– Любой женщине нужен ребенок, дядя Ал, – как-то раз в конце августа замечает Элизабет. Они сидят в его углу террасы. Я сижу на ступеньках и читаю.
– Джорджия – не любая женщина, – отвечает Стиглиц.
– Я вас слышу, – говорю я.
Элизабет улыбается мне и снова поворачивается к Стиглицу.
– Особенно такой женщине, как Джорджия, – отвечает она. – Ты только подумай, насколько бесценным для ее искусства станет опыт рождения ребенка.
– Если она станет кормить ребенка, трясти, пока он не срыгнет, и потом его мыть, на искусство попросту не останется времени.
– Я буду помогать, – говорит Элизабет.
– Интересно как?
– Я могу быть не только твоей любимой племянницей, но еще и няней, воспитательницей, целым детским садом – чем угодно, лишь бы вам с Джорджией было хорошо.
– У нас даже собственного дома нет, – говорит Стиглиц. – Для ребенка нет места.
– Для ребенка всегда есть место там, где есть любовь.
Стиглиц строго смотрит на нее поверх оправы очков.
– Многословно, – говорит он.
– Романтично, – поправляет его Элизабет. – И ничего в этом нет плохого. Может, даже в тебе немножко этого есть.
– Я прагматик.
Элизабет хохочет.
– А кроме того, – продолжает Стиглиц, – Джорджия сама еще почти ребенок.
– Я – ребенок?! – восклицаю я. – Мне уже тридцать три.
– Но ты по-прежнему очень юна, – с жаром говорит он. – И прекрасно развиваешься.
Я вздрагиваю от этих его слов – в них есть что-то необъяснимо страшное: Пигмалион и Галатея. Меня берет злость и на него, и на Элизабет, которая вообще подняла эту тему.
Я опускаю взгляд на книгу, которую держу на коленях. «Деревья и как их распознавать». Веду глазами вниз по странице: «Кора всех берез помечена длинными горизонтальными…»
– К тому же есть еще и денежная проблема, – слышу я его голос. – Невозможно и дальше мириться с нашим теперешним положением.
– Все как-нибудь устроится, – говорит Элизабет. – Нельзя отчаиваться.
– Довольно об этом на сегодня, – говорит Стиглиц.
– Тогда завтра продолжим, – отвечает она.
Он пропускает ее фразу мимо ушей и через террасу обращается ко мне.
– Джорджия, хочешь покататься на лодке?
Я поднимаю глаза и секунду удерживаю его взгляд, чтобы он понял, что мне неприятно.
– Можно.
По дороге к озеру он поддерживает меня под локоть.
– Никогда так не делай, – говорю я.
– Как?
– Не устраивай публичных выступлений на такие темы, которые касаются лично меня и очень много для меня значат.
– Но она первая об этом заговорила.
– Больше так не делай.
Я чувствую, что задела его, но он кивает.
– Стиглиц, я хочу ребенка, и ты с самого начала обещал мне, но, если сейчас не самый подходящий момент, я вполне способна это обсудить. С тобой наедине. А не так, как сегодня.
Я помогаю ему перевернуть шлюпку. Мы вместе стаскиваем ее на мелководье. Медленно гребем. Когда мы обходим остров уже наполовину, ветер меняется: с холмов несется шквал.
– Поворачивай обратно, – прошу я.
Он разворачивает лодку, и теперь ветер на нашей стороне. Резкий порыв разбивает поверхность воды в брызги, они разлетаются по корпусу шлюпки. Поднимаются небольшие волны. Наше суденышко, качаясь, перепрыгивает через них, Стиглиц гребет длинными сильными взмахами, лодка разрезает носом вздымающуюся гладь.
Начинается дождь – сначала чуть капает, но вот уже льет стеной. На полпути к берегу небо над озером разрывает прожилка молнии. К востоку от острова я вижу каноэ, в нем – две маленькие фигурки. Мальчики.
