К книге
Мы справились, парень: МемуарыГлава 25 Чем старше я, тем меньше знаю
57%
Глава 25 Чем старше я, тем меньше знаю
29

Рождение было его смертью. Еще раз. Слов мало. Тоже умирают. Рождение было его смертью. Скалится с тех пор, как мертвец. Бодро ждет, пока не настанет крышка. В колыбели и в кроватке. И когда впервые не получил грудь. И когда впервые заковылял. От мамочки к нянечке и обратно[181].

Молодые живут настоящим. Влюбляются, веселятся. Для них жизнь – это праздник. Но на далеком холме всех нас поджидает темная фигура. И я сейчас в том возрасте, когда этот силуэт виден все отчетливее. В моем повторяющемся сне эта далекая фигура оказывается отцом, который ждет, чтобы провести меня по длинной серой дороге через вересковые пустоши моего детства.

В 2024 году я побывал на могиле отца в Крайстчерче, близ Ньюпорта. Положив руку на надгробие, я сказал: «Покойся с миром, Дикки-бой». Он умер в 72 года. Я уже пережил его больше чем на десятилетие. И хотя его нет на свете уже более 40 лет, мои воспоминания о нем кристально ясны.

Хотя я и не любитель всякой чертовщины или излишней сентиментальности, но, стоя у могилы, все же ощутил странное чувство, будто он находится прямо у меня за спиной. И так же ясно, как то, что я сейчас сижу в этом кресле, почувствовал его руку на своем плече.

Я обернулся. Вокруг никого не было. И всё же я чувствовал его – старика. Он был там.

Чувство одиночества – это то, чем я дорожу. Не столько само физическое уединение, сколько именно внутреннее одиночество. И тем не менее мне было хорошо от того, что отец оказался там, со мной, на этом кладбище. На сей раз он не осуждал. Не распекал. Он просто был рядом. Один старик рядом с другим. Спустя 86 лет после того, как он дал мне жизнь, спустя 72 года после того, как он отчитывал меня за провал в школе, и спустя 43 года после его смерти – неужели мы с ним наконец-то обрели покой?

У могилы на меня нахлынуло воспоминание: мы с отцом стоим на краю обрыва. Это было на мысе Вормс-Хед, на полуострове Гауэр в Западном Уэльсе. Мне было 12, и у меня возникло непреодолимое желание прыгнуть вниз. Наверное, это нормально. Прыгну – и разобьюсь о скалы. Это была просто мимолетная мысль. Но отец, словно почуяв, что творится в моей голове, положил руку мне на правое плечо. В те времена люди редко прикасались друг к другу, но он, казалось, знал, что тогда мне это было необходимо. И, возможно, мне это необходимо и сейчас, когда я сам готовлюсь познать то, что старик называл Главным Секретом.

У меня бывает еще один повторяющийся сон: я стою на шатких крепостных зубцах. Спуститься оттуда можно только по грубым, крошащимся ступеням. Я думаю: «Как я вообще сюда забрался? И как мне теперь слезть?» То, что я тихо, ежедневно переживаю – даже сквозь ломоту и хвори старения, – это абсолютное одиночество своей внутренней жизни. Что именно это значит, я понятия не имею, но чувствую, что это часть жизни моего отца; да, старика и его жизни, задолго до моего собственного рождения. Словно его прошлое, вплоть до его собственного детства, живет внутри меня и принадлежит мне. Это не какая-то горстка сказочной сонной пыльцы – это нечто абсолютно реальное, засевшее в самом центре моего существа. Я могу описать это только как печаль. Не слащавую печаль в духе «ах, бедный я»; возможно, это даже не печаль, а нечто такое, что просто толкает меня вперед, к концу дороги. А может быть, это сплав любви и скорби – та самая основа всего сущего.

