К книге
Западный ветерЗАПАДНЫЙ ВЕТЕР Повесть. Часть первая. I
13%
ЗАПАДНЫЙ ВЕТЕР Повесть. Часть первая. I
1

ОН ПАРИЛ в сизоватом сумраке. Внизу, под ним, ярились и вскипали темные воды, а гребни вздыбленных ветром исполинских волн чертили по небу. Он не знал, где берег, отчаянно махал крыльями, но сердце замирало от страха, что можно и не добраться до суши. Вдруг случилось то, чего он пуще всего боялся: он начал падать вниз. И тут вспомнил, что нет у него и никогда не было никаких крыльев, а лишь, как у всех людей, — руки. Волны уже хлестали по ногам, впереди разверзалась зияющая черная пучина, и он закричал.

Очнулся в холодном ознобе, часто-часто и больно колотилось сердце. Не сразу включилось сознание, все еще не верилось, что это был только сон, что он у себя дома, в удобной мягкой постели, что рядом, дыша теплом, изредка мягко всхрапывая, спит Рута, его жена, Светились зеленоватые цифры электронных часов: без четверти три. Миновал всего первый этап ночного сна. Сквозь занавеску светлеет окно, но это не утренний свет, а зарево городских огней зыблется под нависшим ночным небосводом. Будто нарочно, чтобы напомнить жуткий, еще не растаявший сон, за железобетонной панелью стены, а возможно и на крыше, тоскливо, как это бывает на корабле, взвыл ветер. По жестяному карнизу загремели тяжелые капли дождя.

В городе не определишь, откуда ветер, подумал Витаутас Норвайшас, когда окончательно стряхнул остатки сна и мысли прояснились. Ни в Старом городе, ни здесь, на окраинах, подминающих под себя поля и лесные опушки. Ветер мечется без четкой дороги по дворам и улицам, хлопает неплотно закрытыми дверьми подъездов, громыхает на захламленных балконах, посвистывает на крышах. Может показаться, что вихрит со всех четырех сторон света. Но сейчас ранняя весна, так что пора бушевать западному.

От просторов Атлантики, куда Витаутас, возможно, и уносился в сновидении, один за другим, без устали, мчат буйные циклоны. Они проползают над Европой, волоча низкие, разбухшие от воды тучи. Из кромешной бездны возникают зловещие призраки и внедряются в людские сны, заставляя вздрагивать и сжиматься истомленные, жаждущие хоть малой передышки сердца. И наводят ужас, точно как в стародавние времена на далеких предков, что кутались в звериные шкуры и укрывались от непогоды в пещерах или лесных чащобах.

Он закрыл глаза. Мысленно полетел вокруг земного шара, который казался таким маленьким, что-то вроде голубого с зеленым глобуса, который когда-то в юодсодской школе учительница приказывала дежурному приносить из учительской в класс. Облетев один раз, он описал круг поменьше над Европой, приросшей к Азии, с головой, высунутой далеко на запад. Третий круг пошел над Литвой, но он, как и второй, не представлял собой правильную окружность, поскольку границы Литвы изогнуты, местами даже изломаны. Так все меньше да меньше становились эти круги, точно кольца в конической пружине: над Вильнюсом, над девятиэтажным домом, который вместе с тремя другими девятиэтажками образует глубокий замкнутый двор, над своей квартирой на шестом этаже... И когда будет описан последний круг — над собой, то за пределами его останется не только весь мир, но и самый близкий человек, спящий рядом. Сон, как и смерть — только не навсегда, — возвращает тебя к тебе самому, вернее в небытие, из которого ты вырвался при рождении.

Но вот один круг — не самый последний — обрывается. В комнате, окно которой обращено не в ограниченную девятиэтажками яму, а в глухую ночную темень, за которой беснуется ветер, где незримо гудят сосны вильнюсской окраины. Но просачивается в комнату и городское свечение. И тускло поблескивают стекла книжных полок, на стене сереет картина, где заметны лишь самые темные да самые светлые пятна; внизу, принимая причудливые формы, громоздится мебель. Ближе к окну — письменный стол, на нем лампа с наклоненной вниз головой, вазочка с письменными принадлежностями, белеют разложенные листы бумаги.

