Я посмотрел на неё. Спокойно. И, кажется, именно это спокойствие испугало её сильнее крика. Я знал этот взгляд — мой собственный, отражённый в чужих глазах. Взгляд человека, который давно перестал спрашивать разрешения.
— Уже посмел.
— Я не вещь, которую можно вынести из дома по приказу!
— Именно поэтому вас проводят. Не вынесут.
Хартли чуть склонил голову. На его лице не изменилось ничего — ни одна морщинка, ни один мускул.
Но я знал этого человека слишком давно. Он был доволен. Очень тихо. Очень сдержанно. Почти незаметно. Но доволен. Хартли не любил Миранду с того самого дня, как она вошла в мой дом в первый раз, потому что она смотрела на слуг так, словно это были не люди, а мебель, которую можно передвинуть, если мешает.
— Я не поеду, — упрямо заявила Миранда.
— Поедете.
— Вы не выставите меня силой! — выкрикнула она.
— Силой — нет.
Она вскинула подбородок. На миг в её глазах блеснуло торжество. Маленькое. Злое. Уверенное. Она всё ещё не понимала. Всё ещё думала, что играет в ту же игру, что и вчера. Что есть правила, которые нельзя нарушить. Что есть вещи, которые нельзя сделать с графиней Эмери, даже если она ведёт себя как незваная гостья в чужом доме посреди ночи.
— Я выставлю вас приказом хозяина дома, — сказал я. — Без грубости. Без прикосновений, если вы сами не вынудите слуг. Но через пять минут вас не будет в моём доме. А если вы будете устраивать сцены, я напишу вашему супругу. Пусть приедет и заберёт вас отсюда.
Торжество исчезло. Очень быстро. Как гаснет свеча, если её накрыть стаканом.
— Вы не можете так со мной.
— Могу.
— Вы… Вы… любили меня.
Слова повисли между нами. Я почувствовал, как они оседают в воздухе. Когда-то они были голосом. Сегодня — только эхом.
Я смотрел на неё и думал, что, возможно, действительно любил. Но не эту женщину. Ту, которую сам придумал. Ту, которая жила в промежутках между её улыбками, недосказанностями и моим голодом. Ту, которая никогда не держала в руках ножницы. Ту, которая не приходила в дом сестры, чтобы проверить, достаточно ли ещё сильна её власть над чужим мужем.
Я любил не Миранду. Я любил образ, который придумал. И только сейчас я понял, что я нашёл этот образ. И он настоящий. Не придуманный. И даже женился на нём.
— Да, — сказал я.
Она замерла. Не ожидала.
— Любил.
Её губы дрогнули. На лице мелькнула надежда. Жадная. Мгновенная. Как у тонущего, который увидел берег и ещё не понял, что это просто игры его измученного разума.
— Олвинд…
— Поэтому мне особенно неприятно видеть, как мало от той женщины существовало на самом деле.
Надежда погасла. И вот теперь её лицо стало злым. По-настоящему злым. Без слёз. Без дрожащих ресниц. Без мягкости. Маска упала, и под ней оказалось то, что я, должно быть, всегда подозревал, но не хотел видеть: холодная, расчётливая, упрямая женщина, которая привыкла получать своё и не понимает, почему в этот раз не получается.
— Вы пожалеете! — прошипела она. И сейчас я увидел в ней призрак её матери, миссис Бельвиль.
— Считайте, что уже пожалел.
Она застыла. Я сделал шаг ближе. Не к ней. К двери.
— Не вынуждайте меня посреди ночи писать вашему супругу.
Миранда сжала пальцы так сильно, что костяшки побелели. И вдруг сказала — тихо, почти шёпотом, но каждое слово было отточено, как лезвие:
— Она не простит вас.
Я остановился.
Слова ударили точно. Не потому, что их сказала Миранда. Потому что они могли оказаться правдой. Я почувствовал, как внутри поднялся зверь. Тихо. Без рыка. Просто расправил крылья в темноте, и я ощутил, как они задевают стенки моей грудной клетки, как когти скребут изнутри по рёбрам.
