К книге
Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины IIГлава XVIII
95%
Глава XVIII
21

Заканчивая настоящие очерки по истории французской эмиграции, хочется в заключение сказать несколько слов о влиянии этой эмиграции на русскую жизнь, как в области политики, так и в области общественной мысли и, наконец, в области быта. В этих очерках мы ограничиваемся рассмотрением эпохи Екатерины II, и, быть может, попытка подвести итоги столь сложному явлению, как взаимодействие между группою эмигрантов и населением приютившей их страны, на основании данных одного лишь царствования, покажется несколько искусственной и недостаточно обоснованной. Однако при ближайшем ознакомлении с этим вопросом выясняется, что результаты пребывания французских эмигрантов в России именно за время царствования Екатерины II сказались уже с достаточной определенностью, чтобы можно было их хотя бы в известной мере установить, не забегая вперед и не выходя из пределов рассматриваемого периода. В данном случае, впрочем, вовсе и не имеется в виду дать исчерпывающий ответ на вопрос о том, что дала России французская эмиграция, а делается лишь попытка указать некоторые, наиболее характерные черты оказанного ею влияния и, главным образом, те, которые обратили на себя внимание современников.

Поскольку вообще можно говорить о влиянии эмигрантов в области политики, таковое, несомненно, было реакционным. «К русскому деспотизму и раболепству, – пишет Чарторижский, – были привиты все убеждения французского старого режима, доведенные до крайности». Как мы видели, эмигранты при Екатерине не были допущены к делам государственного управления, и потому они не могли иметь непосредственного влияния на те или иные мероприятия правительства. В осуждении Радищева, в преследовании Новикова и разгроме его кружка, в мерах против мартинистов мы не видим руки эмигрантов.

Но, очевидно, эмигранты, находившиеся при дворе, способствовали сгущению той реакционной атмосферы, которая создалась в России в последние годы Екатерининского царствования, главным образом под влиянием событий французской революции. Всякая критика существующих порядков, всякое проявление независимого образа мыслей ставились тогда в связь с революцией; недаром в лице Радищева Екатерина усматривала «рассевание заразы французской». Эмигранты, насколько могли, старались поддерживать подобное настроение в правящих кругах. В этом отношении сохранилось несколько вполне определенных указаний.

А.Н. Радищев. Неизвестный художник

Выше уже упоминалось со слов Ростопчина о том, что Эстерхази «проповедовал самовластие великому князю (Павлу Петровичу), приписывая бедствия Франции излишней любви короля к народу» и внушая ему мысль о необходимости править железной лозою. «Вы увидите впоследствии, – прибавляет Ростопчин, – сколько вреда наделало пребывание Эстерхази». О том же говорят и другие свидетели. «Великий князь имел несчастие довериться французским эмигрантам, которые представляй врагами его всех тех, чей здравый смысл ценил по достоинству их сумасбродные притязания; во главе злонамеренной лиги находились бывший французский посланник в Константинополе Шуазель-Гуффье, граф Эстерхази и принц Нассау-Зиген», – пишет Лагарп, который сам чуть не сделался жертвой наветов со стороны эмигрантов. Пребывание при дворе русской императрицы в качестве воспитателя ее внуков такого лица, как Лагарп, не скрывавшего своих республиканских убеждений в то самое время, когда всякое проявление либеральных взглядов подвергалось преследованию, является одним из тех противоречий, которыми отмечены последние годы царствования Екатерины, остававшейся в некоторых случаях верной своим прежним «философским» увлечениям. Относясь лично к Лагарпу с искренним уважением, она, по-видимому, не «считала его опасным на этом месте и лишь в шутку называла его „господин якобинец“. Но для эмигрантов он являлся ненавистной особой, тем более что они приписывали ему политическое влияние, которого в действительности он вовсе не имел. Так, между прочим, недостаточно энергичное, по мнению эмигрантов, вмешательство России во французские дела они склонны были объяснять происками Лагарпа. Уже во время пребывания в Петербурге графа д'Артуа была, как мы говорили, сделана попытка, впрочем, неудачная, добиться удаления Лагарпа от двора. Попытка эта была вскоре после того возобновлена, но столь же безуспешно. „При обоих великих князьях состоит наставником прекрасный и достойный человек, по имени Лагарп, швейцарец, – сообщает Ростопчин, – не знаю, каким образом и по какой причине, принц Нассауский и Эстерхази сумели оклеветать его перед императрицей под предлогом некоторых писем, написанных им на родину во время смут в Воатланде. С беднягою обошлись очень сурово: его забыли при назначении наград кавалерам великого князя Александра Павловича. Он хотел удалиться, и это было бы великой потерей, ибо великие князья обязаны своими познаниями этому человеку. Но императрица приглашала его к себе два раза, и швейцарец, объяснив все, как было, уличил г. Эстерхази в обмане и вышел победителем“. Нужно, впрочем, сказать, что это обстоятельство нисколько не поколебало положения Эстерхази.