Застряв в этой комнате, он не может двигаться дальше. Словно что-то там не в порядке, и следует немедленно встать и поправить. При внимательном рассмотрении можно разглядеть: на маленьком столике, что темнеет посреди комнаты, находится какой-то предмет. Разве он не рад своей новой, недавно приобретенной пишущей машинке, которая словно и не пишет, а прямо-таки играет, точно некий музыкальный инструмент? Она такая изящная, так замечательно — в желтый и белый — выкрашена, что похожа на игрушку. Ее недавно достала Мария Урбонене, как она же и доставала все, в чем бывала особенная нужда. Правда, разговор этот был давненько, а раздобылась только вот сейчас. Они долго не виделись, и на то были свои причины. Так или иначе, покупка эта была неожиданной и доставила много радости. Ему даже казалось, что вдруг да станет легче его, литератора, труд, как только он обзаведется этой элегантной, таинственной штучкой с названием заграничной фирмы. Вдруг она избавит его от сомнений, от мук, когда вспыхнувший было в сознании образ не только не поддается словесному выражению, но принимается таять, точно комок снега на весеннем солнце, едва лишь перо коснется бумаги. Вдруг поможет высказать внезапно осенившую мысль, из множества слов отберет самые нужные и подходящие.

Однако очень скоро выяснилось, что красивенькая штучка ничего не желает делать за него. Она только воспроизводила на листе бумаги слова и предложения, которые он с болью выдирал из своего мозга — и подходящие, и не очень подходящие. Нет того, чтобы облегчить привычный каждодневный труд — красотка эта еще более осложнила его и словно вынудила Витаутаса ей же служить.

Блеклый лист смотрит на него из машинки и словно говорит: «Вот и не уснешь, все будешь думать да думать, пока не наступит утро, встанешь еще до того, как затрезвонит будильник, точно так же, как и прежде, когда у тебя не было этой красотки помощницы, и пойдешь в магазин, будешь завтракать, читать газеты, пробегать глазами скучнющие статьи, ничего не говорящие заметки. Будешь ждать телефонного звонка в надежде, что кому-то понадобишься, и кощунственно станешь оправдываться перед собой, что должен был забросить работу по важной причине.

Может, позвонит аж сама Мария Урбонене, добывшая эту красивую, дефицитную (как и многие вещи) штуковину. И ты будешь клясть себя, что по сей день не обзавелся выключателем к телефону. А она поинтересуется, как подвигается твой детектив, разумеется, деликатно умалчивая, что машинку достала именно она, собственной персоной, а ты должен будешь сообразить сам и поблагодарить еще разик. «Проверяет, она меня проверяет», — стиснешь трубку и будешь изнывать, пока не прекратится разговор. А в ушах еще долго будет отдаваться ее громкий, уверенный голос.

А ты терпеливо будешь гнать свою работу. Запылает не отдохнувшая ночью голова: завертятся в ней обрывки неприятных снов. Эх, надо было на ночь выпить снотворное, не лежал бы сейчас с открытыми глазами, хотя и нехорош этот химический сон, зыбкий какой-то, а поутру сохнет во рту, мысли невнятные.

Он словно видит, насколько неудачна эта исписанная страница, а ведь он так верил в машинку. Придется править от руки, а то и вовсе выкинуть и взяться заново. Вдруг прояснится какой-нибудь уголок в его не знающем отдыха, воспаленном мозгу, как было не раз, вдруг возникнет какая-нибудь ничего себе мыслишка, и он обрадуется, воспрянет и обретет надежду, которую утратил в единоборстве с дурным сновидением, с бессонницей.