Шекспир тоже по-своему положил руку мне на плечо – с того самого момента, когда я впервые услышал его слова в затемненном актовом зале мрачной валлийской школы-интерната, где под первые аккорды музыки Уильяма Уолтона нам показали фильм «Гамлет».

Несколько лет назад, во время съемок документального фильма, Стелла навестила моего бывшего учителя из Коубриджа и спросила его: «Каким Тони был в школе?»

«Тони никогда не играл в крикет, никогда не играл в футбол, – рассказывал он. – Мы понятия не имели, что он за человек. Он ни с кем не разговаривал. Тихий-тихий. У него хорошо шли география и музыка. Он играл на пианино. А потом ушел из школы – и через 10 лет уже стоял на одной сцене с Лоренсом Оливье».

В тот момент я впервые в жизни осознал, как много изменилось за одно-единственное десятилетие. Театральная школа. Кардифф. Два года в армии. Настоящий квантовый скачок. А потом с каждым годом – чудо за чудом. Я смотрю на свою жизнь, вспоминаю того несчастного мальчишку и думаю: «Как всё это вообще произошло?» Это та самая вещь, которая не дает мне покоя в загадке жизни. Я бы ни за что не смог ничего из этого спланировать или даже просто вообразить. Мою жизнь написал кто-то другой, не я. Не знаю, кто ставит этот спектакль, но чувство юмора у него отменное.

Когда я снимался в фильме «Одна жизнь»[183] – о Николасе Уинтоне, британском биржевом брокере, который организовал «Киндертранспорт»[184] и спас сотни чехословацких детей от нацистов, – меня очень вдохновляли его скромность и благородство.

Как-то раз репортер спросил его: «Вы верите в Бога?» Он помолчал. А потом ответил: «Ну, немцы молятся Богу. Британцы молятся Богу. Американцы молятся Богу. И кто тут разберет?»

И добавил, что у нас не будет надежды на будущее, пока мы не научимся договариваться.

Его история тронула меня до глубины души, особенно потому, что я с самого детства помнил кинохронику освобождения Берген-Бельзена – эти ходячие скелеты. Они навсегда врезались мне в память.

Одна моя подруга-буддистка, незадолго до того потерявшая мать, сказала о жизни так: «Вся она – одно долгое прощание».

Мне нравится эта мысль. Мы можем какое-то время тешить себя иллюзиями о собственной значимости. Красные дорожки, бессмысленное пьянство, высокомерие успеха. Но если продержишься в этой игре достаточно долго, дойдешь до самой сути: мы приходим, говорим «привет», немного тут околачиваемся, а потом говорим: «Ну, бывайте, ребята».

Принимая «Золотую пальмовую ветвь» в Каннах, Мерил Стрип сказала, что видеть отрывки из собственных фильмов в ретроспективной нарезке – это как смотреть в окно скорого поезда: ты наблюдаешь, как молодость мелькает и перетекает в зрелость, а затем размывается, превращаясь в старость. Я часто ловлю себя на схожем ощущении, и все чаще мои самые ранние воспоминания оживают с пронзительной яркостью.

Как-то летним вечером, еще совсем маленьким, я перешел через деревянный мостик над ручьем Арналлт в конце Тай-Фрай-роуд и побрел по тропинке мимо фермы, а затем через пастбища к долине Бромбил. Из открытого окна последнего дома на улице доносился голос по радио. Я до сих пор слышу его так же ясно, как до сих пор помню запах воздуха в лесу Маргам, куда тетя Лорна повела меня в четыре года – смотреть на поляну диких колокольчиков.

В тот день сквозь ветви вековых буков пробивались лучи солнца, освещая лужайки нежно-голубыми и сочно-зелеными красками. Я забежал в самую гущу этого ковра и принялся собирать цветы огромными охапками, а добрый, мелодичный смех тети Лорны эхом разносился среди деревьев – ее забавлял маленький мальчик, который никак не мог сгрести в свои объятия всю ту жизнь и все те краски, что ему так отчаянно хотелось унести с собой. На мгновение все вокруг замерло, словно мы оказались внутри гигантской фотографии. Пятна света на тени, шорох листвы, прочие звуки жизни – все застыло в абсолютной неподвижности.

