К книге
Рейс Москва – ПарижАвария
14%
Авария
5

Пролежали Катя с сыном больше месяца, на двадцать восьмое апреля как раз назначили выписку домой. Именно в день выписки больница, да и вся Москва наполнилась слухами – авария на Чернобыльской АЭС.

Официальные сведения были на редкость скупыми:

«На Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Поврежден один из атомных реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь. Создана правительственная комиссия».

Но Москва полнилась слухами, официальной информации верили мало или не верили вообще, считали, что все намного страшнее. Каждый о произошедшем знал из первых уст, только чьи были первые уста, известно не было никому.

– Лидок, – первым позвонил встревоженный Принц Мудило, – надо уезжать из города, причем срочно! Все случилось на атомной станции намного раньше, нам сообщили об этом только сейчас, и к Москве уже подползает радиоактивное облако! Скажи Робочке, у вас же семья, ребеночек маленький, надо спасаться!

Больше всех была перепугана жена композитора Мопсина Анжелла, в обиходе Желла, обязательно через два «л». Она примчалась к Крещенским домой без звонка, хотя обычно такое себе не позволяла, поскольку считала, что прекрасно воспитана. Но это ей только казалось. Лидка слегка опешила, увидев ее, большую и яркую, в дверях, хотя к восьмидесяти трем-то своим годам научилась ничему уже не удивляться. Больше всего обрадовался спаниель Бонька – людей он любил в корыстных целях, но больше людей любил пожрать и понимал, что человек и еда неразделимо связаны. Поэтому с каждым вновь пришедшим появлялась и надежда, что ему чего-нибудь перепадет. Но Мопсина на пса даже для приличия не взглянула, по-хозяйски отодвинув его ногой. Она была вызывающа всегда, а ее резвый темперамент вечно лез изо всех щелей – к ее приходу надо было морально готовиться, а тут вдруг свалилась как снег на голову. Криво пристроенный блондинистый шиньон Желлочки потрясывался от расстройства, словно пугливая трясогузка, свившая гнездо на пустой голове, а раскрытый зонт говорил о многом.

– Пойдемте, Желлочка, на кухню, сейчас я Аллусю позову, – Лидка совершенно не хотела с ней надолго оставаться, просто потому что не любила завистливых и недобрых людей, а Мопсина была из их числа. – Зонтик можно у лифта оставить. Дождь?

– Нет, но может пойти. И точно уже будет радиоактивным! Я защищаюсь, чем могу, – и она выставила вперед свою полную ногу с высоких садовых резиновых сапогах болотного цвета. Имя ей очень подходило – как так устроено, что имя обычно отражает вид, подвид и характер человека? Анжелла, Желла – в ней и было что-то одновременно блядское и желеобразное, но в то же время не лишенное привлекательности. Она лоснилась еврейской красотой со всеми выдающимися признаками национальности: большие выпуклые глаза, вечно прикрытые тяжелыми, густо напомаженными ресницами с тушью, накопленной годами, крупный нос и пушок под ним, переходящий в редкие усики. А запах… какой она источала запах! Она пахла потными лилиями, причем пота в этом запахе было изначально больше, чем лилий.

– Желлочка, привет! Как неожиданно! – не сдержалась Алена.

– Девочка моя, как я рада тебя видеть! – наврала Анжелла и села желеобразной горой за кухонный стол. Все знали, что она всегда говорит только правду, но чаще сама ее и выдумывает.

– Я за советом и помощью. Я знаю, что Робик близко общается с… – она подняла вверх толстый наманикюренный палец и попыталась подкрепить этот жест взглядом, но тяжелые навощенные ресницы не позволили ей этого сделать в полном объеме. Алла молча и с интересом на нее смотрела.

– Надо срочно уезжать из Москвы, скоро все будет заражено – и продукты, и вода, и воздух! Надо узнать, когда и куда ехать? И, главное, как далеко? С какой географической точки станет безопасно? Сколько у нас есть времени? Робик же не может не знать, он депутат Моссовета! Я и приехала специально, чтоб с глазу на глаз, по телефону опасно, все прослушивается…

В Желле сейчас было что-то от комарихи, насосавшейся крови, – опухшая, красная, жужжащая, она и вправду казалась обеспокоенной. Шиньончик ее постоянно подрагивал, а пухлые ручки мяли друг друга, не переставая, по-соседски ища поддержки. Желлочка всю жизнь много курила и несколько лет назад решила свои настоящие желтые от никотина зубы поменять на золотые, и улыбка ее с тех пор стала со спецэффектом: верхний ряд зубов сверкал на свету, а нижний, будничный, желтый, закрывала губа.

– Желлочка, – Алена, сдерживая улыбку, хотела съязвить, но понимала, что с этой бабой надо быть сдержанней – все давно знали: не трогай говно, не будет вонять. Поэтому ответила вполне официально: – Мы бы давно уехали, если бы сверху, – и Алена точь-в-точь повторила Желлочкину композицию из пальцев и взгляда, ни разу при этом не хихикнув, – нам на это намекнули. А пока руководство все здесь – нам нечего бояться, согласна?