Но как только мысленная карусель начинает набирать скорость, сразу же и застопоривается. «Миндаугаса нету!» — вздрагивает он, словно заглянув в комнату, где спали оба сына. Комната освещена ярче, чем кабинет, это оттого, что во дворе свет городских огней отражается от светлых стен, к тому же кое-где светятся одинокие окна. Вдруг и там кто-то изнывает, томясь бессонницей, или, может, засиделись гости, а, может, кто-то мечется в смертной муке. В этих бетонных джунглях жизнь другого человека прямо у тебя под носом, но человек этот, хоть до него и рукой подать, а так тебе чужд, что непонятно, откуда он взялся, иной раз даже языка его не поймешь. Но все-таки почему в комнате только младший, Андрюс, а другая тахта свободна? Разве Миндаугас еще не вернулся из армии? Нет, слава богу, давно отслужил, пришел цел и невредим, закончил ВИСИ[1]. Это прошлой весной, а осенью вовсе ушел из дома. Уехал туда, куда должен был ехать, — в город на море. Там в эту ночь небось бушует буря похлестче здешней, вильнюсской.

Нет, ВИСИ он закончил не прошлой весной, а позапрошлой. Поза... Разве так быстро прошло полтора года? Полтора года, как справили его свадьбу на вилле у озера, под небом Джюгай, и с тех пор одна тахта в детской пустует. А Витаутас Норвайшас все никак не привыкнет и ночью, просыпаясь ни с того ни с сего, удивляется. Все обстоит так, как и должно быть: взрослые дети покидают отчий кров, хоть и трудно с этим примириться.

«А ты-то сам, Витаутас Норвайшас, как очутился здесь, на окраине Вильнюса, где недавно тянулись одни серые холмы, где ты не родился, не вырос?» — вопрошает чей-то как бы знакомый голос. И разрывается последний, описанный вокруг самого себя круг, он вздрагивает, вновь просыпается. На сей раз — окончательно.

«Зачем спрашивать о таких простых, таких понятных вещах! — возмущается Витаутас. — Зачем голову морочить? Ну, ладно, я отвечу тебе. Это мой дом, в котором я поселился десять с лишним лет назад. В Вильнюсе, древней нашей столице, проживаю давно. Здесь женился, здесь родились и выросли мои сыновья, здесь, если суждено, и помру... Моя фамилия, имя и отчество (в виде инициалов) значатся в городской телефонной книге, а также во многих документах... То, что я — известный литовский писатель, всякий может узнать из энциклопедий, статей в газетах, даже если не читал моих книг. Известность мне принес более десяти лет назад роман «Под небом Юодсоде», затем — другие книги. А может, ты хочешь напомнить те далекие времена, когда я, студент в ту пору, сотрудник журнала «Шаги», как-то забрел в здешние места? Да, было дело: сошли мы с товарищем с пригородного автобуса и двинулись пешочком поглядеть на солнечное затмение. В тот год было полное затмение, и этот день раннего лета выдался погожий. Мы уселись на опушке, где паслось несколько тощих коровок, невдалеке виднелась хилая, мелкая деревенька. Когда настал долгожданный миг и на солнце наполз серый круг, когда все на земле стало серым, умолкли птицы и потянул слабый, но неласковый ветер, меня обуял страх, захотелось бежать отсюда, бежать туда, где родной угол. Затмение кончилось, и мы направились в деревню, которую надвое рассекала извилистая песчаная дорога, а то и улица. Скажем: воды напиться, решили мы, а на деле нас интересовало, что за люди здесь живут. Завернули в первый двор, где увидели пожилого человека. Поздоровались, но тот косо глянул на нас и не ответил. Здесь говорили по-польски, а мы не умели, наша же речь не нравилась жителям этой деревни с литовским названием. Когда все же сговориться удалось и я пил безвкусную, сочившуюся через песок воду, сердце вдруг больно сжалось. Кто и когда приучил этих бедных землепашцев, иных даже с литовскими фамилиями, так ненавидеть наш народ, поворачиваться спиной уже при звуках литовской речи?

Нынче и следа не осталось от деревушки, обитатели ее разбрелись, распылились, повымерли, теперь здесь город, в котором я живу.

