но он твой.

Предыдущая главаГлава 6 из 20Следующая глава