Алена не знала, что еще можно придумать, но эта сказка как нельзя гладко полилась из ее уст. Желлочка расслабилась и поплыла от успокоения. Она навалилась на стол, растолкав объемистыми грудями поставленные Лидкой чашки, которые жалобно звякнули под их мощным напором. «Такой грудью можно выкормить и взрослого», – почему-то подумала Алена. Лидка уже суетилась на кухне, и ноздри защекотал запах жарящихся блинчиков – хоть Желлочку никто особо и не любил, принять гостя все же надо было по-человечески. Да и сидеть с Желлочкой за столом Лидке не хотелось, приятнее и безопаснее было общаться с блинчиками.

– Ну, слава богу, а то я и не знала, что делать… Вещи собрала, а куда податься – не пойму! Да и мой еще всеми руками-ногами упирается! Никуда, говорит, без рояля не поеду! Идиот! Значит, точно знаешь, что пока сидим в Москве?

– Сидим, Желлочка, сидим! А если что изменится, я сразу сообщу.

– Ну хорошо, а то чего только не говорят… Что диверсионные группы ходят на зараженную территорию и подбрасывают по большим городам, особенно по Москве, разные предметы из Припяти.

– Зачем? – не поняла Алена.

– Чтоб была паника, чтоб людей заразить радиоактивностью, ну не знаю, чем-то там…

«В эфире – “Юность”, – раздался голос диктора из радио. – Приглашаем вас послушать передачу “Мир увлечений” о коллекционерах пластинок грамзаписи. Сегодня речь пойдет о творчестве американского певца Дина Рида…»

– Ну какой же он шикарный! – отозвалась Лидка, сделала радио погромче и заводной голос иностранного красавца-мужчины тактично заткнул квохчущую Желлу.

Чернобыльская паника в Москве довольно скоро улеглась, никто никуда из столицы решил не съезжать, тем более что руководство страны оставалось на своем законном насиженном месте – в Кремле. Но вся страна напряженно следила за героической работой ликвидаторов, за их медленным и мучительным уходом от лучевой болезни, но, казалось, это было где-то далеко-далеко и не касалось лично тебя. Глубокие чернобыльские рубцы на сердце все равно долго оставались вместе с чувством уязвимости и боязни за семью.

Катино спокойствие было образцово-показательным, она, как большой специалист, вела долгие успокоительные беседы с бабушкой на темы радиации, способов заражения и всего того, что обсуждалось в этой связи по радио и телевидению, вела разъяснительную работу среди населения отдельно взятой квартиры. Лидка восприняла все эти рассказы по-своему и совершенно не успокоилась, а решила, что ей все равно надо срочно спасать семью. Окна теперь не открывались, чтобы не залетела радиоактивная пыль, Валентина, пританцовывая, постоянно ходила с влажной тряпкой по квартире и вытирала пыль со всех поверхностей, которые попадали в ее поле зрения, – ежедневная влажная уборка была теперь обязательным пунктом. Около лифта на этаже и перед самой дверью были выложены половички, на которых два раза в день менялись тряпки, – Валентина делала это первым делом, как приходила, и перед самым уходом. Тряпки всегда должны были оставаться влажными, чтобы, не дай бог, не принести зараженную грязь с улицы.

Леша наконец-то дома

Катю такое положение дел вполне устраивало: малышу нужны были чистота и порядок, особенно после того, что он успел испытать за свою короткую жизнь. Он все еще слегка подкашливал – врач сказал, что мерзенькое это кхеканье может оставаться надолго, но причин для волнений быть не должно, это вскоре уйдет. Волновало другое: когда Лешка не кашлял, он плакал, плакал постоянно, отчаянно и очень жалобно. Он очень хотел что-то сказать и не мог, все плакал и плакал, почти не прекращая ни на минуту – днем, ночью, всегда. Его плач превратился в привычный домашний фон, и когда он вдруг на миг затихал, Катя с удивлением смотрела на него – что случилось, почему перестал рыдать? Позвонили семейному доктору Ленечке Ларошелю, который, хоть и был педиатром, но лечил всех членов большой семьи, невзирая на их возраст. Лидка его обожала и часто слегка симулировала кое-какие свои застарелые симптомы, чтоб увидеть Ленечку в неурочное время и чтоб он ее осмотрел. Но в этот раз он приехал именно к ребенку и быстро разобрался, в чем дело: гидроцефальный синдром как осложнение после тяжелого коклюша, повышение внутричерепного давления, иными словами. Лидка сияла глазами и смотрела ему в рот, завороженно слушая, как он говорит такими красивыми и непонятными латинскими терминами, но потом вспомнила, что на плите стоит обед без присмотра, и поспешила на кухню.

– Так что, девочки, не волнуйтесь, товарища обязательно подлечим, будет как новенький! – Алена и Катя успокоенно вздохнули: Ленечке они безоговорочно верили. – Есть для этого все средства и возможности! Покажемся окулисту, посмотрим глазное дно, попьем мочегонные микстурки, поддержим сосудики, снимем напряжение, и все встанет на свои места!