Если политические взгляды эмигрантов встречали сочувственный отклик при гатчинском и до некоторой степени при большом дворе, то у молодых великих князей они не пользовались никакой симпатией. Юный Александр Павлович в это время, втайне от отца и бабки, отдавал дань несколько сентиментальному либерализму. Известен его разговор с молодым Адамом Чарторижским, в продолжение которого будущий самодержец открыл своему удивленному собеседнику, что он отнюдь не одобряет политики своей венценосной бабки, что он живо интересуется французской революцией и, хотя и порицает ее ужасные уклонения от правильного пути, все же радуется успехам республики. Константин Павлович имел случай даже открыто вступить в пререкания с эмигрантами по политическим вопросам. „Однажды, в то время, когда некоторые французские эмигранты в присутствии императрицы беседовали о так называемом старом режиме, восхищаясь порядками дореволюционной Франции, великий князь Константин Павлович прервал их беседу и стал доказывать, что их суждения о выгодах дореволюционных учреждений лишены всякого основания. Довольно красноречиво пересчитывал он при этом все злоупотребления и неудобства феодального состояния Франции. Но вопрос, откуда великий князь заимствовал все эти данные и свой взгляд на эти учреждения. Константин Павлович отвечал, что он вместе с Лагарпом занимался чтением „Посмертных мемуаров“ Дюкло. Императрица изъявила ему свое удовольствие; эмигранты же совершенно сконфузились“[114].

Великий князь Константин Павлович. Художник В.Лю Боровиковский

Легкое фрондерство, по большей части не идущее дальше чисто мальчишеских выходок, вошло в моду среди некоторой части придворной и гвардейской молодежи. „Великие князья, – пишет Ростопчин, – большую часть времени проводят с молодыми людьми, которым подражают, объявляя себя решительными приверженцами всех новых мод, вводимых очаровательным князем Борисом Голицыным вопреки здравому смыслу и пристойности. Страсть к громадным галстукам, закрывающим подбородок, возбудила здесь неудовольствие. Императрица вторично запретила их носить; но наши молодые люди, несмотря на запрещение, одеваются по-прежнему, и в минувшее воскресенье, когда графиня Салтыкова вздумала образумить своего племянника, он так громко заговорил ей о свободе, что она убежала от него со всех ног, воображая, что в семействе Голицыных скрывается зародыш революции“. Жене, жадно подмечающий малейшие признаки оппозиционного настроения, доносит в Париж о том, что офицеры гвардии на представлении во французском театре комедии Бомарше „Свадьба Фигаро“ несколько раз аплодировали в тех местах, где особенно резко высмеиваются старые порядки и традиции. Правда, что в свое время и французский двор аплодировал этой пьесе, но с тех пор взгляды представителей французского старого режима, принужденных искать убежища за границей, успели во многом измениться; для русской же молодежи сатира Бомарше представлялась еще соблазнительной новинкой. Эти круги, конечно, не сочувствовали эмигрантам и их политическим воззрениям.

Итак, при дворе эмигранты старались, поскольку к тому представлялся случай, проводить свои взгляды путем личного воздействия на отдельных лиц, не останавливаясь иногда и перед довольно предосудительными интригами. Чтобы влиять на более широкие слои публики, для них был открыт другой путь: участие в прессе. Нужно сказать, что в нашей зарождающейся печати эмигранты принимали весьма заметное участие. В „С.-Петербургских ведомостях“, издававшихся при Академии наук, встречаются многочисленные заимствования из выходивших в Париже изданий роялистского направления. Кроме того, некоторые статьи представляют собою, несомненно, корреспонденции из Парижа, посылаемые роялистами: тот и другой материал, вероятно, доставлялся в редакцию при посредстве находящихся в России эмигрантов; наконец, и сами эмигранты непосредственно сотрудничали в газете, перенося на ее страницы и свое понимание событий, и свои политические страсти. Имена этих сотрудников нам неизвестны, и поэтому эта сторона деятельности эмиграции остается до сих пор недостаточно выясненной, но что авторами многих статей являются французы, это вполне определенно доказывается не только общим тоном таковых, но и отдельными выражениями. Так, например, описывая знаменитое ночное заседание 4 августа 1789 года, когда в порыве энтузиазма были сразу уничтожены все феодальные права, автор характеризует это заседание как „бесстыдное для нас, французов, безумие“. Далее, говоря о взятии чернью Тюильрийского дворца 10 августа 1792 года, корреспондент пишет: „Ежели бы мы были в Париже, погасили бы мы кровью нашей сей в аде возожженный трут“. В этих словах ясно слышится голос француза-роялиста.

Все рассуждения газеты о Национальном собрании вполне соответствуют духу, господствовавшему в эмигрантских кругах: о законодательстве, о реформах не говорится ни слова. Зато много пишут о крушении всей социальной иерархии, о неизбежности полного хаоса, о разбоях, грабежах и „полном развращении всего королевства“. Депутаты, по словом газеты, заняты главным образом „театральными представлениями, обедами и карточной игрой“, Мирабо „принадлежит к числу тех, которые из своих философских умствований извлекают то, чем можно набить себе карманы“, и т. д. Для всех крайностей, в которые впадает Национальное собрание, имеется одно, весьма упрощенное объяснение, а именно: действие винных паров. „Почти все сильные головы наших законодателей отягощены винными парами“, – пишет газета, и это упоминание о „буйстве винных паров“ повторяется неоднократно. Сотрудники „С.-Петербургских ведомостей“ смотрят на депутатов свысока и обвиняют их в том, что они „имеют о политических делах самые странные и совершенно мещанские понятия“. Выставляются против депутатов и другие, более серьезные, обвинения: часто говорится, например, о „тайных пружинах“, посредством которых некоторые члены собрания стараются вызвать возмущение в народе, и указывается на то, что они действуют на чернь посредством подкупа. „Мятежники и бунтовщики в саду королевского дворца ропщут не сами собою, но по внушению тех, кто королевской власти противоборствует“, – пишет газета.