«Но ты-то кто такой, что задаешь мне нелепые вопросы, да голосом, который на деле — мой собственный голос? Я ведь знаю, как звучит мой голос: не только когда сам разговариваю, но и когда слушаю со стороны, например, запись на магнитофонной ленте. Я давно уже знаю, что ты — это я сам, вернее, часть меня самого. Если, к примеру, меня зовут Витаутас Норвайшас, то ты можешь именоваться Норвайшасом Витаутасом или наоборот. Когда-то я даже пытался теоретически обосновать твое наличие. Называл тебя совестью, двойником, таинственной, не подвластной мне стихийной силой. Но ты всегда был для меня чем-то непостижимым, с переменчивым обликом, неуловимыми речами. Иногда ты выступал неким ложным советчиком, иногда явным врагом: ты нашептывал такие сомнения, что у меня, загоревшегося было какой-нибудь идеей, руки опускались. Ты потешался надо мной, откровенно презирал, и мне иной раз казалось, что я зря живу на свете, напрасно явился в сей мир, а если уж явился, то ничего, кроме ошибок, не делаю. Однако иногда — спасибо тебе за это! — когда обуревали меня тяжкие сомнения, отчаяние, ты подавал голос не как злая сила из черной бездны, а как добрый дух, как преданный друг. Ты подсказал мне много добрых мыслей, вдохновил на правильные действия, ты убеждал и подбадривал, хотя, бывало, воодушевленный тобою, я различал и твой осторожный шепоток, а в нем — издевку, презрение...

Не помню, когда именно впервые услышал я твой голос, но, по-моему, давным-давно, как только от младенческого сна пробудилась моя память. Я убедился, что никогда отчетливо не пойму, кто ты такой, каким именем или словом тебя звать. Ты — это ты, и придется нам вместе ужиться, терпеть и тягаться друг с другом...»

Зеленые стрелки часов показывают шесть. Не прикрытый занавеской краешек окна действительно бледнеет. Провыл ветер, напомнив, какое нынче время года: ранняя весна, половодье. Нерис, через которую жители новых кварталов проезжают к центру города, очистилась ото льда, вышла из берегов, и уровень все повышается. Пасмурный денек не сулит земле ни света, ни тепла. Мысль словно вырывается из теплой комнаты и мчится против ветра. С птичьего полета — как и во сне — глядишь не на воду, а на черную разбухшую землю, пустынные дороги, на спящие, окутанные сумраком, помеченные огоньками города, вовсе темные малые городки, редкие, разбросанные среди деревьев хуторские усадьбы.

На опушке, по соседству с грязной пашней и мертвенно-блеклыми лугами, лежит одинокая усадьба. Спит, что ли, съежившись в сумерках от ветра? Нет, она пуста, покинута людьми. Ветер задувает сквозь зияющие окна, рвет со стен лохмотья обоев, беснуется во дворе. Врывается через выпавшую дверь в осевший амбарчик, куда сквозь содранную крышу, сквозь жердяной настил потолка с налипшей гнилой соломой заливает дождь. Раскачиваются, трещат голые промокшие деревья; наземь и в сажалку, где поверх льда разливается темная водица, падают обломанные ветки. В том месте, где должны находиться ворота усадьбы, гудит огромная, до небес, ель.

И болью сдавливает горло. От бессилия. О, быть бы сейчас там, в этой пустой, заброшенной усадьбе... Словно подброшенный какой-то силой, он вскакивает с постели, сует ноги в тапки, накидывает халат и, стараясь не разбудить Руту, бесшумно выбирается из спальни. В кухне выпивает глоток холодной минералки, немного увлажнить пересохший рот. В комнате у него все выглядит так, как ему и представлялось как раз в тот миг, когда круг застопорился и он очнулся от сна. Светлеет окно, в сумерках уже можно различить светло-серые здания, сосны. Даже три высокие монолитки невнятно вырисовываются в редеющей тьме, кое-где в окнах горит свет. Со стороны большой улицы доносится подвывание троллейбусов.