Не быстро, но Лешка стал поправляться, головные боли постепенно отступили, родничок перестал выпирать и зримо пульсировать над головой, да и поведение его абсолютно устаканилось – младенец и младенец, когда хочет – ест, когда приспичит – спит, а как появится настроение – орет.

Лидку душит Ленечка Ларошель

Катя стремительно входила в роль матери, несмотря на то что организм ее был предельно истощен. Любой, даже самый тихий сыновий писк пробуждал ее от глубокого сна, даже забытья, видно, именно так была изначально настроена внутренняя женская музыка. Ничто другое разбудить ее не могло, и дома это все знали. Иногда кому-то из домашних удавалось выкрасть у нее пока еще спящего младенца и утащить в соседнюю комнату, чтоб он раньше времени не потревожил хронически усталую мать. А усталой она была почти всегда, видно, все силы уходили на поддержание ее собственной молочной фермы, которая производила реки высококачественной молочной продукции.

Лешка чавкал и толстел, чавкал и толстел, Катя кормила и худела, кормила и худела. Довольно скоро вернулась в форму и уже начала радоваться своему отражению в зеркале.

Лешка потихоньку приходит в себя после коклюша

Дементий писал из Индии часто, но пока с сыном был знаком лишь заочно, и Катя очень ждала его возвращения, помощь несомненно бы пригодилась. Работать она пока не могла, не было ни времени, ни сил. После случая с переводом романа Сиднея Шелдона, когда ее обманули, выпустив ее личный текст под чужой фамилией, она все равно продолжала заниматься переводами художественной литературы. Сначала это дело ей нравилось: нет нормированного рабочего дня, не видно начальства, а единственная зависимость – только от сроков сдачи. Так что заниматься словоплетением доставляло ей немалое удовольствие. Но со временем она поняла, что полгода довольно трудоемкой и вдумчивой работы над одним романом не соответствует не только копеечным гонорарам, которые получает переводчик, но и тому, что его имя написано наимельчайшим шрифтом где-то в конце книги вместе со всеми выходными техническими данными. Поэтому новый роман в издательстве она брать пока отказалась, чем вызвала большое удивление у редактора – как так, вам Сомерсет Моэм не подходит?!

Выхаживаю Лешку после больницы

Потихонечку Катя задумывалась о каком-то новом деле, но что именно ей хотелось, точно не знала, хотя очень интересным стало в последнее время телевидение и журналистика в целом. А учитывая, что в Комитете Гостелерадио они с мужем уже работали до командировки в Индию, то почему бы снова не попробовать там свои силы в любом качестве? Начинают же с малого, тем более что время сейчас такое интересное. В общем, работать уже хотелось, но кому можно было доверить малыша? Поэтому выход на работу оставался пока только в мечтах. Хотя о телевидении в будущем хотелось бы подумать. Оно, молодое и яркое, было и вправду на уровне. Свежие программы появились кучно, словно кто-то вбросил их в эфир для создания атмосферы нового времени: «Взгляд», «До и после полуночи», «600 секунд», «Прожектор перестройки», «Пятое колесо». У телевизора в гостиной допоздна засиживались все члены семьи, включая Лидку, которая была влюблена сразу во всех ведущих – мужчин, конечно, и безоговорочно им верила. У нее на столике лежало свое расписание передач, и часто вечером слышался звон будильника – Лидка торопилась к Листьеву или Юрию Николаеву, но больше всего, конечно, тяготела к Владимиру Молчанову из «Полуночи», хотя для начала его слегка подкритиковывала, чтобы никто не догадался, что он ее фаворит.

– Мог бы вполне сойти за идеального мужчину, – рассматривала она Молчанова, напялив очки и ближе наклонившись к экрану. – Вот всем хорош – и умен, и аристократичен, и красив… А копнешь поглубже… о-о-о-о… Чую червоточинку, вот чую нутром… Или, может, ростом не вышел – поди догадайся, какой он – со стула и не встает никогда… Хотя, скорей всего, кобелина, а то еще хуже… А так хорош, конечно, Владимир, хорош, сукин сын…

Для каждого ведущего у нее была припасена придуманная биография – этот женат, но в браке несчастлив, тот одинокий и пьющий, а другой вообще живет с мамой и баб боится, как огня. Так они были вроде как ближе к ней, кого-то она по-матерински жалела, с кем-то мысленно заигрывала, кому-то в открытую удивлялась. Как-то они с Толей смотрели «Музыкальный ринг», их любимую музыкальную передачу с Пятого ленинградского канала. Очень хорошая это была затея с соревнованием музыкантов на ринге, очень доступная и наглядная:

– Нет, ты только его послушай! Каков, а? – на экране щуплый и сильно волосатый мальчик пел блюз, аккомпанируя себе на гитаре. Пел самозабвенно, для себя, закрыв глаза и слегка улыбаясь. – Никакой ведь парень, ну, внешне я имею в виду, внешне, а сколько души вкладывает в, казалось бы, простые слова… Еврей, наверное…

– Лидочка, при чем здесь национальность? – удивился Толя.

– Это многое объясняет, – Лидка для убедительности пожала плечами. – ТАК поют блюз только евреи и негры, только угнетенные народы, неужели ты этого не понимаешь? Он негр? Нет! Значит, он еврей!