– Стиглиц, назад! Назад!
Я вскакиваю на ноги. Он силой усаживает меня обратно.
– Ты нас опрокинешь!
– Да ты посмотри! Вон там, мальчики!
Пока он переводит взгляд туда, куда я указываю рукой, каноэ переворачивается, и две темные фигурки исчезают в черной воде. Я вижу, как на поверхности возникает одна голова и рука – бледная в новой вспышке молнии. Мальчик цепляется за перевернутое каноэ.
– Поворачивай! Греби обратно! – кричу я. – Греби обратно!
Но он продолжает править к берегу.
– Ты что, их просто бросишь?!
– Я вернусь за ними один. Четыре человека – слишком много для этой шлюпки!
– Будет поздно!
– Сначала я довезу тебя.
– Да нет же, нет времени!
– Ты побежишь за подмогой. А я вернусь за ними.
– Нет! Возвращайся сейчас!
Но он продолжает грести. Вцепившись в край борта, я пытаюсь разглядеть в центре озера две головы рядом с каноэ, но вижу только одну.
– Прошу тебя, вернись. Поверни шлюпку, – повторяю я безнадежно, будто читаю молитву. – Пожалуйста.
Мы пристаем к берегу. Я выпрыгиваю из лодки и отталкиваю шлюпку обратно. Он начинает грести к центру шторма, налегает на весла, делая длинные, сильные гребки в тяжелой воде.
– Беги, Джорджия! – кричит он мне. – Беги!
И я бегу на холм.
Когда добегаю до фермерского дома, сердце готово выскочить из груди, я отчаянно кричу, с промокшей насквозь одежды на пол стекают лужи.
Элизабет приносит мне одеяла, а Агнес звонит, чтобы позвать на помощь, и мужчины стекаются по холму к берегу.
Я наблюдаю с террасы, крепко сжимая поручень ограды. Стиглиц доплыл до перевернутого каноэ. Он хватает мальчика, который по-прежнему держится за борт, – та самая бледная рука, которую я видела, – суденышко покачивается и кренится в одну сторону, но Стиглиц собирается с духом и одним рывком затаскивает мальчика в шлюпку.
– Все будет хорошо, – говорит подошедшая Элизабет. Она протягивает мне чашку горячего чая. – Остальные тоже уже плывут к ним.
– Там был еще один мальчик, – говорю я.
– Они его найдут.
Элизабет обхватывает меня за плечи. Стиглиц снова гребет, обходит каноэ кругом, присматривается.
Мальчика они так и не находят. Спустя неделю охотник обнаруживает куртку, прибитую к берегу, запутавшуюся в корнях дерева.
– Мы не можем вечно об этом думать, – говорит мне Стиглиц, когда нам передают эту новость. – Мы не могли его спасти.
Остальные уже легли. Ночь теплая. Небо залито звездами.
– Жаль, что мы даже не попытались, – говорю я.
Повисает мертвая тишина.
– Он погиб сразу, как только каноэ перевернулось, – говорит Стиглиц. – Когда я греб туда, я уже знал.
Он смотрит вдаль, на озеро, темная громада острова поплавком лежит на серебряной глади.
– Наверное, ты сделал правильный выбор, – говорю я.
– Выбора не было.
– Я тебя не виню.
Тут он смотрит на меня, и печаль его так искренна, что у меня перехватывает дыхание.
В середине сентября, когда большая часть семьи разъехалась, в коридоре второго этажа я наталкиваюсь на Хедвиг. Она стоит на коленях. Смотрит на меня расширенными глазами. Я пытаюсь помочь ей подняться, ее рука дергается, язык заплетается, она смотрит сквозь меня, как будто я дверь, в которую она стремится пройти. Потом рука ее безвольно повисает, и она оседает, всем весом завалившись набок.
