Скользкое болото ночи оседает в глотке затхлой сыростью, сквозь рассохшиеся рамы взвывает ветер, тревожит сухие, корявые ветви давно запущенных кустов. Они скребут по стеклу, а кажется, что прямо по нервам. Луна высвечивает очертания комнаты молочно-белым, а по стенам неизлечимыми язвами ползут потёки прорванных труб, которые будут безуспешно латать до тех пор, пока дом не пойдёт на слом. Обстановка до неприличия убога, но за квартирой Разумовского присматривают, а в своё убежище Даша его не пускает и впускать не собирается, несмотря на то что сейчас между ними нет ни сантиметра расстояния.
Сдавленный вой на соседней подушке ― и Даша вскакивает, резко поднимается на локтях, откидывает одеяло и аккуратно трогает его взмокший лоб. Кир во сне рвано дышит, хлопковая ткань майки едва не лопается на бугрящихся напряжением мышцах. Лицо пронзает разряд боли в двести двадцать, вынуждая корчится на грани сна и реальности, пока Даша не возвращает его обратно в комнату из мира его личных кошмаров.
– Кир, я здесь. Всё хорошо. – Он в это ничуть не верит, отчаянно цепляется за неё, как за спасательный круг, ощущает в ладонях живую, тёплую остроту её локтей, а притянуть её ближе к себе не смеет.
– Я опять видел тебя мертвой, – бьёт под дых, режет по ушам звенящей струной. В этих кошмарах ― её неживые глаза и его окровавленные руки, Кир смотрит на неё, ждёт, что она растворится призраком в сизом сумраке комнаты, впитается в ветхую, сатиновую простынь, оставит его подыхать на растерзание его собственного безумия. Её сливочная кожа кажется мертвецки бледной под рассеянным лунным светом, ему страшно касаться её, страшно снова оставить на ней синюшные следы боли.
– Перестань постоянно говорить об этом. Так мы дальше не продвинемся. ― Она не в силах выдерживать его полный агонии взгляд, не в силах продлить зрительный контакт больше, чем на одну секунду. Он убивает себя сам, а спасать его у неё больше нет сил. Даша резко садится на краю постели, старается не касаться ступнями обжигающе ледяного пола, впивается пальцами в продавленный матрас, чтобы в сотый раз спросить себя «какого чёрта?» Какого чёрта она здесь забыла? Какого чёрта она вообще творит?!
– Мы дальше не продвинемся, – Разумовский утверждает это и залипает на потолок, не в силах подняться, одеться и уйти, закончить это безумие, потому что не готов. Потому что она не готова его отпустить. – Мы обречены, – он говорит это так уверенно, что мышца в груди сжимается в тугую пружину, и ей больно, и ей жаль, и хочется беспомощно хныкать, потому что время не повернуть назад и сделанного не исправить. У неё нет времени предаваться отчаянию, хотя иной раз так хочется…
– Нельзя сдаваться. – Что она несёт? Даша тысячу раз с ним согласна, но с языка упорно лезет ядовитая банальщина, опаляет связки режущей болью. Он слышит ее ложь, чувствует горькую фальшь, которой она напрасно хочет подсластить неизбежность, но рад обманываться сам. Их будущее нельзя предсказать даже на день вперёд, и что оно такое, это будущее? Призрачное, нелепое понятие, которое истончилось, износилось, испортилось под гнетом обстоятельств. Ему – жить одним днём, а она дней не считает. Её время течёт рекой в иной плоскости и лишь изредка пересекается с его в одной точке пространства.
Даша знает – там, за порогом комнаты её поглотит серая, острая, как сталь, реальность, она заново начнёт прогибать под себя их обоих, день за днём, заставляя мучительно фантазировать, что когда-нибудь, в другой жизни всё непременно сложилось бы иначе. Она возвращается под одеяло, целует прилипшие ко лбу пряди, устраивает у себя на груди его голову, шепчет что-то о том, что она рядом, и всё хорошо, и задыхается от горечи, от жалости, от собственных изломанных чувств, а тепло его тела стелется ей по венам, будоражит разум терпким запахом его волос.