И сразу продолжила, что папа его, скорей всего, служит в оркестре, а мама – как пить дать аккомпаниатор в музыкальной школе, и сын пошел вроде как по их стопам, но немного отклонившись, своего рода бунт в подростковом возрасте, когда поставил ультиматум, что музыкой заниматься будет, чтобы играть блюз. Так Лидке было веселей смотреть передачи и через экран общаться с теми, кого видела по телевизору. Больше всего общения доставалось, конечно, дикторам – Лидка все равно по старинке называла ведущих дикторами. В общем, телевизор собеседником был приятным, с ним она разговаривала в охотку и где-то в глубине души надеясь все-таки, что все ее пожелания не случайны, что каким-то образом ее мнение должно доходить до этих красивых молодых людей. Уж если Кашпировский лечит через экран, то почему этим людям не дано услышать ее точку зрения по поводу передачи? Просто как зрителя – время же наступило совершенно другое. Катя пыталась объяснить бабушке и про гипнотизера Кашпировского, и про только-только появившегося телемага Чумака, и про разговоры с телевизором, и про всех этих ведущих, с которыми Лидка условно «общалась», но ответ был достаточно философским:

– Лучше смотреть на то, что не можешь иметь, чем иметь то, на что не можешь смотреть.

И Катя дальше уточнять не стала.

Роберт тоже стал засиживаться у телевизора допоздна, чтобы посмотреть смелые ночные передачи, да и новости с приходом Горбачева стали кардинально отличаться от засахаренных дикторов старого поколения. После череды ставших привычными парадных генсековских похорон все сначала порадовались приходу на высокую должность молодого начальника Михаила Горбачева, который и говорить мог не по бумажке, и мысли излагал складно, да и вполне шустро ходил без посторонней помощи. Но тут пышным цветом расцвела антиалкогольная кампания, и всенародная любовь резко поубавилась.

– Как это русского человека лишить водки? – сокрушался Принц, обращаясь к Лидке, словно она сама все это и затеяла. – Это ж для него как воздух! Вот скажи, что мне теперь делать на старости лет? Перестать себя радовать? Не справлять праздники? А их у нас много! Не принимать гостей?

Лидка на этот риторический вопрос не ответила, надеясь, что тема сама собой заглохнет, а подошла к своему трюмо, на котором стоял красный футлярчик с острыми белыми ромбами, и вынула оттуда флакон духов «Красная Москва». Она взяла его за круглые бока, свинтила хрустальную пробочку и намочила палец волшебной терпкой жидкостью. Затем, прикрыв глаза и чуть запрокинув голову, она провела пальчиком по шейке и томно вдохнула гвоздичный аромат – м-м-м-м-м… Принц даже замолчал, насколько красиво и женственно она это сделала. Это были Лидкины любимые духи. Алена их не жаловала, говорила, что пахнут щами, а Лидка на это обижалась и всегда фыркала – много ты, девчонка, понимаешь! Было у нее на этот счет свое мнение и свой собственный период «Красной Москвы», очень для нее дорогой и памятный, когда подарил ей первый флакон поэт Луговской еще во времена жизни в подвале на Поварской. Период «Красной Москвы»… Они были молоды, влюблены, и любовь их пахла именно этим теплым, немного приторным, но все же благородным ароматом с оттенком флердоранжа. И тот самый первый пузырь с круглой крышечкой, его подарок – какой-то суперэлитный вариант – гордо и непоколебимо всегда стоял на ее трюмо как на праздничной витрине. Катя же, когда была маленькой, не раз пыталась внюхаться в этот запах, повторяя в точности все бабушкины движения у зеркала. Ей обычно все удавалось, кроме блаженства на лице: приблизив свой мелкий нос к горлышку, она невольно делала гримасу и вместо сладострастного «м-м-м-м-м», издавала несдержанное «фууууу», не решаясь даже нанести духи на кожу – вдруг проест насквозь?

Принц, зная историю «Красной Москвы», запах этот тоже не любил, до сих пор ревнуя Лидку к тому давнему романтическому периоду.

– Лидок, а может, мы на духи перейдем? Пьют же «Тройной одеколон»! Можно и «Красную Москву» засосать! Иначе как вам выжить с таким-то количеством гостей? У вас же настоящий проходной двор! И всем выпить подавай! А где брать, скажи на милость? Вот «Красную Москву» и пустим на розлив! – хихикнул Принц. – А то водку теперь в магазине не купишь, все, кирдык! Только с четырнадцати до девятнадцати! В рабочее время! И стоит дороже, чем твоя «Москва»! – Принц аж заерзал весь и заклокотал от возмущения, что все как обычно, русский народ и не спросили, прежде чем принимать такие важные судьбоносные решения.

Самозапугивание и боязнь всего с недавних пор приобрели у Принца довольно сильный болезненный оттенок. Он вечно находил тысячи причин для всяческих сомнений и страхов.

– Нас же просто унизили, нас умышленно лишили всего многообразия жизни! Я это решительно заявляю!

