– Слышь, мсье. Будете в следующий раз в наших краях, не сочтите за труд прихуячить ещё чёнить, глазами посверлить. Не слишком я охуел в своей просьбе? Как находите?
– Девяносто четыре, девяносто четыре, девяносто четыре… – Счетовод протягивал мне сквозь решётку белый пакет. На мою просьбу ему, как обычно, было похую, хоть на этот раз я и подзаебался запаковать своё прошение в элегантный флёр роскошного во всех отношениях девятнадцатого века.
Хотя как "похуй"? – я осмотрел сотни книг, башнями разложенных по камере, – скорее он делал вид, что ему похуй, но всегда, через день, или два, или три после просьбы, притараканивал новую книгу. В общем, я знал, что он и без моих просьб принесёт почитать, но очень уж хотелось получить книгу прямо сейчас, а не хуй знает когда, потому что предыдущую я прикончил уже давненько.
Встал с кровати и взял пакет. Мне не нужно было открывать его, чтобы понять: внутри еда.
В таких пакетах мой цифроватый друг таскал исключительно хрючиво. Притом, стоит отдать ему должное, очень разнообразное и по большей части вкусное. Пельмешки, макарошки с мясом, котлетки, разные супы, бутерброды, блины, компоты, соки, молоко, овощи, фрукты – так пиздато я никогда раньше вроде бы и не ел, во всяком случае на длинной дистанции. Кормил Счетовод меня строго три раза в день и, кажется, в одно и то же время, потому что я всегдазаранее жопой чуял, что он вот-вот придёт. То есть не жопой, блять, конечно… Сказал, сука, будто бы он меня ебать как на работу ходит, а не кормить. Короче, желудком я чуял, что точиво мне чмо это белобокое принесёт. А в жопе моей пока движение строго односторонее, разумеется. И не "пока", а "всегда", блять.
Отнёс жратву к столу и стал выкладывать пластиковые коробки с точивом и бутылки с водой и соком. Счетоводу я не сказал даже спасибо – пошёл он нахуй. Хотел было обернуться и послать на хуй в голос, потому что я не крыса какая-нибудь заспинюшная, но не стал напрасно тратить силы на разворот: белоснежный уёбок, наверняка, уже съебался – он всегда срочно уёбывал, как только я забирал то, что он принёс, словно у него пиздец сколько важных занятий, хотя до этого момента мог часами доёбывать цифрами, тыкать в мою сторону пакетами и стучать по решётке, как пятилетний дебил, имея возможность просто поставить ёбаный пакет на пол и похуячить по своим злоепёздлым делам.
Короче, тут не было календаря, не было часов, и только ориентируясь на заносы еды и сон, я мог следить за временем. Я не сразу до этого додумался, а когда даже и додумался, часто проёбывался в расчётах, потому что никогда не страдал от излишней организованности и просто забивал хуй на учёт времени, но, кажется, я провёл в этой камере не меньше года, просто читая книжки и пиздато отъёдаясь.
Хорошее время. Спокойное. Кто бы мне раньше сказал, что читать книжки и козырно жрать – ничуть не менее увлекательное занятие, чем убивать людей. Я отрастил брюшко, прочитал сотни книг, узнал дохуя новых слов, выёбистых речевых оборотов и чувствую себя теперь профессором. Эх, блять, хотелось бы мне сейчас оказаться на воле и побазарить с ёбаной чернью – попижонить прокаченной метлой…
– Не хотел отрывать от обеда, но у нас мало времени, – раздался хриповатый голос за спиной. Усталый какой-то, словно голос заебавшегося деда, семнадцатый год ждущего в просиженном кресле долгожданной смерти, вынужденного тем временем жить у дочки с её заебавшими детьми, и разговаривающего с ними всеми лишь от нужды, чтобы его не сдали в дом престарелых, а не потому что ему действительно хотелось с кем-либо разговаривать.
Ох, нихуя себе, что заговорило… Счетовод открыл для себя мир нематематических слов… Да ещё так драматично забазарил, я бы даже сказал харизматично: никакого, блять, сравнения с той безэмоциональной цифровой тарабарщиной, какой он заёбывает меня как минимум уже целый год.
Я обернулся, чтобы аплодировать, смотря ему в глаза, забыв, что у этой хуйни, кажется, их не было. Но за решёткой стоял не Счетовод…
Мужик. На вид лет сорок-пятьдесят, хуй знает. Ебло страшное, как моя жизнь, и я не столько про черты лица: уёбищем он явно не был, во всяком случае до того, как ему на ебало наехала газонокосилка, или он не упал им, еблом, в здоровенный кухонный блендер. От подбородка, разрезая щёку и нос и проходя через левый глаз и бровь до середины лба, тянется здоровенный шрам; левый глаз серый, как и правый, только вот явно ненастоящий: блестит нихуя неестественно; губы разорваны другим шрамом, куска носа нет. При этом он явно пытался прикрыть весь этот пиздец неряшливой бородой и длинными сальными волосами, но это нихуя не помогло, а лишь усугубляло ситуацию, делая его похожим на бродягу-маньяка-людоеда.