Начиная с сентябрьской резни 1792 года известия о парижских событиях становятся более краткими: о казни короля не упоминается вовсе. Подобное умолчание, вероятно, вызвано тем, что русское правительство сочло более осторожным не сообщать в своей газете о цареубийстве; можно предполагать, однако, и то, что лица, прямым или косвенным образом доставлявшие сведения в „С.-Петербургские ведомости“, в то время уже не находились в Париже, либо бежав за границу, либо сами погибнув на эшафоте.

Переходя от политического влияния эмигрантов к влиянию культурному в более широком смысле слова, нельзя не заметить, что в этом отношении наблюдается некоторая двойственность. С одной стороны эмигранты, воспитанные в духе энциклопедистов, являются носителями французской культуры XVIII века, культуры чисто светской, антиклерикальной и отчасти даже антирелигиозной, пропитанной идеями материалистической философии. Нельзя забывать также того, что многие из них, ставшие теперь убежденными роялистами, в молодости своей увлекались либеральными, а иногда и республиканскими идеалами, и эти юношеские увлечения не могли не наложить на них известного отпечатка. „Хотя они и эмигранты, они более или менее заражены взглядами, господствующими в их отечестве“, – пишет Витворт, английский посланник в Петербурге.

С другой стороны, у некоторой части эмиграции из-под слоя наносной философской культуры теперь, под влиянием пережитых невзгод, подымается более старая, унаследованная от предков, религиозная католическая основа; в мировоззрении эмиграции постепенно совершается поворот к неокатолицизму, нашедшему столь яркое выражение в таких фигурах, как, например, Шатобриан и Жозеф де Местр. Не забудем также, что среди эмигрантов находилось немало преданных церкви католических священников и аббатов, религиозные чувства которых особенно обострились во время преследований.

Жозеф де Местр. Художник К.К. Фогель фон Фогельштейн

Оба эти духовных течения в эмиграции не могли остаться без влияния на окружающую их русскую среду, и если мы проследим их до самого конца, до самых крайних, последних выводов, то мы увидим, что первое из этих течений, продолжая собою старую традицию „вольтерьянства“, явилось одной из составных частей той духовной атмосферы, наполненной туманными мечтами о свободе, равенстве и братстве, в которой воспитались будущие декабристы; тогда как второе течение подготовило почву для того увлечения католицизмом, которое охватило некоторые круги русского общества в первые десятилетия ХІХ века. Разумеется, было бы крайностью утверждать, что влияние эмигрантов послужило как в том, так и в другом направлении главной, а тем более единственной причиной. Особенно трудно установить кажущуюся на первый взгляд парадоксальной связь между эмигрантами и декабристами: тут нужно довольствоваться отдельными указаниями, отдельными черточками, рассеянными в различных семейных, воспоминаниях, позволяющими строить некоторые догадки о том, какие следы должны были оставлять уроки и беседы французских гувернеров в умах их учеников.

Во многих эмигрантах столкновение с непонятной им и подчас неприглядной русской действительностью должно было вызвать дремавший в них с юных лет дух критики и протеста. Как говорит Массон, „даже Монморанси, сделавшись учителем, наверно станет демократом“. Некоторые из этих учителей, не стесняясь, смеялись над русскими порядками; другие, более сдержанные, все же не скрывали своего отрицательного к ним отношения. В воспоминаниях Вигеля мы знакомимся, например, с шевалье Роленом де Бельвилем, гувернером в семье князя С.Ф. Голицына, который говорил „с состраданием, более чем с презрением о нашем варварстве, а при слове „религия“ с улыбкой потуплял глаза, не позволяя себе, однако же, ничего против нее говорить“. Франция, понятно, была для него „прекраснейшей из всех земель, вечно озаренная блеском солнца и ума“, и даже французские революционеры были окружены в его словах каким-то особым героическим ореолом; это новые титаны, временно овладевшие Олимпом.

Сколько таких шевалье проживало в то время в качестве домашних учителей в наших дворянских семьях, и естественно, что годы, проведенные под руководством подобных педагогов, не прошли бесследно для русского юношества. Однако эти мысли и взгляды воспринимались их питомцами далеко не одинаково: некоторые из них просто заражались модной „галломанией“, т. е. преклонением перед внешними проявлениями французской культуры, соединенным с презрительным отношением ко всему отечественному; в других подобные взгляды вызывали более или менее резкий отпор на почве оскорбленного патриотического чувства; были, наконец, и такие, – и именно этих мы в данном случае имеем в виду, – у которых под влиянием такого рода разговоров зарождались мысли о необходимости каких-то перемен, каких-то преобразований, которые могли бы поднять Россию до уровня более цивилизованных западноевропейских государств[115]. Впоследствии к этим юношеским впечатлениям прибавились другие, гораздо более сильные и решающие, но отрицать значение первоначального толчка, данного кое-кем из эмигрантов, едва-ли возможно.