– Толя, очнись! Какой же ты пустой звукодуй! Что ты такое говоришь? Кого вас? – устало останавливала его словесный поток Лидка.

– Я знаю, что говорю! Нас! Русский народ! – визгливо вскричал растревоженный Принц. В его взгляде читались твердость и страх одновременно. Лидке показалось, что даже смерть его матери, милой интеллигентной женщины, которую она очень любила, не произвела на него в свое время такого сокрушительного впечатления, как недавно объявленный в стране сухой закон. Но вслух сказала:

– Ну извините, у каждого свой крест…

– Ты русский народ имеешь в виду? – снова взвизгнул Анатолий и выпучил глаза.

– Толя, да иди ты в жопу, – это были самые приличные слова, которые могла произнести Лидка.

В общем, идея перестройки семье Крещенских пришлась по душе, хотя конкретно понять, что это такое, было довольно проблематично. Что это значило и к чему вело – одному богу было известно. Но все вокруг только и говорили о грядущих кардинальных переменах в стране, что вселяло надежду и звучало более понятно и приятно, чем просто слово «перестройка». Роберт поначалу поверил почти во все, что по телевизору говорили, полагая, что пришла наконец долгожданная перемена в жизни. Алена оказалась более трезва на этот счет, убеждая мужа, что не стоит так безоглядно всему верить. Семья не отлипала от экрана, особенно когда шла программа «Взгляд» и другие невиданно новые вольнодумные передачи с взлохмаченными молодыми ведущими с расстегнутой верхней пуговицей под кадыком, фривольно одетыми журналистками с шальными глазами. Как они говорили! Ах, как они говорили! Свободно, умно, не по бумажке и не заученными фразами! И каждый раз дебаты с Принцем на завтра были обеспечены: он был уверен, что в нашей стране никаких кардинальных перемен быть не может в принципе и что это для нашей страны вообще противоестественно. Так, возможно, на короткое время и чисто декоративно, для успокоения народных нервов, но по сути – ни за что и никогда. И для подкрепления своей мысли напевал припев известной старой песни:

Не лукавьте, не лукавьте,

Ваша песня не нова,

Ах, оставьте! Ах, оставьте!

Все слова, слова, слова…

С Принцем спорить было бесполезно, он всегда цитировал какую-нибудь народную мудрость или пел известную песню, а против песни не попрешь. Но Роберт радовался всем этим изменениям как ребенок и казался очень счастливым. Хотя довольно быстро тоже во всем разуверился:

– Ты понимаешь, – сказал он Алене, – лес рубят, а щепки это мы…

Эйфория от перестройки прошла довольно быстро и болезненно, и скорое разочарование Роберта сломило. Он не был готов к этой новой жизни, к выбору: либо бежать в рынок, продавая все что угодно – себя, родину, веру, – либо оставаться жить со смешной пенсией, совершенно не зная, какой газете нужны его стихи и нужны ли они вообще… Разрушено было все, и он не понимал, чем это обернется…

Вскоре и очень неожиданно его позвали в ЦК и предложили стать редактором журнала «Огонек». Он отказался, порекомендовав вместо себя своего близкого друга, а дома Алене сказал:

– Алка, у меня на это просто нет сил…

– Ну и откажись! И живи своей жизнью!

Роберт и отказался. А «своя жизнь» оказалась еще более насыщенная, чем раньше. Каждую неделю приходилось ему как депутату Моссовета ездить принимать граждан-избирателей, и домой Роберт возвращался чернее тучи – он ничем никому не мог помочь, не давали. Нет возможности, говорили, никому ничего не обещайте. Старушка одна к нему пришла, чистый одуванчик, скрюченная, с костыльками, в очочках, в платочке тепленьком, вся колышется, прям как из сказки. А жизнь совсем у нее не сказочная: сын погиб, похоронила, осталась одна как перст, без помощи, вот и просит у государства переселить ее поближе к земле, на первый этаж со своего четвертого в хрущевке без лифта. Ноги не ходят, сердце колотится. Минут сорок от двери подъезда до собственной, а потом сразу капли, таблетки, пока в себя придет и сердчишко на место встанет. А как это все слушать, если помочь нет возможности? Но Роберт все равно попервоначалу ходил по инстанциям, тратил время и здоровье, но просьбы людей так и оставались неуслышанными. А потом вообще перестал ездить на эти долгие и изматывающие встречи с избирателями. В какой-то газете даже написали, что товарищ Крещенский пренебрегает своими обязанностями и позорит звание депутата.

– Так зачем я буду враньем заниматься? Что я буду обещать людям, если все равно ничего не в силах сделать? – пожаловался он дома Алене.

Времени на стихи не оставалось. Ну почти не оставалось. Хотя иногда просто не мог не писать. Пришел как-то на кухню и, улыбнувшись, вручил Катерине пачку исписанных листочков.

– Вот, почитай, я внезапно стал детским поэтом… Называется «Алешкины мысли»!