Он нажимает кнопку настольной лампы, подрагивая, падает круг света. Тогда он склоняется над пишущей машинкой, пробегает глазами неоконченную страницу. И в самом деле, собственные слова раздражают его. Вынимает лист из машинки, косится на толстую папку на письменном столе. Там крупными буквами выведено: ВИТАУТАС НОРВАЙШАС. СЕРЕБРЯНЫЕ ЛОЖЕЧКИ. Помельче: приключенческая повесть (роман?). Захотелось порвать вынутую страницу, выкинуть в корзину, но удержался. Впереди еще целый день, вдруг попозже его собственные слова покажутся иными. Изорвать, выкинуть — это легче всего, но потом иногда приходится выуживать, разглаживать, клеить. Так уже бывало, и не раз: навалится это поганое настроение, и свои же слова вызывают отвращение. А ведь это — труд целого года. Вскоре после свадьбы Миндаугаса к ним впервые пришла Вида. Это было осенью. А второй раз она появилась прошлой весной, с этими вот серебряными ложечками. Тогда ему и пришло в голову сочинить детективную повесть.

Иногда говорят: детектив — несерьезное дело. Только опозоришься. Но, возможно, так кажется оттого, что в Литве на детективах засели скверные авторы, которым лишь бы деньги загребать. Правда, его, Витаутаса Норвайшаса, критики считают приличным автором, стало быть, он в состоянии выдать и хороший детектив. Жанром этим не гнушались и великие мира сего. Ведь и им были нужны деньги.

И сегодня у него все будет как обычно. Вот-вот рассветет. Он спустится на лифте вниз, на улице вдохнет свежий ветреный воздух, прогуляется в магазин и вернется с прояснившейся головой. Подумает о людях, бегущих по улице, толпящихся в очередях: им и дела нет до того, что пишет да что напишет он, Витаутас Норвайшас. На их существовании это никак не отразится. И на его собственном тоже. Разве меняется что-нибудь в мире оттого, что выходит новая книга, которая сразу вливается в океан книг — хороших, посредственных и дрянных? Если эта книга окажется плохой, он напишет другую, получше.

Он пробежал взглядом ряды книг за блестящими стеклами полок, задержался на картине. Обрамленная желтым багетом, на него глядела молодая женщина. Черное одеяние и черные волосы сливались с сумраком комнаты, но лицо с едва заметной улыбкой, сильно оголенная грудь, сложенные руки белели и в свете настольной лампы. Внизу репродукции значилось: La Joconde par Leonard de Vinci. Collection Musee du Louvre. В такое же ранневесеннее утро в гостинице он проснулся на рассвете и в страхе, что попусту теряет время в этом городе, имя которому ПАРИЖ, встал и вышел на улицу. Бушевал ветер, из желобов хлестала вода, узкая улица, ведущая от бульваров к набережной Сены, была залита водой. «Ведь это парижский дождь, парижский ветер, — насмешливо шептал он, его двойник. — Сможешь рассказывать знакомым: а знаете, как-то в Париже выхожу я на улицу, а зонтик забыл. И промок до нитки...»

И сегодня утром в Париже, быть может, бушует ветер, льет холодный дождь. Лувр еще закрыт, лицо Джоконды улыбается в сумраке пустого зала из-под стеклянного колпака, ограждающего от маньяков. Его, Витаутаса Норвайшаса, нет в том городе, где никто ничего не знает ни о нем самом, ни о его родине Литве.

Есть Париж с бульварами, с Елисейскими полями, Лувром, Мулен-Ружем. Жили и живут на свете великие писатели, которые могут себе позволить писать детективные романы. Но вот здесь, в сумраке своей родной отчизны, сидишь ты, держишь в руках свой опостылевший труд, с которым надобно разделаться: живешь литературой, стало быть, зарабатываешь таким путем на хлеб насущный, то есть делаешь деньги. И напрасно боишься ты людей, своих незнакомых читателей, зря тебе все мерещится, будто удастся их провести. Вполне возможно и то, что книга кому-то не покажется такой уж скверной. Вдруг даже хорошей. А вдруг с тебя, Витаутаса Норвайшаса, начнется в Литве эра хорошей приключенческой литературы?

Он гасит лампу, тихо крадется в спальню. Зеленые цифры часов показывают половину восьмого. Витаутас Норвайшас одевается.