Ну как на бродягу… Бродяжъей выглядит только его башка, а вот одет этот мудак козырно: футуристичный серый военный комбез с крутой гибридной бронёй поверх, распиздатые сапоги с активным термоконтролем, в набедренных кобурах белые стволы, каких я вообще никогда не видел и нихуя о них сказать не могу, кроме того, что они точно какие-то охуенские. Короче, мужик, явно непростой: серьёзный, блять, спецназёр какой-то, ну или съел какого-то серьёзного спецназёра и снял с него чехольчик. Хотя, если он умудрился обезвредить и съесть спецназёра, то один хер мужик непростой, получается.
– Ты ещё что за хуй? – нахмурил я ебяку. – Если на шелест пакетов прибежал, то приготовься пойти нахуй: жратвой не поделюсь.
– Чаще всего меня называют Худший, – ответил полубомж-полуморской котик, всё тем же подзаёбанным голосом.
– Чаще всего меня называют "Пожалуйста, умоляю, только не убивайте меня, я всё вам отдам!", – ответил я, дразнясь. – Длинновато, конечно, но навесы на то и навесы: мы их не сами себе придумываем. А что ты Худший – это я и по ебальнику твоему понял: хуже, блять, можно сделать только если тебе на башку насрать. Хотя стой… Худший… Что-то знакомое…
– Уверен, капитан Плэйн рассказывал обо мне. С некоторых пор он буквально грезит нашей встречей.
– Сука… – меня вдруг осенило. – Ты тот мужик, у которого ещё друзья… Как их там… Индеец и Коля Дрочила?
– Думаю, ты имеешь в виду Четыре Гвоздя и Насильника Макса, – спокойно поправил меня он. – Да, я могу назвать их своими друзьями, хотя в первую очередь мы всё же братья.
– Братья? Это многое объясняет. Во всяком случае то, почему вы одинаково талантливо придумываете навесы. Нет, серьёзно, это самые уебанские погремухи, какие я когда-либо слышал, а у меня есть кореш с погонялом Лёха Шлёп-Шлёп.
Я заметил, что уголок рта Худшего едва заметно приподнялся.
– А ты, смотрю, не дурак поржать, а? – спросил я, ткнув пальцем в его задавленную улыбку. – Может, откроешь клетку, я тебя пощекочу? Обосрёшься со смеху....
– Почему нет? – уёбок отступил на шаг, и через миг решётка отъехала в сторону, хотя он её даже не касался. – Я знаю, что ты задумал и понимаю, что нет смысла предупреждать, что у тебя нет шан…
Закончить это чмо не успело. Я выпрыгнул из камеры и всадил подошву ему в ебло. Сучара улетел к стене, въебался в неё затылком и сполз вниз, сев на жопу и растянув ноги в стороны.
Хотя нет, перепутал – это я улетел в стену, уебался затылком и сел на жопу.
Хуй его знает, как это вообще произошло. Вот я лечу всаживать подошву ему в ебло, а вот уже лечу в стену с другой стороны от него.
– Поскользнулся, блять… – попытался оправдаться я, поднимаясь на ноги.
Заношу кулак для удара. Уже понятно, что этот хуй не такой простой, но и я не проще, так что заняв внимание его единственного глаза занесённым правым кулаком, резко выпускаю снизу "ядерную ракету": левый апперкот, который он точно не сможет заметить левым глазом, потому что его у него нихуя, блять, нет.
Башка переоценившего себя уёбка взрывается нахуй. Переоценивший себя уёбок – это я, а башка моя взорвалась от боли: хуй его знает, чем он мне въебал, но въебал так, что мне понадобились три попытки, чтобы снова подняться на ноги.
– Хватит, – остановил он меня, выставив перед собой ладонь.
Точнее, хотел остановить, но не хватало, чтобы меня одноглазые пидорасы, как собаку, жестом останавливали: короче, исполняю босяцкую вертушку и улетаю ебалом в решётку, снова не поняв, что вообще произошло.
Этот хуесос передвигается словно во время моих морганий: я нихуя не могу заметить, как он наносит удары или как уклоняется от моих. Просто ёбаная телепортация какая-то…
– Хватит, – повторяет он, пока я поднимаюсь. – Я знаю, что тебе пришлось пережить, я знаю, что ты ненавидишь меня не меньше, чем Плэйн, но я гораздо больше похож на вас, чем вам обоим кажется…
– На те, блять! – крепко хватаюсь за решётку и не оборачиваясь брыкаюсь ногами назад как ебучая лошадь, чтобы смять ему и без того мятый ебальник нахуй.