Католическое влияние проследить значительно легче – оно сказывается гораздо более непосредственно. Католические священники-эмигранты, среди которых нередко встречались опытные педагоги, попадая в дом русских вельмож в качестве домашних учителей, обычно становились проводниками этого влияния. Русским юношам, всецело вверенным их попечению, они постепенно умело внедряли свои взгляды, свои верования, и, конечно, скромному, батюшке, по большей части не обладавшему ни их познаниями, ни их умением, приходившему для преподавания.'Закона Божия в дом, где к нему нередко относились пренебрежительно, как к человеку „подлой породы“, было не под силу бороться с ними на этом поприще. „Понятно, что при таком воспитании нашего аристократического юношества оно с самых юных ногтей пропитывалось латинскими понятиями, с самого юного возраста возделывалось для отречения от православия и для принятия латинства“[116].

Особое значение имело в этом отношении и то обстоятельство, что Россия являлась одной из немногих европейских стран, куда был еще открыт доступ иезуитам, этому лучшему орудию католической пропаганды. Орден иезуитов, официально упраздненный в 1773 году, фактически продолжал, однако, существовать. Фридрих II допустил иезуитов в Силезию; Екатерина открыла им только что приобретенную» от Польши Белоруссию. Екатерина, не закрывая глаз на отрицательные свойства ордена, вместе с тем высоко ценила его педагогическую деятельность. В изгнании иезуитов из Франции и в закрытии их школ она усматривала даже одну из причин постигшего Францию развала. «Что бы там ни говорили, – писала она Гримму, – эти плуты наблюдали за нравами и вкусами молодых людей: все, что во Франции было лучшего, вышло из их школ».

Некоторые из французских духовных лиц, нашедших приют в России, принадлежали к иезуитскому ордену; деятельность их по части воспитания русского юношества не встречала со стороны русских властей никаких препятствий. Но и среди светских лиц из французских эмигрантов были, по-видимому, тайные иезуиты, так называемые «иезуиты в коротких платьях»[117].

К числу этих последних относился, например, известный шевалье д'Огар, игравший в царствование Екатерины, и в особенности, в царствование Павла I, заметную роль в петербургском обществе. К каким только приемам не прибегали эмигранты, чтобы обратить на себя внимание императрицы! Так, этот шевалье д'Огар начал с того, что прислал Екатерине проект развития русской торговли с Японией. Императрица оценила этот проект по достоинству, сразу увидев, что автор ничего не смыслит в этом вопросе. «Между нами говоря, – пишет она Гримму, – я думаю, – несмотря на все рекомендации, что этот шевалье д'Огар один из первых сумасбродов в Европе. Молю небо, чтобы он сверх того не оказался величайшим шарлатаном». Тем не менее она, видимо, им заинтересовалась и выслала ему через Гримма 300 дукатов на приезд в Россию. Вскоре по прибытии он был пожалован чином статского советника и назначен вице-директором Императорской библиотеки. «Его нужно почитать первым совратителем нашей русской знати в латинство. Пользуясь своим положением в обществе, как помощника директора Императорской библиотеки, обладающий вкрадчивостью иезуита, он являлся в салонах русских вельмож – Голицыных, Нарышкиных, Гагариных и других, и здесь умел пустую салонную речь пересыпать разными религиозными суждениями и проводить в ум русских идеи латинства»[118].

Другие эмигранты, как например, уже известный нам Сен-При и Шуазель-Гуффье, не принадлежа сами к числу иезуитов, являлись, однако, их горячими приверженцами. «Они принимали самое живое и деятельное участие в делах латинской церкви в России и посредством своих связей с русской знатью употребляли все средства пропагандировать латинство в России, рекомендовали нашим барам латинских духовных на должности гувернеров, учителей и библиотекарей и даже постарались пристроить многих на должности священнические при латинских церквах в Петербурге и Москве»[119].

Наконец, можно сказать, что даже те французы-гувернеры, которые, не признавая никаких религиозных убеждений, внушали своим питомцам чисто материалистический взгляд на жизнь, в некоторых случаях косвенно работали на пользу католицизма, хотя бы уже в силу того что воспитание велось в духе отчуждения от всего русского, в особенности от Русской церкви, и с насмешливым отношением к русским церковным обрядам. Когда впоследствии в некоторых из воспитанных таким образом юношей под влиянием тех или иных жизненных обстоятельств пробуждалось религиозное чувство, то оно находило себе удовлетворение не в православии, а в католицизме. «Русский такого склада должен был искать себе руководителей и наставников в своей религиозной жизни среди сферы, более ему родственной и говорящей одним с ним языком – французским, т. е. среди латинского духовенства, а не православного русского. Таким-то образом наши неверы-бояре и их жены, после нескольких лет неверия и разврата, после оргий петербургских и парижских, делались самыми благочестивыми детьми латинской церкви и летели в ее распростертые объятия»[120].