— Сходишь в магазин? — Рута проснулась. Она слышит и чувствует малейший его шорох.

— Схожу.

— Дождь на улице?

— То есть, то нет. Сейчас вроде перестал.

— Надо вставать, — вздыхает она, видимо, думая о предстоящем рабочем дне. — Ох, как быстро проходит ночь.

В кухне он берет полиэтиленовый мешок, складывает пустые молочные бутылки. На мгновение задерживается у окна. На дворе уже совсем светло, облака поднялись повыше и плывут над лесистым горизонтом. На омытом дождем стекле подрагивают редкие небесные слезинки. Это чистое стекло, эти дрожащие капельки дождя напоминают о чем-то радостном, не связанном ни с домом, ни с работой за письменным столом.

Он запирает дверь, вызывает лифт, входит в пустую, с исцарапанными стенами кабину, где к вони подмешан запах духов. На улице хлещет ветер, студеный, колючий. Тротуары местами просохли добела. Торопятся люди в раздуваемых ветром одеждах.

Во дворе, сунув руку в карман, как нарочно, нащупывает ключи от машины, гаража. Вчера с Рутой ездили, забыл. И поворачивает не туда, где большая улица, магазин — по заасфальтированным и грязным дворам, соединенным между собой узкими прямоугольными арками, в которых мечутся злые сквозняки, на опушку, где кончаются одинаковые, похожие на серые ящики блочные дома. Куда он поедет? Маршрут начинает вырисовываться, а ведь он не запланирован. И он боится признаться себе самому, что готов сделать необдуманный шаг. Даже, быть может, глупость. Он, двойник, покамест помалкивает, но в удобный момент выскажется, можешь не сомневаться.

Возле леса тянутся вереницы одинаковых металлических гаражей, какой-то причудливый город-кладбище. В раннее ненастное утро, когда никто не собирается кататься на собственном автомобиле, пусто и здесь. Мотор быстро заводится.

Когда по извилистым лабиринтам между домов он едет назад, люди уже кишат во дворах, на тротуарах. Точно по команде покидают они свои кельи в блочных ящиках, несутся к центру Вильнюса, расположенному в долине. Обождать за углом, пока выйдет Рута, потом позвонить в управление, сказать, что уезжает? Это поможет избежать долгих объяснений. У него зверски не идет работа, и он хочет развеяться. За всю зиму ни разу никуда не отлучался из дома. Неохота ждать настоящей весны, когда потеплеет, когда все начнет зеленеть. Он любит именно такое буйное время, этот западный ветер будит воспоминания. Нет, он не растолкует, что именно напоминает ему это отдающее ширью полей, землей, прелой прошлогодней листвой, влагой дуновение ветра. Не только кому-то другому, но и себе самому. Оно будоражит чувства, потом оживают воспоминания и картины, описывать которые долго, да и слова подобрать непросто.

Не пугает ли его такая погодка, когда дождь, пролившись поутру, вполне может хлынуть снова? Нет, он чувствует, что погода переменится, вернее, уже меняется. Когда западный ветер разбушуется вовсю, когда поднимается давление, это заметно без всякого барометра: словно некая незримая сила поднимает тебя над землей, четко работает голова. Она скажет: делай как знаешь, только позвони, когда уедешь. Он обязательно позвонит, только пусть она не вбивает себе в голову, будто что-то с ним может случиться. Машина в порядке, а быстро он и не ездит.

Так завершится их телефонный разговор. Он положит трубку, сам не в силах объяснить, что больше влечет его на запад: то ли пригрезившийся образ покинутой усадьбы, такой явственный, что и сейчас ощущаешь эту пронзительную тоску, даже чувствуешь запах простывшей печи, размокших, гниющих стен, то ли желание воскресить в душе воспоминания, а их вызовет дальняя дорога, единоборство — пусть не его, а машины, — с ветром? В какой-то миг оба довода начинают казаться ему неубедительными, и он просто ни о чем не думает.