Переступать черту с ним на удивление просто, и Даша забыла, когда успела сделать тот роковой шаг от жгучей ненависти до скотской привязанности с кислым привкусом Стокгольмского синдрома, и ей глубоко плевать на всё. На улице промозглая осень – к чёрту её, и пусть мир прямо сейчас катится в пропасть, здесь тепло и тихо, чтобы забыть и забыться от всего на пару часов.
С уютного балкона высотки мир кажется таким маленьким. Люди внизу, как стая песчинок, наступишь на кучку таких – и не случится ровным счетом ничего, земля не перевернётся, и кара небесная не обрушится на голову. Десятком больше, десятком меньше, кто теперь считает?
Ночная прохлада путается в волосах, щекочет горло, раздражает слёзные железы – наверняка со стороны рыдающим дебилом выглядит, но сейчас на это как-то подозрительно насрать. Пальцы на автомате сворачивают папиросную бумагу, заталкивают в ровный бумажный туннель сухую зелень, вспышка – и лёгкий змеящийся дымок обволакивает горло, а сладковатый запах туманит мозги.
Она появляется тихо, молча укладывает полуголую задницу на перилах и свешивает вниз босые ноги. Ничего уже не боится – ни со спины к нему подходить, хотя знает, что он сначала по роже за это съездит, а потом спросит кто там, ни с высоты ухнуться, качается вон, ногами болтает.
– Спит, – бросает она в ночную пустоту, блаженно закрывает глаза, подставляет освежающему ветру шею, глотает живительный кислород, проветривая лёгкие от пыльной духоты спальни.
Белая рубашка едва держится на одном плече, слишком короткая – ни бёдра ей не прикрывает толком, ни алую резинку белья, ни свежий синий след у колена, который очень уж отпечаток пятерни напоминает. Девчонка хороша, и не на один раз, о вкусах тут спорить не приходится. Денис лишь головой машет, стряхивая ненужные размышления, и протягивает ей через богатую цветочную клумбу дымящуюся сигарету.
– Прости, – глушит Дэн надсадным кашлем. Слишком долгая затяжка вышла. – Он тоже дорог мне. Он ведь тебя любит.
― Вижу. Чуть до смерти однажды не залюбил.
– Ты ведь знаешь всё теперь…
– Знаю. Но от этого не легче.
Ей же наоборот хочется плотнее закрывать рот, растирать меж зубов горечь, чтобы кончик языка от лёгкого ментолового холодка отнимался.
– Я ведь тоже, знаешь, не ангел, – по закону жанра после затяжки тянет потрендеть и на хавчик, хорошо, когда рядом есть пустые уши. С ней разговориться не страшно, знает, что дальше его откровения не уйдут, а от вечной игры в молчанку уже слова стали забываться.
– Все мы не ангелы.
― Разумовский так не считает, ― усмехается Денис, глядит, как она медленно вниз сползает, будто у неё и правда за спиной крылья, и падать ей не страшно. Даша за себя вполне отвечает, жим лёжа у неё теперь приличный, может и на локтях висеть спокойно, а страх высоты уже давно сошёл нет. Жизнь куда страшнее надуманных фобий.
― Нет гарантии, что он снова будет нормальным, правда ведь? – она, наконец, прекращает испытывать нервы Дениса, сползает на каменной пол и тушит бычок о перила. Волосы трепещут на ветру, зрачки расширены, и поза почти развязная, ей всё же чуть полегчало, а Денису пора бы сваливать. Он свой долг по спасению друга вернул, с того света даже, и теперь он тут совершенно лишний.
– Ты просто верь в него, ― Денис криво, как умеет, улыбается ей, исчезает в тёмном зеве дверного проёма, чтобы раствориться в сумраке ночи призраком, сонным видением, каким он и был.
Спустя полгода реабилитации психотерапевт Наталья Романова смотрела в окно, вслед своему сложному пациенту, Разумовскому Кириллу Андреевичу, понимая, что она сделала всё, что от неё зависело. Пациент захотел жить. Не только благодаря ей. А ещё той девочке, которая весь отведённый на сессию час ждала его на лавочке. Она подарила ему крылья.