Одно случайное обстоятельство, сопряженное с пребыванием в России графа Шуазеля-Гуффье, сыграло крупную роль в деле воспитания русского юношества в духе католических традиций. Устроившись при русском дворе, Шуазель выписал обоих своих сыновей, оставшихся во Франции. Младший его сын, еще мальчик, был доставлен в Россию своим воспитателем, аббатом Николем. Этот последний, считая, что соревнование со сверстниками является лучшим средством поощрения юношества, предложил, чтобы вместе с его воспитанником у него обучались пять детей из русских дворянских семейств. Мысль эта была осуществлена и оказалась настолько удачной, что вскоре к нему стали обращаться с просьбами взять и других детей на свое попечение. Слава об успешных занятиях его учеников, об образцовой постановке дела быстро распространилась по Петербургу, для которого подобного рода частная школа являлась совершенной новинкой. Постепенно расширяясь, этот небольшой кружок учеников превратился в целое учебное заведение. В начале 1795 года Николь вызвал из Парижа себе в помощь своего друга аббата Септаво, а затем стал приглашать и других учителей. Это была закрытая школа, ученики там же и жили. У каждого была своя комната, снабженная форточкой, через которую можно было за ним наблюдать. Занятия происходили в общей зале. Предметами преподавания являлись французский и латинский языки, география, история, математика и мораль. Кормили хорошо и обильно; по средам и пятницам соблюдали установленный католической церковью пост. Ежемесячно происходили публичные испытания, на которые приглашались не только родители учеников, но и другие высокопоставленные лица, а также иногда и знатные иностранцы. Подобные испытания, разумеется, способствовали дальнейшему прославлению этой школы. С особым благоволением относилась к ней и ее основателю великая княгиня Мария Федоровна, как известно, специально интересовавшаяся вопросами воспитания. Благодаря ее щедротам аббат Николь имел возможность помогать многим из своих впавших в нужду соотечественников; при ее поддержке школа получила новое, соответствующее возросшему количеству учеников, прекрасное помещение со школьным музеем и библиотекой. В конце XVIII и начале ХIX веков пансион аббата Николя пользовался широкой и вполне заслуженной известностью; среди его воспитанников мы встречаем Голицыных, Нарышкиных, Гагариных, Орловых и других представителей русской знати. Уже одни эти имена показывают, что именно здесь нужно искать один из главных источников того влияния, которое впоследствии привело многих представителей старинных русских семейств к католической церкви. Результаты обнаружились уже в последующие царствования, но семена были посеяны еще в последние годы Екатерины II.

Лев Нарышкин – один из воспитанников аббата Николя. Художник М.М. Даффингер

Французское влияние сказывалось, разумеется, не только в области воспитания молодежи; оно охватило также широкий круг чисто бытовых явлений, прививая новые взгляды, новые вкусы, новые привычки. Большое значение имели в этом отношении смешанные браки. Мы уже упоминали о том, что, по отзыву французского поверенного в делах, русская молодежь была будто бы недовольна большим успехом, которым пользовались французские эмигранты у русских дам и девиц. Хотя этот отзыв и страдает явным преувеличением, все же нельзя не признать, что светская хроника того времени действительно отмечает несколько случаев выхода барышень из родовитых русских семейств замуж за эмигрантов. Впрочем, вполне можно себе представить, что молодые изящные эмигранты с громкими фамилиями, с изысканными манерами версальских салонов, к тому же обласканные при нашем дворе и принятые у нас на государственную службу, могли иногда казаться русским девицам более интересными, чем доморощенные женихи. Особенно привлекательным являлся, по-видимому, графский титул, который в России был сравнительно мало распространен. «Графский титул, который по бесчисленности носящих его мелких, малоизвестных дворян во Франции уже был нипочем, – пишет Вигель, – у нас тогда еще был в редкость, и наши знатные или богатые невесты охотно выходили за сих мнимо знатных людей, особливо когда они имели русский чин. Таким образом, Лапали, Модены, Кейсоны у нас сделались величайшими аристократами и не только сравнялись с знаменитейшими нашими фамилиями, но начали почитать себя выше их». Отметим кстати, что примеры, приведенные Вигелем, являются не особенно удачными: графы де Лаваль, де Моден и де Кейсона действительно принадлежали к старинной французской аристократии. Нужно, впрочем, заметить, что Лаваль, появившийся в России, не имел ничего общего с родом графов де Лаваль, В молодости он был, по-видимому, канцелярским служителем во французском посольстве в Константинополе. Переселившись в Россию, он первоначально занял скромную должность учителя французского языка в Морском корпусе, но вскоре, благодаря красивой внешности и хорошим манерам, проник в петербургское чиновное общество. Женитьба на дочери статс-секретаря Екатерины II, известного богача Г.В. Козицкого, Александре Григорьевне Козицкой, родная сестра которой была замужем за князем А.М. Белосельским, дала ему не только громадное состояние, но и связи в придворных кругах. Родители невесты были сперва против этого брака, но впоследствии должны были с ним примириться. Графское достоинство Лаваль получил уже в России. Он был известен даваемыми им в честь высокопоставленных особ великолепными празднествами и своим обходительным характером. В конце концов граф Иван Степанович Лаваль, кажется, и сам поверил в свое аристократическое происхождение и украсил свой дом в Петербурге старинным гербом графов де Лавалей. Окончил он свою жизнь действительным тайным советником и кавалером ордена Александра Невского.