А потом мне снова 87, и – невероятное дело – я по-прежнему работаю. Больше того: я обнаружил, что в моем ремесле возраст чаще становится козырем, чем помехой.

Однажды Грета Гарбо[185] уволила Лоренса Оливье. Он не держал зла. Говорил: «Я тогда еще до этого не дорос. Еще не нащупал свой внутренний стержень. Но наступает момент, когда ты понимаешь, что нашел свой центр, что теперь ты знаешь, как это делается. И тогда ты держишь в руках вожжи этой колесницы, прямо как Бен-Гур».

Я никогда не забуду, как увидел Юла Бриннера[186] на Бродвее в мюзикле «Король и я». Думаю, к тому моменту он уже болел раком, который в итоге его и убил. Голос у него слегка подсел. Когда Бриннер вышел на поклоны, зал взорвался оглушительными аплодисментами. Он обвел зрителей взглядом – и увидел, что они аплодируют сидя. Не выходя из образа короля, он чеканным шагом подошел к самому краю сцены, упер кулаки в бока, расправил грудь и вздернул подбородок. Его бритая голова сверкала в свете софитов, а глаза горели озорным огнем.

– Как вы смеете? – прогремел он, смерив зал властным взглядом. – Я – король Сиама! Встать передо мной!

Заливаясь смехом и хлопая еще громче, зрители как один повскакивали с мест. Бриннер улыбнулся, схватил за руки своих партнеров по сцене и увлек их всех в новый глубокий поклон.

Много лет я таскал с собой маленькую записную книжку, в которую заносил фразы вроде: «Веди себя так, как будто… Веди себя так, как будто… Веди себя так, как будто это происходит прямо сейчас». Я и по сей день люблю повторять про себя заклинания: «Сегодня я живу в вечном благе и вечной жизни. Я освобождаю свое мышление от всякого чувства ограниченности. Я обращаюсь к той внутренней силе, которая превращает "я не могу" в "я могу". Во мне есть мудрость, знания, энергия и сила, чтобы достичь своих целей. Ничто не способно встать у меня на пути».

Мечты, произнесенные вслух, сбываются. Когда отец назвал меня безнадежным, я отверг все, что твердили мне он и мои учителя. Я сказал, что еще им всем покажу, – и показал. Я мечтал о великом будущем и этими мечтами притянул его к себе. Я обрел чистую радость и свободу в искусстве. Каждый день я стараюсь писать красками или рисовать, а еще по два часа играю на пианино. На старости лет я заново открыл для себя любовь к созиданию просто ради самого созидания.

И если играть на пианино я учился у педагогов, то изобразительное искусство осваивал сам и понял одну вещь: когда начинаешь слишком много думать, это убивает в рисовании все, что я люблю. Великий Стэн Уинстон – художник и скульптор с классическим образованием, оскароносный мастер грима, работавший со Стивеном Спилбергом и Джеймсом Кэмероном, – как-то пришел в гости и посмотрел на мои картины. Он начал расспрашивать, почему я поместил лицо именно здесь, почему использовал вот этот цвет вон там.

– Понятия не имею, – ответил я. – У меня нет никакой подготовки.

– И не вздумай учиться! – сказал он. – Послушай, я-то учился. Я бы так не смог. Просто делай!

По мне – чем меньше думаешь, тем лучше. Просто приходи и делай. Дерзай! Все мы когда-нибудь помрем. Так радуйся жизни. Улыбайся, хотя сердце разбито…[187] смейся. Мертвыми мы будем долго.