Значит, так:

завтра нужно ежа отыскать,

до калитки на левой ноге проскакать,

и обратно – на правой ноге – до крыльца,

макаронину спрятать в карман

(для скворца!),

с лягушонком по-ихнему поговорить,

дверь в сарай

самому попытаться открыть,

повстречаться, побыть с дождевым червяком —

он под камнем живет,

я давно с ним знаком…

Нужно столько узнать,

нужно столько успеть!

А еще —

покричать, посмеяться, попеть!

После

вылепить из пластилина коня…

Так что вы разбудите пораньше

меня!

– Ой, папка, это Лешке? – Катя подошла к отцу и обняла его. От него дымно пахло сигаретами и чем-то очень родным-природным, наверное, ее детством…

– Ему, Кукочка, а кому ж еще? Пусть читает, как подрастет. Ты дальше-то смотри, дальше!

Катя села и стала читать, не отрываясь:

Это ж интересно прямо:

значит, есть у мамы мама?!

И у этой мамы – мама?!

И у папы – тоже мама?!

Ну, куда ни погляжу,

всюду мамы,

мамы,

мамы!

Это ж интересно прямо!..

А я опять

один сижу.

* * *

Если папа бы раз в день

залезал бы под диван,

если мама бы раз в день бы

залезала под диван,

если бабушка раз в день бы

залезала под диван,

то узнали бы,

как это интересно!

* * *

Мне на месте не сидится.

Мне – бежится!

Мне – кричится!

Мне – играется,

рисуется,

лазается и танцуется!

Вертится,

ногами дрыгается,

ползается и подпрыгивается.

Мне – кривляется, дурачится,

улыбается и плачется,

ерзается и поется,

падается

и встается!

Лично

и со всеми вместе

к небу

хочется взлететь!

Не сидится мне на месте…

А чего на нем

сидеть?!

Катя улыбнулась, представив, как маленький Лешка будет тихо-мирно расти, встанет на ножки, начнет бегать, падать, с Бонькой играть, с дедом вести умные беседы… А потом, когда научится читать, а научится он быстро, Катя первым делом обязательно даст ему прочитать его мысли – «Алешкины мысли»! Она даже улыбнулась от нахлынувшей нежности, что все это будет, обязательно будет…

Все меня настырно учат —

от зари и до зари:

«Это – мама…

Это – туча…

Это – ложка…

Повтори!..»

Ну, а я в ответ молчу.

Или – изредка – мычу.

Говорить я

не у-ме-ю,

а не то что —

не хочу…

Только это все – до срока!

День придет,

чего скрывать, —

буду я ходить

и громко

все на свете

называть!

Назову я птицей – птицу,

дымом – дым,

травой – траву.

И горчицею – горчицу,

вспомнив,

сразу назову!..

Назову я домом – дом,

маму – мамой,

ложку – ложкой…

«Помолчал бы ты немножко!..» —

сами скажете

потом.

* * *

Вся жизнь моя (буквально вся!)

пока что —

из одних «нельзя»!

Нельзя крутить собаке хвост,

нельзя из книжек строить мост

(а может, даже – замок

из книжек

толстых самых!)

Кран у плиты нельзя вертеть,

на подоконнике сидеть,

рукой огня касаться,

ну, и еще – кусаться.

Нельзя солонку в чай бросать,

нельзя на скатерти писать,

грызть грязную морковку

и открывать духовку.

Чинить электропровода

(пусть даже осторожно)…

Ух, я вам покажу, когда

все-все

мне будет можно!

* * *

Жду

уже четыре дня,

кто бы мне ответил:

где я был, когда меня

не было

на свете?

Конечно, это была отдушина – недавно появившийся в семье мальчишка. Роберту нравилось с ним общаться, боязно поначалу, но очень интересно. У него самого-то дедов не было. То есть были в детстве, но чисто номинально, где-то, не рядом. Ощущения от этого ребенка были новые, еще в его жизни не испытанные, не яркие и острые, а нежные и обволакивающие, обнажающие суть. Он очень старался все успевать, но работы было много, работа затягивала, занимая и отнимая время.

Одновременно он тянул председательство в трех важных комиссиях: по наследию Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама и Владимира Высоцкого. Это были долгие и муторные хождения по мукам, но случался и результат. Роберт отвоевал дом-музей Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке, пробил выход двухтомника Мандельштама, можно сказать, возродил великие имена, которые многие десятилетия были в забвении, а еще стал редактором первого сборника стихов Высоцкого под названием «Нерв». А нервы на самом деле были его личные, он их тратил беспощадно, загоняя себя и изнашивая свое здоровье. А когда оказывался дома после всех важных и суматошных дневных дел, то сил на стихи уже почти не оставалось. Но – писал, хотя писал в основном на даче в Переделкино, стараясь уехать с Аленой в пятницу из Москвы на три полных дня. На Горького же, с какой стороны ни посмотреть, работать, то есть писать стихи, было сложно: шум и суета с улицы, неизвестно откуда взявшиеся неотложные дела, звонки, на которые нельзя не ответить – из Секретариата или еще с каких-нибудь верхов, внезапные гости, которые заскочили «только на секундочку», но остались навсегда…

Возвращался из Переделкино всегда с уловом. Прямо с порога:

– Девочки, давайте я вам почитаю стихи!