А.Г. Козицкая. Художник М.Э.Л. Виже-Лебрен

Что касается других двух лиц, упоминаемых Вигелем, графа де Модена, женившегося на княжне Салтыковой, и графа де Кейсона, женившегося на княжне Одоевской, то оба они являются подлинными представителями старинных французских родов, которые и во Франции занимали почетное место при дворе. Наряду с ними можно назвать носителей и менее громких имен, которым также посчастливилось найти в России невест, считавшихся «завидными партиями». Некоторые из этих эмигрантов, получив в приданое за своими женами земельные угодья, стали таким образом более или менее крупными русскими землевладельцами.

Подобные браки, в частности, способствовали также дальнейшему распространению в русском обществе занесенных к нам из Франции некоторых предрассудков, свойственных французскому старому режиму. «Вывезена была эта вера в аристократические предрассудки, – повествует Вигель, – прямо из Сен-Жерменского предместья статской советницей, княгиней Наталией Петровной Голицыной, урожденной графиней Чернышевой, сестрой фельдмаршальши Салтыковой. Находясь в Париже во время революции, сия знаменитая дома схватила священный огонь, угасающий во Франции, и возожгла его у нас на севере. Сотни светских и духовного звания эмигрантов способствовали ей распространить свет его в нашей столице. Составилось компания на акциях, куда вносимы были титулы, богатства, кредит при дворе, знание французского языка, а еще более – незнание русского. Присвоив себе важные привилегии, компания сия назвалась высшим обществом и правила французской аристократии начала прилаживать к русским нравам».

Одним из этих «правил» было особое, унаследованное от рыцарских времен понятие о чести, малейшее оскорбление которой может быть смыто только кровью. Эмигранты любили рассказывать о том, что даже сам великий Конде, оскорбив простого дворянина, не счел себя вправе отказать ему в удовлетворении. Таким образом, благодаря французским влияниям, постепенно прививается у нас дуэль, которая до того времени была чужда нашим нравам, и прививается настолько прочно, что уже в начале ХІX века мы можем наблюдать появление и в жизни, и в литературе типа бретера, придирающегося по всякому поводу, чтобы вызвать на поединок первого встречного. На примере нескольких происшествий из светской хроники XVIII столетия можно легко проследить, как быстро менялись в этом отношении взгляды общества. Еще в декабре 1795 года Ростопчин, рассказывает о том, как некий Дубянский, «бывший камер-паж и гвардии капитан, а ныне советник Банка и кавалер Св. Владимира», получил на публичном балу несколько пощечин от одного офицера за то, что позволил себе оскорбительно отозваться об одной особе легкого поведения, на которой этот офицер собирался жениться. Все окончилось легким наказанием обоих участников этого скандала, и ни оскорбленному, ни даже самому рассказчику не приходит в голову мысли, что естественным последствием подобного оскорбления мог бы явиться вызов на дуэль. У того же Ростопчина мы находим рассказ о другом происшествии, касающемся лично его. Ростопчин, в числе шести других камер-юнкеров, был назначен на дежурство к великому князю в Гатчину. Раздраженный тем, что его товарищи уклоняются от исполнения этой обязанности и что поэтому ему приходится дежурить вне очереди, Ростопчин написал обер-камергеру графу П.И. Шувалову письмо с жалобой на таковой их образ действий, причем в порыве гнева обозвал некоторых из них негодяями. Узнав об этом, эти лица, по словам Ростопчина, «сделали все гадости, на какие только могут быть способны бездельники; потом, каждый поодиночке, в тот же день предложили мне драться или отречься от моих слов. Я отвечал им всем. Двое только назначили мне встречу в городе: Голицын и Шувалов. Первый разделся, чтобы драться на шпагах, и не стал драться; другой хотел стреляться насмерть и не принес пистолетов». Так дело и не дошло до дуэли, и все окончилось тем, что Ростопчин в наказание за написанное им письмо был сослан на год в деревню. Столь легко относились в конце царствования Екатерины даже в придворных кругах к вопросам об оскорблении чести.