Тем, кому сейчас тяжело, я советую найти свои детские фотографии: возвращайся к этому ребенку всякий раз, когда одолевают сомнения. Не забывай малыша на снимке – того, кто так мало знал и в кого, быть может, никто не верил. Важно помнить, кто ты и откуда. Не теряй этой связи. Если ты дочь фермера – держись за свои корни! Всю жизнь я ощущал себя ловкачом, трикстером, на редкость удачливым неудачником. Я согласен со своими критиками: я недостаточно умен, чтобы выстроить или спланировать хоть что-то в собственной жизни. Повторю: по всем законам логики и здравого смысла я должен был сдохнуть десятилетия назад. Как и почему я до сих пор здесь – черт меня побери, если я знаю. Чужая обида и враждебность вполне объяснимы: «Да как ему вообще это удалось?» Я и сам задаюсь тем же вопросом.

Еще мальчишкой я считал себя самозванцем и никогда не был о себе высокого мнения. Вечно куда-то бежал без оглядки – бродяга, перекати-поле, драный помоечный кот, доживающий последнюю из девяти жизней. Я жил по старому принципу «На Бога надейся, а порох держи сухим». Живи и дай жить другим, но кроссовки держи наготове – на случай, если придется уносить ноги. Мрачный Жнец рано или поздно настигает любого беглеца, но пусть хотя бы побегает за ним.

Однако теперь я чаще и чаще задумываюсь о том, как яростно сражался за то, чтобы не быть похожим на отца и деда, – и как сильно, сам того не желая, оказался на них похож. И все же я надеюсь вопреки всему, что мне удалось найти способ стать человеком, который чуточку добрее и мягче их, чуть более осознаёт себя и способен прощать.

Стихотворение А. Э. Хаусмана[188] «А что теперь с упряжкой» неизменно напоминает мне о горах и лесах Маргама.

А что теперь с упряжкой,

А что с плужком моим,

Которыми я правил,

Покуда был живым?

Как прежде, тянут кони

По той земле плужок,

Где ты пахал когда-то,

Куда ты ныне лег[189].

С каждым годом я понимаю это стихотворение все глубже. После смерти мамы Стелла распорядилась, чтобы каждый год 16 ноября, в мамин день рождения, на ее могилу в Форест-Лоун[190] приносили цветы. Я очень благодарен Стелле. Вид этих роз пробуждает во мне нечто давно забытое, какую-то далекую скорбь или сожаление. Да, сожаление – вот верное слово. Почему я столько всего от себя отсек? Никого не виню, ни к чему не веду. Но одиночество этих цветов, образ угасающей жизни, тайна… Что все это значит?

С того далекого летнего дня – того самого, когда я, еще ребенок, впервые узнал о смерти, – я решил: нет, только не я. Я найду выход. Беги и не оглядывайся… Беги, кролик, беги, беги, беги… у фермера ружье…[191] Теперь-то я понимаю: я бежал не от смерти – от жизни. Вот ведь парадокс. И скоро я услышу песню старой зимы…[192]

По мнению молодых, старики склонны пережевывать прошлое, без конца и края болтая о старых добрых или недобрых временах. Когда я сам был молодым всезнайкой, то точно так же относился к этим старым занудам, утомительным развалинам, брюзжащим о былых деньках. Я думал: «Надеюсь, я таким не стану, если доживу до их лет».

И вот я сам стал таким же стариком. Возвращение к самому началу – повторное проживание всего прошедшего здесь, на страницах книги, – стало для меня настоящим пробуждением. Я вдруг оценил, как же мне повезло, и заново пережил летние дни своего детства. Теперь, когда все это перенесено на бумагу, я чувствую себя вправе забыть прошлое и сосредоточиться на подготовке к тому, чтобы лично познать Главный Секрет. Ирония судьбы лишь в том, что само прошлое, как учил Т. С. Элиот, нас не забывает:

Мы грезили в русалочьей стране

И, голоса людские слыша, стонем,

И к жизни пробуждаемся, и тонем[193].

Предыдущая главаГлава 29 из 51Следующая глава