— Не приплетайте её.
— Почему? — усмехнулась Миранда, переходя на дерзкое «ты». — Боишься услышать правду? Она уйдёт. Такие, как Ирьяна, всегда уходят с гордо поднятой головой, даже если им некуда идти.
Она шагнула ближе. Слишком уверенная. Слишком привыкшая резать и смотреть, как кровь проступает позже.
— Она же не умеет быть счастливой, правда? Она слишком гордая. Слишком упрямая. Слишком…
— Довольно!
Огонь в камине дёрнулся вверх. Не сильно. Но достаточно, чтобы тени на стенах качнулись, чтобы пламя метнулось, словно испуганное животное. Я почувствовал, как жар подступил к моей коже, как воздух в комнате стал плотнее, горячее, как будто кто-то открыл дверцу печи.
Миранда замолчала.
Я услышал собственное дыхание. Медленное. Тяжёлое. Слишком близкое к звериному. Я сжал кулаки, пряча ногти в ладони, чувствуя, как кожа на пальцах натягивается, как под ней проступает то, что я так долго прятал под слоями аристократической выучки, под маской герцога, под холодом, который считал своей силой.
— Ещё одно слово о моей жене, — сказал я тихо, — и я забуду, что вы гостья.
Она побледнела. Теперь уже заметно. Хорошо. Пусть. Страх был куда честнее её слёз.
— Вы изменились, — прошептала она, переходя на безопасное «вы».
— Нет.
Я посмотрел ей прямо в глаза. В те самые, влажные, нежные, которые когда-то казались мне окнами в душу, а теперь были просто глазами — красивыми и пустыми.
— Я просто научился видеть то, что скрывается за улыбками.
Это оказалось последним. Миранда медленно выпрямилась. Поправила манжету. Надела перчатки, которые всё это время лежали на подлокотнике моего кресла. Делала это нарочито долго. Палец за пальцем. Складка за складкой. Каждое движение говорило: ещё не поздно. Я всё ещё здесь. Ты всё ещё можешь остановить меня.
Я молчал. Хартли тоже. Часы на каминной полке отмеряли секунды — ровные, безразличные, чужие всему, что происходило в этой комнате.
Наконец она взяла накидку. Тёмно-синюю, с серебряной застёжкой в виде дракона. Миранда надела её так, словно это была корона, словно она всё ещё была королевой этого дома, этого вечера, этой сцены.
Хартли шагнул вперёд.
— Позвольте, графиня.
— Не прикасайтесь ко мне, — огрызнулась она.
— Как пожелаете, — невозмутимо ответил дворецкий, убирая руку.
Он поклонился так безупречно, что в этом поклоне было больше оскорбления, чем в прямой насмешке. Я знал этот поклон. Хартли кланялся так только тем, кого считал ниже себя по рождению, даже если по статусу они были равны ему или даже выше.
Миранда прошла к двери. У самого порога остановилась. Не обернулась.
— Я буду уезжать очень медленно, — сказала она. — Вы ещё успеете передумать.
Я не ответил.
Она всё-таки обернулась. Я видел, как ей нужно было последнее слово. Как воздух нужен. Как зеркало. Как зрители. Без последнего слова она не могла уйти — это было всё равно что уйти, не закрыв дверь.
— И когда вы поймёте, что потеряли, — добавила она, — не приходите ко мне.
Я смотрел на неё.
— Передайте графу Эмери мои соболезнования, — сказал я.
Она вздрогнула так, словно я ударил её. Хартли опустил глаза. Впервые за вечер я мог поклясться: он едва не улыбнулся.
Миранда вышла.
Я остался в малой гостиной. На столике остывал чай. С лимоном. Запах цедры смешивался с запахом роз, и от этой смеси становилось почти дурно — сладко, приторно, тошнотворно.