Постепенно, однако, общественное мнение начинает иначе, более чутко, реагировать на эти вопросы. Характерным примером подобной перемены воззрений может служит известный случай, жертвой которого стал шевалье де Сакс. Незаконный сын герцога Саксонского, блестящий красавец, известный своей храбростью, шевалье де Сакс прибыл в Россию в последние годы царствования Екатерины, желая поступить в русские войска. Его красивая внешность, благородство характера, природный ум и образованность привлекли внимание государыни. Этого было достаточно, чтобы возбудить подозрительность фаворита, Платопа Зубова. Усматривая в новоприбывшем возможного соперника, Зубов решил отделаться от «саксонского бастарда», но, не желая выступать лично, он прибег к услугам молодого 16-летнего князя Щербатова. На гулянии в Екатерингофе последний без всякого повода позволил себе какую-то мальчишескую выходку по отношению к шевалье, на которую тот ответил насмешкой. В тот же вечер при выходе из театра Щербатов вновь пристал к шевалье. Выйдя из терпения, тот дал ему пощечину, а Щербатов в ответ ударил его своей суковатой палкой по голове. В дело вмешалась полиция, и шевалье был отведен на съезжую. Взбешенный таким поворотом дела, он потребовал удовлетворения у Щербатова, а также, догадываясь, кто является истинным виновником нанесенного ему оскорбления, и у Зубова, но ни тот ни другой и не думали откликаться. Между тем все дело было представлено императрице в таком свете, будто зачинщиком его является де Сакс. Государыня приказала его арестовать и выслать из пределов России[121]. Из-за границы шевалье продолжал упорно вызывать на бой своих оскорбителей, не останавливаясь даже перед публикациями в газетах, но совершенно безрезультатно. В прежние годы этим бы, вероятно, все и кончилось, но теперь времена переменились, и в петербургском обществе возмущение, вызванное этим происшествием, долго не могло улечься. Наконец, уже в царствование Александра I, в 1802 году, Зубов и Щербатов решились отправиться в Вену, где в это время проживал шевалье де Сакс, и принять его вызов. Оба поединка состоялись в один и тот же день в окрестностях местечка Петерсвальд, на границе Саксонии и Богемии. В поединке на шпагах между шевалье и Зубовым первый остался невредим, второй отделался пустяшной раной. Второй поединок, на пистолетах, окончился трагически: первым же выстрелом Щербатова шевалье был убит наповал. Таким образом, восторжествовала новая точка зрения, шевалье добился того, чего он хотел, но сам поплатился жизнью.

Помимо подобной перемены во взглядах русского общества, вызванной более тесным общением с носителями французской культуры, можно заметить отражение французских нравов и привычек и на различных мелких фактах повседневной светской жизни той эпохи. «Именно к этому времени относится введение в светское обращение так называемых общественных игр (petits jeux, jeux de société) вроде фантов, шарад, рифм, вопросов и ответов и т. п. Этими чужеземными обычаями были совершенно изгнаны из употребления старинные русские игры и забавы, в конце XVIII века еще державшиеся во многих знатных домах». Правда, при дворе эти заимствованные из Франции развлечения появились уже раньше, еще до революции; мы знаем, что Екатерина забавлялась ими с Сегюром и Кобенцлем во время своего путешествия в Крым, но именно эмигранты способствовали их широкому распространению, в своих невольных странствиях разнося их по всему лицу земли Русской.

В области моды, законодательницей которой вообще, разумеется, была Франция, в это время проявляются некоторые особенности, заимствованные, несомненно, прямо из эмигрантского быта. Так, например, у наших щеголей входит в моду прическа с широким пробором посередине головы, делившим волосы на две равные части: пробор этот носил характерное название «lé chemin de Coblence».

Иоганн Георг шевалье де Сакс. Художник Л. де Сильвестр

Понятно, что пристрастие к французским обычаям вызывало негодование со стороны приверженцев исконных русских порядков; по их мнению, иностранные новшества развратили русское общество, это они были виною «повреждения нравов». «Перенятое нашими молодыми господчиками у иностранцев нововыдуманное обхождение», их «легковерность и вертопрашество» служат, как известно, излюбленной темой для сатирических журналов и комедий той эпохи. «Некоторые из наших молодых женщин, желая возродить французскую любезность, убитую революцией, перестали быть добрыми матерями и порядочными женами и сделались достойными смеха». Это один из тех многочисленных желчных отзывов графа Ростопчина, которыми пестрит вся его переписка с графом Воронцовым.