И начинал:

Гром прогрохотал незрячий.

Ливень ринулся с небес…

Был я молодым,

горячим,

без оглядки в драку

лез!..

А сейчас прошло геройство —

видимо, не те года…

А теперь я долго,

просто

жду мгновения, когда

так: не с ходу и не с маху, —

утешеньем за грехи, —

тихо

лягут на бумагу

беззащитные

стихи.

Дома на Горького

Писал и писал, находя в этом необходимость и отдохновение. Переосмысливал, переживал заново, удивлялся своей наивности:

Я верующим был.

Почти с рожденья

Я верил с удивленным наслажденьем

В счастливый свет

Домов многооконных…

Весь город был в портретах,

Как в иконах.

И крестные ходы —

Порайонно —

Несли

Свои хоругви и знамена…

А я писал, от радости шалея,

О том, как мудро смотрят с Мавзолея

На нас вожди «особого закала».

(Я мало знал.

И это помогало.)

Я усомниться в вере

Не пытался.

Стихи прошли.

А стыд за них

Остался.

Алена переживала, что слишком часто и надолго они уезжают – то быстрым скоком по Европам, то на пару недель по советским республикам, то аж на полтора месяца по всей Австралии. Из каждой поездки обязательно на Горького успевали приходить одна-две милые открыточки с красивыми заграничными видами, обилием редких марок и непонятным обратным адресом. Это считалось обязательным ритуалом, прислать весточку откуда-то из тмутаракани, рассказать в двух словах, что уже успели увидеть и как сильно скучают:

«Отель Канберра.

Бабье! Милые! Очевидно, мы приедем до этого письма. Но это даже интересно. Ничего подробно писать не буду – вернемся, расскажу! Пока, ребятки! Всего вам самого-самого хорошего.

Роб.

У нас все хорошо. Роб здоров, очень много выступает, бегает по приемам. Интересно, не так жарко, как нас пугали, но жарко. Купались уже в двух океанах – Тихом и Индийском. Скучаем, но время быстро побежит. Тут, в Австралии, случился смешной конфуз – папкину книгу стихов выпустили с фотографией Окуджавы, а Булатов сборник – с Робиным портретом. Смеялись до коликов. Приедем – покажем!

Целую вас, родные люди, Катюха, помню твои просьбы.

Целую вас всех, родные девочки,

Алена.»

Алена переживала, что надолго оставляет Лидку, которую оставлять совсем не хотелось, Алена чувствовала, что сейчас надо быть рядом с мамой, да и внук без нее уже встал и пошел, и Катюле помощь нужна как никогда… Но Робочку она одного никогда не отпускала, особенно в долгие поездки, когда было непонятно, что там, за морями-окиянами, будет за еда и что за компания. Компания тоже была важна, а как же. Многое она на своем веку перевидела. Бывали те, а среди писателей такое встречалось сплошь и рядом, что свои нездоровые увлечения старались разделить со всеми членами делегации или хотя бы охватить как можно большее их количество. Если выпить, то почему не с утра – за то, чтоб день хорошо прошел? Днем почему бы во время обеда за рюмочкой не обсудить проблемы современной литературы? На полдник зачем ехать на встречу, когда можно полирнуть как следует принятое раньше? Ну, а на ужин – сам бог велел, наступало время исконно русского вопроса «ты меня уважаешь?», ответить на который уже не представлялось возможности. В каждой делегации почему-то обязательно находился такой сильно пьющий писатель, который мучил всех остальных. Поэтому так уж исторически сложилось, что Алена, как ангел-хранитель, всегда была рядом, следила за Робочкиным режимом и диетой, оберегала и охраняла его, как малое дите.

Как тут с ним не поехать?

Катя, когда родители уезжали, старалась больше времени бывать на Горького. Валентина Валентиной, но Лидку надо было постоянно тютюшкать и отчаянно шевелить. Стала она довольно молчаливой и не сильно заинтересованной в активной жизни, желание выйти в люди и даже из комнаты своей приходило к ней все реже и реже, чего раньше не наблюдалось.

– Ты как растение мимоза в Ботаническом саду, – любила цитировать ей Катя Сергея Михалкова.

Это кто накрыт в кровати

Одеялами на вате?

Кто лежит на трех подушках

Перед столиком с едой

И, одевшись еле-еле,

Не убрав своей постели,

Осторожно моет щеки

Кипяченою водой?

Это, верно, дряхлый дед

Ста четырнадцати лет?

Нет.

Лидка только тогда улыбалась:

– Нет, конечно нет, намного меньше, но кого мы обманываем! – на девятом десятке уже совершенно другие температуры… Да и потом, ты же сама понимаешь – морщин больше, извилин меньше, затормаживаюсь потихоньку.

– Поэтому и надо себя заставлять шевелиться и выходить из дома! И потом, я тебя давно не видела с книгой! Или хотя бы с кроссвордом! Ты когда последний раз читала?