Я подошёл к креслу, в котором она сидела, и посмотрел на чашку. На тонкий ободок помады, оставшийся на фарфоре. На дольку лимона, выжатую до сухой, жалкой кожуры.
Странно. Когда-то мне казалось, что я не переживу, если эта женщина уйдёт. Теперь она уходила. И всё, что я чувствовал, было желание открыть окна. Проветрить комнату. Дом. Себя.
За окнами послышались шаги на крыльце. Потом голос кучера — низкий, спокойный, профессиональный. «Домой, Томас! Только медленно!» — приказала она.
Шорох юбок. Хартли говорил тихо. Вежливо. Безукоризненно. Я знал каждое его слово наперёд, хотя не слышал их: «Прошу вас, графиня. Осторожно, ступенька. Ваша светлость желает вам доброй дороги».
Дверца кареты закрылась.
Я подошёл к окну.
Карета стояла у крыльца, чёрная, лакированная, с гербом Эмери на дверце — чаша и птица, которые я теперь видел каждый раз, когда закрывал глаза. Миранда сидела внутри, не опустив шторку. Разумеется. Она смотрела на дом. На окна. На меня. Ждала. Даже сейчас. Даже после всего.
Лошади тронулись не сразу. Кучер получил распоряжение ехать медленно. Или она сама приказала ему. Колёса скрипнули по гравию — медленно, почти неохотно, как будто сами лошади понимали, что их хозяйке некуда спешить.
Карета покатилась к воротам. Медленно. Очень медленно. Так медленно, что любой другой мужчина мог бы успеть выйти. Спуститься по ступеням. Крикнуть. Остановить. Вернуть.
Я стоял у окна. Не двигался.
Карета миновала фонтан, мраморный, с тритонами, который я не любил с детства, потому что вода в нём всегда была слишком холодной. Потом каменных львов у поворота. Потом ворота. Они открылись — медленно, почти торжественно.
На мгновение карета остановилась у самой границы света — там, где кончались фонари поместья и начиналась тёмная дорога.
Ворота закрылись.
И только тогда я понял, что в груди стало тише. Не легче. Нет. До лёгкости было далеко. Просто одна боль перестала притворяться любовью. Она никуда не делась — просто перестала врать.
Дверь за спиной открылась.
— Графиня Эмери покинула поместье, ваша светлость, — произнёс Хартли.
— Я видел.
— Прикажете убрать чай?
Я посмотрел на чашку. На этот тонкий ободок помады. На этот лимон. На это пирожное, к которому она не притронулась. На всё это — на эту маленькую, жалкую инсценировку, которую она устроила в моём доме, в моём кресле, с моей книгой.
— Выбросить.
Хартли чуть приподнял бровь.
— Чашку, ваша светлость?
— Всё. Пирожные. Лимон. Чай. Закладку — тоже.
Он помолчал. Совсем короткое мгновение. Потом поклонился.
— Разумеется.
Я вышел из гостиной. Хартли остался внутри — я слышал, как он тихо, методично убирает со стола, и каждый звук был безупречен, как и он сам.
Теперь нужно было подняться наверх. К Ирьяне. Не говорить. Не объяснять. Просто убедиться, что она всё ещё там. Что она спит. Что утро действительно будет.
Я пошёл к лестнице, и с каждым шагом мысль становилась всё навязчивее. Утром. Утром я найду слова. Утром я не позволю себе прятаться за приказами. Утром скажу правду. Всю. Даже если она возненавидит меня ещё сильнее. Даже если она никогда меня не простит. Даже если Миранда была права.
Я поднялся на второй этаж. Коридор был пуст. Тих. Слишком тих. Стены, обшитые тёмным штофом, поглощали звук моих шагов, и я шёл, как призрак, как чужак в собственном доме. Портреты предков смотрели на меня с тем спокойным превосходством, с каким смотрят на того, кто давно перестал быть достойным своего имени.
И впервые за этот вечер тишина показалась мне не наказанием.
А предупреждением.