Приезжает в гости Ида. Стиглиц волочится за ней, флиртует, это флирт очень веселый и легкий. Он фотографирует ее с ружьем и белкой, которую она подстрелила с первого раза.
Через несколько дней приезжает Розенфельд, и меньше чем через неделю я замечаю, как между ними возникает что-то легкое и чудесное. Говорю об этом Стиглицу. Он ворчит, что Полу следовало бы сосредоточиться на работе.
– Ты не ревнуешь? – дразню я его.
– Конечно, нет.
– Посмотри, как они счастливы. Как можно этого не чувствовать? Между ними все только зарождается, это так мило.
Я замечаю искру в узких глазах Розенфельда, когда он говорит с моей сестрой, а еще замечаю смущенное изящество в том, как она застилает постели, разглаживая все складочки.
Однажды вечером Ида гадает нам всем по руке. Мы объелись за ужином – еда была слишком сытная – и теперь тяжело валимся в кресла гостиной. Ида берет руку Стиглица, проводит пальцем по его линиям.
– Тебе недостает таланта, но зато у тебя железная воля.
Мы хохочем, Розенфельд – громче всех. Ида бросает взгляд на него, потом обратно на Стиглица. Напускает на себя деланую серьезность.
– А вот тут, видишь, линия прерывается? Это означает, что ты неисправимый волокита.
Опять смех.
Сестра переводит взгляд на меня.
– Джорджия, ты это подтверждаешь?
– Я могу ответить! – вмешивается Розенфельд.
Меня окатывает волной благодарности. Милый Толстяк. Всегда выручает нас в трудную минуту.
После их отъезда как-то ночью я слышу неловкие шаги в прихожей, грохот и крик падения. Вскакиваю с кровати, выбегаю за дверь и вижу, что он лежит беспомощный и разбитый у подножия лестницы. Я сажусь на пол рядом с ним и кладу его голову себе на колени.
– Ты цел? Что ты натворил?
– Впервые за сорок семь лет скатился с этой лестницы, – слабым голосом произносит он. Увидев, что я плачу, улыбается. – Значит, ты меня все-таки любишь, – говорит он. Без увеличительных стекол очков глаза его кажутся маленькими. – Выходи за меня, Джорджия.
Я касаюсь губами его лба. Улавливаю запах его возраста.
– Ты упал с лестницы, чтобы вынудить меня сказать «да»?
– Нет, но я бы пошел на это.
– Пойдем. Уложу тебя в постель.
Я помогаю ему подняться. Встав на ушибленную ногу, он вскрикивает.
– Я старая развалина, – бросает он с отвращением.
– Нет-нет, – мягко возражаю я, обнимаю его за талию, и мы вместе взбираемся по лестнице.
– Выходи за меня, – повторяет он, когда мы уже почти достигли площадки второго этажа.
– И у нас будет собственная квартира, – говорю я.
– Та, которая на Пятьдесят восьмой, – отзывается он.
– Да, та. Или, если картины продолжат покупать, возможно, комнаты в том новом отеле, «Шелтон».
– Что пожелаешь.
– Да неужели, – усмехаюсь я беззлобно. – А ведь есть кое-что такое, чего я очень хотела, а ты мне отказал.
Я чувствую, как он обмякает у меня на плече.
Восьмого декабря на пароме «Уихокен» мы пересекаем Гудзон и попадаем в штат Нью-Джерси: я наконец сказала «да», но в штате Нью-Йорк нам не дают разрешения на брак, потому что Стиглиц разведен.
– Для главных событий в жизни Нью-Джерси подходит куда лучше, – говорит он.
– Ты так говоришь, потому что родился в Хобокене[18].
– Если бы ради женитьбы на тебе мне пришлось добираться ползком до Канады, я бы это сделал.
Я смеюсь.
– Перестань!
– Я не шучу, ты же знаешь.
Дождь, небо соскальзывает в море, из капель складывается туман, бесприютная серость.
У паромного причала нас подбирает Марин. У меня мокрые руки. Я чувствую, как холодная вода заливается в рукава. Дорога скользкая. Марин оглядывается, чтобы рассмешить меня, спросить, готова ли я стать миссис Альфред Стиглиц, и, возможно, у меня сейчас такое выражение лица, что он на секунду задерживает на мне взгляд. Машину заносит в лужу, она съезжает с дороги – он не успевает это предотвратить – и летит на продуктовую тележку. Марин резко выкручивает руль в надежде вернуться на дорогу, но делает это слишком сильно и быстро, и руль его уже не слушается. Марин бьет по тормозам, но поздно, мне остается только ухватиться за руку Стиглица, мы, вращаясь, пролетаем через улицу и врезаемся в фонарный столб.
Все целы – по счастью, обошлось практически без травм. Выбираемся из разбитой машины, я смеюсь и говорю, что по-другому мы, конечно, просто не могли. В кои-то веки пытаемся сделать что-то правильное и одобряемое обществом, но сами небеса вставляют нам палки в колеса.
После неизбежной суеты с полицией и свидетелями мы осторожно проходим среди осколков лобового стекла и идем под дождем в скобяную лавку, хозяин которой не только торгует отвертками, наждачной бумагой и гвоздями, но еще и выполняет роль мирового судьи.
Спустя три дня, одиннадцатого декабря, мы возвращаемся в Клиффсайд-парк. Марин у нас в качестве свидетеля. У него на виске – синяк от удара о дверь машины, кожа в этом месте перламутрово-голубая, натянутая. Никаких церемоний, мы решили. Никаких торжественных приемов. Никаких колец.
Когда мы плыли на пароме, я сказала Стиглицу, что не буду произносить слова «любить, почитать и повиноваться». Он стал со мной спорить.
– Но ведь в этом нет смысла, – просто сказала я.
– Это же брак, – настаивал он.
Ветер поднимал над волнами снопы брызг и легко разрезал водную гладь.
– Ты же знаешь, что я не могу обещать повиноваться, Альфред. Ведь именно за это ты меня и полюбил когда-то.
Я кладу пальцы ему на губы и мягко на них давлю, пока не выходит улыбка.