– Фу, кроссворды – это моветон! За кого ты меня принимаешь? Я двигаюсь, ты просто стала реже меня видеть! Разве я не понимаю, что движение – это единственный способ почувствовать себя живой? Если я не хочу в театр, это еще не значит, что я совсем затухла и перестала читать! Просто сейчас у меня сезон затишья. Деми-сезон, как говорят французы. Читала вот недавно переписку Ремарка и Марлен Дитрих. – Лидка тут оживилась, вспыхнув глазами, словно переписка эта шла через нее и ей позволили заглядывать в эти письма.

– И, знаешь, жуткая мысль пришла мне в голову. Страшная, крамольная, ужасная… – она завращала глазами и сложила руки на груди, словно извиняясь за то, что она сейчас скажет: – Какой же он был гениальный зануда, этот Эрих Мария. Ясно, что безумно талантливый, кто с этим спорит? Но он так мелочно и подробно нудит, так долго и высокопарно говорит о простом, что я начинаю представлять, как холодная Марлен, читая его очередное письмо, закипает, раздражается и, может, даже радуется, что его нет рядом… А может, ей это нравилось, ведь она была актрисой и вот очередной такой замысловатый сценарий, почему нет? В общем, я не понимаю, надо ли читать такие интимные вещи, надо ли залезать в вывороченную наизнанку душу великих? Конечно, любопытно, все мы люди… Но не хуже ли от этого потом нам? Не понимаю… Не могу разобраться… Ты не читала?

Катя, порадовавшись, что бабушка так резко встрепенулась и ожила, чмокнула ее в макушку и радостно сказала:

– Нет! Но я счастлива, что читала ты!

Лидка вдруг немного испуганно на нее посмотрела и задумчиво произнесла:

– Я так долго не общалась бы с Левушкой, если бы он был таким занудой…

«С Левушкой…» – неожиданно вспомнился Левушка, Лидкин давний друг, о котором давно не было разговоров.

– Но с Принцем Мудилой ты же общаешься? А это настоящий зануда, можно даже сказать, Принц Зануда! Занудливее некуда! – парировала Катя.

– Много ты в принцах понимаешь, – усмехнулась Лидка. – Принц давно перешел в разряд родственников, его так и так донашивать надо, а Левушка нет, Левушка совсем в другой весовой категории…

Глаза бабушки засветились каким-то скрытым, потаенным светом, и во взгляде этом читалось все – и нежность, и восхищение, и любовь, и счастье, и томление, и грусть…

– Ты помнишь Левушку? – вдруг решила спросить она.

Как можно было Левушку не помнить? Катя даже слегка улыбнулась. Давным-давно он был Лидкиным другом, ну как другом? – любовником, хотя открыто об этом не говорили, молодым, намного моложе нее, с большой, как она говорила, разницей во времени, очень талантливым фотографом, который уехал из СССР уже лет как двадцать назад. Был он чем-то похож на Дина Рида еврейского розлива – высокий, несмотря на приземистую национальность, породистый, с густыми, слегка вьющимися волосами и влажными коровьими глазами. Уехал искать себя и, видимо, заблудился в этих своих поисках и жизни, давшей резкий зигзаг. Как ни старался, успокоения себе найти не получалось, нигде ему не оседалось, все что-то на горизонте мерещилось и о чем-то недосягаемом мечталось. Переезжал с места на место, менял города, страны, континенты. Все эти годы отовсюду писал Лидке письма, передавая их с оказией. Звал к себе навсегда или хотя бы в гости. Скучал, жил прошлым. Семьей так и не обзавелся. Купил, наконец, крохотный старинный домик во французской глубинке в Перигоре и стал охотником за трюфелями. Воспитал собаку, и вот они вдвоем короткими зимними днями добывали себе на пропитание диковинные подземные грибы, дорого продавали их и жили этим весь оставшийся год.

Лидка вслух о нем вспоминала нечасто, но мечтательность в глазах постоянно ее выдавала. Пухленькие пачки Левушкиных писем, перевязанные разными шелковыми ленточками (каждой стране, где они были написаны, соответствовал свой цвет), лежали в верхнем ящике комода рядом с самыми важными документами – паспортом, трудовой книжкой, свидетельством о рождении Аллусиньки и абонементом в Большой театр. Они часто доставались и перечитывались, словно Лидке до сих пор не верилось, что Левушка таки уехал. Страницу эту своей жизни она так и не перевернула, хотя физически Левушки рядом давно уже не наблюдалось. Но даже сам факт его существования на одной с ней планете делал ее счастливой и благостной. Да и в доме все были только рады, что с Лидкой случилось такое невозможное счастье – любовь! – в прекрасной ее перезрелой юности, и есть о чем повспоминать и чем повосхищаться. И пусть те сказочные эмоции от этой яркой любви через какое-то время немного подстерлись, то, что они натворили и взбудоражили в ее душе, осталось навсегда. Ее часто заставали за чтением старых писем – каждый новый раз она читала письма как первый, блаженная улыбка не покидала ее лица, экстремально черные брови выражали крайнюю степень удивления, а глаза, несмотря на возраст, все еще чего-то ждали от этой жизни. Это были те самые прекрасные воспоминания, которые ни за какие деньги ей не пришло бы в голову поменять на новые ощущения.

Предыдущая главаГлава 5 из 36Следующая глава