В совершенно иной области также нельзя не указать на явление, представляющее собою одно из последствий французской эмиграции, а именно: на обогащение наших коллекций художественными произведениями, вывезенными из Франции. Большое количество ценных картин, статуй, дорогой мебели было там выброшено на рынок; владельцы старинных дворцов и замков, изгоняемые из отечества революцией, были рады продать принадлежавшие им сокровища; некоторым удалось вывезти часть своего имущества за границу. Русская императрица, покровительница искусств, русские вельможи-меценаты считались лучшими покупателями, и к ним обращались, их старались заинтересовать все те, кто мог им предложить что-либо, достойное их внимания. Русские дворцы, дома подмосковные украсились за это время замечательными изделиями французских мастеров. Среди русских вельмож, увлекавшихся покупкой художественных произведений, граф Безбородко занимает одно из первых мест. «Граф Безбородко пробыл в Москве один месяц, – сообщает Ростопчин, – и возвратился очень довольный своей поездкой. Ему удалось накупить редких картин и мраморов у графа Головкина, находившегося в Париже во время большой эмиграции… Он уступил графу Безбородко знаменитого Амура, которого Фальконет изваял для г-жи Помпадур». Сам Безбородко так повествует о своем новом увлечении: «Испытав в жизни моей всякого рода мотовства, вдруг очутился я охотником к картинам. Случай разорений французских благоприятствовал мне достать несколько отличных штук, наипаче из школы фламандской. Я получил три картины из коллекции орлеанского герцога, три из Шуазелевой и несколько из других. Словом, с моим жарким старанием, с помощью приятелей и с пособием до ста тысяч, издержанных мною менее трех лет, составил я хорошую коллекцию, которая и числом и качеством превзошла строгановскую». Императрица тратила крупные суммы на покупку как отдельных произведений искусства, так и целых коллекций: покупки эти, производившиеся главным образом через посредство Гримма, носили во многих случаях благотворительный характер: Екатерина покупала предлагаемые ей вещи по дорогой цене, чтобы таким путем прийти на помощь их владельцам. Но, по мере того как она покупала, поток предложений и просьб о покупке все усиливался, и наконец, выведенная из себя Екатерина обратилась к Гримму с следующей отповедью: «Скажите всем маршалам Франции, всем бывшим министрам, придворным и модным людям, которые… ныне вас преследуют, стараясь добиться, чтобы я купила старую мебель, что я берегу свои деньги, не для того чтобы покупать остатки имущества отдельных частных лиц, а для того чтобы, быть может, спасти обломки королевства, если я найду, кому его передать, с уверенностью, что мои деньги будут израсходованы на это дело хорошо и с пользою и достигнут цели».

Не вдаваясь дальше в рассмотрение вопроса о влиянии французской эмиграции на русскую жизнь, мы ограничимся этими отдельными, отрывочными указаниями. Они в достаточной мере свидетельствуют о том, что пребывание эмигрантов в России не пропало бесследно и что влияние их можно проследить в различных областях русской жизни и в разных кругах русского общества. В придворных кругах эмигранты способствовали усилению реакционных настроений: участие их в русской прессе дало им возможность более широкого распространения своих взглядов: наконец, в качестве воспитателей русского юношества они оставили, пожалуй, наиболее глубокий след, причем тут можно различить два совершенно различных направления: с одной стороны, материалистическое мировоззрение в духе энциклопедистов, с другой – постепенный уклон в сторону католицизма. Вместе с тем русскому обществу прививаются ими некоторые взгляды и предрассудки, являющиеся во Франции пережитком феодальных времен, как например, понятие о дуэли как единственном способе разрешения вопросов чести. Далее, французское влияние, отчасти благодаря бракам эмигрантов, вступающим таким образом в русские семьи, распространяется на разные стороны русского общества: развлечения, моды, убранство жилищ и т. д.

Бобовый король. Художник Я. Йорданс (из собрания А.А. Безбородько)

Влияние эмигрантов частью сливается с общей струей французского культурного влияния, охватившего высшие русские классы еще со времен императрицы Елизаветы Петровны, следовательно, задолго до революции, а частью проявляет свои особые, свойственные именно эмиграции и ранее не замечавшиеся черты, как например, реакционная тенденция и проповедь католичества.

Другой весьма интересный вопрос – это вопрос о том, как относились сами французские эмигранты к приютившей их стране. Конечно, на такой вопрос нельзя дать общего ответа. В зависимости от личных свойств каждого отдельного лица и от того, насколько удачно сложилась вся его жизнь среди новой обстановки, ответы будут весьма различны: от резко отрицательных до самых восторженных.

Несомненно, многие эмигранты тяготились жизнью в непривычных, подчас трудных условиях и страдали тоской по родине. Но были и такие, которые настолько свыклись с русской жизнью, настолько к ней привязались, что окончательно поселились в России[122]. У некоторых из них, как показывают примеры таких лиц, как граф Ланжерон, молодой маркиз де Ламбер, два сына графа де Сен-При, эта привязанность к новой родине доходила до того, что впоследствии они в рядах ее войск шли сражаться против своего настоящего отечества и, что особенно следует отметить, сражались они не против революции, против якобинцев, а против императорской, Наполеоновской Франции, широко открывшей двери изгнанникам. Многие эмигранты, окончательно осевшие в России, перешедшие в русское подданство и женившиеся на русских, с течением времени всецело сроднились со своим новым отечеством. Последующие поколения этих французских семейств считали себя уже русскими, и некоторые из них вошли в ряды нашей военной и чиновной иерархии[123].

В вопросе о том, как относились эмигранты к России, нельзя, конечно, основываться на тех заявлениях, которые были предназначены для того, чтобы так или иначе попасть на глаза императрице. Но вот переписка графа Эстерхази с женой, переписка совершенно интимная: тут отпадает всякое подозрение в неискренности. Пробыв более полугода в Петербурге, Эстерхази пишет своей жене, что, по его мнению, Россия среди всех государств является той страной, где «благомыслящие французы пользуются наибольшим уважением и наибольшей безопасностью». Думается, что среди эмигрантов, которым посчастливилось более или менее удачно устроиться в России, многие мыслили так же, как и он, и что приведенные слова, которые мы взяли эпиграфом настоящего труда, могут служить выражением взглядов многих его соотечественников.

Предыдущая главаГлава 21 из 22Следующая глава