Хруста его ебальника я не услышал, но собственно на этот раз и у меня ничего не заболело, так что я явно начинаю подстраиваться под его стиль и скоро дам-таки этому бродяге пизды…
– Я поделюсь с тобой своей памятью, Йонг.
– Лучше поделись со мной своими козырными сапогами и стволами, – предложил я, оборачиваясь и поднимая кулаки, а точнее "Адские Кувалды Боли", как их называли те, кого я ими отправил на экскурсию в мир невыносимых страданий. – Отдавай барахлишко, или живым ты отсюда хуй уйдёшь, бомжатня, блять, охуевшая…
– Мне нужно прикоснуться к тебе, Йонг… – он сделал шаг ближе.
– Слышь, ебло, я не пидор, – на всякий случай махнул перед собой кулаком: мало ли телепортнётся как раз под удар. – Если у вас с братьями принято "прикасаться" друг к другу, то я за вас охуенно рад, конечно, но я не такой и не люблю, когда меня мужики ла…
Пидорас-насильник всё-таки телепортировался и оказался прямо передо мной. Слишком, блять, близко для таких натуральных парней как я…
– Я поделюсь с тобой своей памятью, Йонг… – кривоёблый схватил меня за лицо раньше, чем я успел вырвать ему кадык и сожрать с диким хохотом.
Мир вокруг растворился. Буквально растёкся перед моими глазами неестественно белоснежной жидкостью. Цвет её был белее любого белого, какой я когда-либо видел, даже белее ёбаных белых стен. Вокруг меня осталась одна лишь белизна. Она не слепила, на ней нельзя было сконцентрировать взгляд. Это была пустота. Но не та, к которой привык человек: то, что человек считал пустотой, в сравнении с этим совсем ей не являлось. Это была недоступная человеческому пониманию пустота – абсолютное ничто.
Через несколько мгновений из белоснежного ничего перед моими глазами, заполняя собой пустоту, всплыла реальность:
Стена. К стене гвоздями прибита женщина. Гвоздей четыре – по одному в каждой руке и ноге. Но не важно, куда они вбиты, почему-то важно, что их именно четыре. Четыре гвоздя.
Женщина умоляет, её лицо изуродовано, изрезано в лоскуты, платье на животе разорвано, как и сам живот, из которого к коленям свисают кишки. Она умоляет пощадить детей, умоляет одуматься, умоляет вспомнить, кто я, и кто она мне.
Она моя жена. Я знаю это. И знаю, что она ведьма. Она мерзкая тварь, прячущаяся в обличье любящей матери моих детей. Она убьёт их. Съест живыми, чтобы сохранить свою молодость. Она никогда не стареет. Никогда. Она находит таких как я, влюбляет в себя, рожает детей, а потом пожирает их, чтобы забрать их молодость, подпитать ей свою, и оставаться молодой вечно…
Сердце моё кричит, умоляет остановиться, умоляет вызвать скорую помощь и спасти эту женщину, но я знаю, что это она умоляет меня, умоляет моими же мыслями, манипулирует. Как всегда.
Она давно отравила моё сознание, давно играет со мной в свою беспощадную игру. Но я не поддамся, я спасу своих детей от этой твари… Они никогда не простят меня, никогда не поверят, но главное, что они останутся живы…
Меня отбрасывает назад, на несколько метров и вниз, почти к самому полу. Теперь я вижу мужчину, истязающего распятую женщину. Это мой отец. Он бормочит, что она ведьма, что она никогда не стареет, что она хочет съесть их детей, что хочет съесть меня, и что единственный способ убить её – вернуть всю боль, которую она причинила другим детям.
Я смотрю на женщину, в какой-то момент она перестаёт кричать и смотрит на меня. Она зовёт меня, и даже на изуродованном лице я вижу, как сильно она меня любит. Она просит быть сильным, просит убежать и спрятаться. Она кричит, что всё это не по-настоящему.
Не по-настоящему… Это игра… С мамой всё хорошо… Я пытаюсь всё исправить. Мысленно натягиваю висящую лоскутами кожу обратно на оголённый череп, восстанавливаю раны, возвращаю на место кишки, закрываю живот, пытаюсь собрать маму обратно. Но всё разваливается. Как бы я не старался вернуть маме жизнь, убрать всю эту жуткую сцену заменив на привычный вид спальни, или кухни, или двора за домом, в котором мама читала, пока мы с братьями играли, всё расползается.... Всё расползается, и она снова висит на стене, её платье рвётся, на нём снова проступает кровь, её лицо вновь изуродовано, её ласковый тихий голос становится звенящим воплем…
Сцену смывает яростным ледяным белоснежным водопадом. Передо мной снова Худший. Я успеваю заметить неизлечимую тоску в его глазах до того, как он прячет её под мрачной усталостью.