Я кричу – зову на помощь. Стиглиц откликается с другого конца дома. На холм устремляется отряд докторов. Ее уносят, и она едва шевелится. Когда звонит Ли, он плачет. Инсульт. Она поправится. Насколько это возможно.
На следующее утро я долго его обнимаю. Мы часами гуляем, наблюдая, как листья сгорают дотла в своем осеннем пожаре. Он фотографирует светящиеся дождевые капли на яблоне. Как будто слезы, говорит он.
Я замечаю, что он беспокоится из-за моей работы, из-за того, что я делаю и чего не делаю, чему мне еще следует научиться. Легкая рябь напряжения пробегает по мне, когда он входит в лачугу, где я работаю над картиной. Мы вместе рассматриваем мою «Яблочную серию», «Красные клены», «Дерево с отрезанной конечностью». Все, что я написала летом, когда дом был переполнен шумом и людьми, кажется чуть менее ярким, незавершенным.
– Похоже, в них нет той жизни, какая была в моих ранних вещах, – говорю я.
– Все придет, – говорит он.
Но трудно не замечать темного тока отчаяния, который переливается из его ладони в мою, когда мы идем в город на почту или по утрам сидим вместе на кухне.
– Тебе пришлось бы выбирать, – говорит он однажды ни с того ни с сего. Стоит конец осени. Дом опустел, все разъехались. Я мою посуду.
– Выбирать? – переспрашиваю я.
– Между ребенком и искусством. Ты ведь это осознаешь, правда?
– Нет, – говорю я, ополаскивая тарелку и наблюдая за тем, как чистая вода стекает с ее поверхности.
– Не надо было мне поднимать эту тему. – Он берет тарелку из моей руки и вытирает полотенцем, трет яростно, пока тарелка не начинает скрипеть.
– Это ты у нас всегда слишком много думаешь, – легко замечаю я. – А я бы запросто справилась с ребенком.
– Все равно сейчас неподходящий момент для принятия такого решения.
– Не я об этом заговорила.
Он берет два ножа, которые я ему только что вручила. Я замечаю их узкие металлические поверхности, отражающие свет.
Роняю миску, которую держу в руках, в тазик для мытья. Вода расплескивается, обливает нас обоих.
– Ты это нарочно сделала! – говорит он, отступая.
– Правда?
Он тянется к моим рукам, чтобы вытереть их кухонным полотенцем, но я хватаю его за пояс штанов, толкаю его на мойку и вжимаюсь бедрами ему между ног.
– Ты насквозь мокрая, – говорит он.
– Мне так все это надоело, – говорю я, – мрачность, угрюмость – мне жаль тратить на это свое время.
– Ты не очень-то добра.
– Никто не может отменить то, что уже сделано. Даже ты. – Я расстегиваю его штаны. Трогаю его, и он улыбается.
– Ну наконец-то, – говорю я. – Улыбка.
Он твердеет в моей ладони.
Блузка на мне вся в мокрых пятнах. Сквозь хлопковую ткань он касается моих сосков, крутит один из них пальцами, пока я вожу ладонью по нему вверх-вниз. Он трогает мою грудь, потом проскальзывает рукой за пояс юбки, стаскивает ее вниз по бедрам, пока она не соскальзывает, его рука обхватывает меня сзади, пальцы пробираются внутрь меня.
– Все мокрое, – говорит он.
Его пальцы проталкиваются в меня глубже, сначала мягко, потом – нет.
– Я хочу тебя, – произношу я.
– Жестко, прямо над мойкой? – его голос звучит тихо, в будоражащей близости от моего уха. – Сзади, на столе? Или верхом на стуле?
Его рука теперь подо мной, он поднимает меня, кладет спиной на стол, и вот он – яростный стремительный натиск его скользящих движений внутри меня.
– Я не буду выбирать, – говорю я.
Он прижимает мои ладони к стене над головой. Свеча опрокидывается, катится по полу.
– Придется.
Его зубы впиваются мне в горло.
– Я хочу сразу всё.