Но скрывать внезапный отъезд от Руты неприятно. Неужели надо прятаться, будто задумал что-то подлое, неужели выжидать, пока она появится, скроется за углом, где на большой улице есть троллейбусная остановка? Лучше уж подбросить ее на работу, сказать о своем намерении, избавить от давки и по всем правилам попрощаться в центре города возле управления.

Она сейчас дома. Одета, подкрашена, смотрится в зеркало. В подобные мгновения Рута словно не принадлежит дому, а лишь ветреной улице, битком набитому троллейбусу, наконец, управлению Урбонаса, как многие называют учреждение, где она служит. В широком демисезонном пальто, сапогах на толстой подошве, благодаря чему она выглядит выше, чем на самом деле, Рута надевает шляпку на свою небольшую, коротко остриженную белокурую головку. Не один прохожий или сотрудник, глядя на нее, оживленную и подтянутую, подумает: ничего особенного, а привлекательна, моложава.

— Рута, я еду в Джюгай, — сказал Витаутас.

Она чуть медлит, вглядывается в свое отражение. Возможно, даже углядела какую-то новую морщинку на лице, а то и не сразу вникла в сказанное им.

— В Джюгай? — Она обратила к нему бледное, с мелкими чертами, тонкогубое лицо, на котором из-под шляпы лучились большие, углубленные голубыми тенями глаза. — Ты же не собирался.

— Подумывал... А сегодня утром решил.

Рута помедлила еще миг. Нет, она не против, хотя, честно говоря, необязательно без всякого дела нестись невесть куда. Бензин дорогой, а у них вечно туго с деньгами. Так, с бухты-барахты, не предупредил, не собрался.

— Езжай, — проговорила она, — но все-таки, такая погода...

— Погода ничего не значит, — оправдывался он. — Страшно, пока сидишь в комнате. И потом, я чувствую, давление подымается. Я подброшу тебя до службы.

— Не стоит, — отказалась она. — Потеряешь время. Теперь, когда пустили еще один троллейбус, не такая толкотня. Может, заскочишь к Миндаугасу?

— Пожалуй, — пообещал он, словно в благодарность за отказ от его услуги, за то, что отпала необходимость за рулем излагать, что именно побудило его ехать, тем более что он и сам не очень-то знал.

— Что ж ты раньше не сказал, я бы собрала чего.

— У них же всего вдоволь, — успокоил он жену и мысленно прибавил: «Теща из Джюгай снабжает всем чем надо, куда нам с ней тягаться».

— Ну, счастливо, — произнесла она, все еще думая о чем-то своем. Витаутасу показалось, что она вдруг отыщет какую-нибудь важную причину, станет отговаривать. Он приготовился отразить натиск. — Не забудь взять толстый свитер. Такой ветер.

— Возьму, — кивнул он.

Она обернулась, устремила на него взгляд, в котором сквозь озабоченность, спешку светились ласка и любовь. Придерживая руками шляпку, чмокнула в губы. Улыбнулась из открытой кабины лифта, затем на улице, оглянувшись на окна, помахала рукой.

Он завтракал один в кухне за небольшим столом с шестью стульями. Совсем еще недавно они садились так: у стены Витаутас с Андрюсом, напротив, у плиты, Рута, с краю — Миндаугас. Два стула пустовали, иногда на них садился какой-нибудь гость. Один заняла Юрга, когда однажды пришла к Миндаугасу и ее пригласили пообедать вместе со всей семьей, с тех пор этот стул так и считается ее стулом. Теперь на месте Миндаугаса устроился Андрюс: не то, чтобы он хотел занять положение старшего брата, а просто отсюда удобно уходить, как только поешь. Но собираются за этим столом все вместе очень редко, разве что за ужином или в воскресенье. Рута обедает в кафе в своем управлении, Андрюс — в студенческой столовке в старом здании университета. Если и сойдутся, то сразу чувствуется: не хватает Миндаугаса — разговор не так оживлен, меньше споров. Теперь они, как правило, молчат, а не разговаривают. Но порой у него в ушах словно звучат детские голоса сыновей, а в сердце закрадывается невыразимая тоска по той поре, когда сыновья бегали карапузами и мир все больше открывался перед ними, а он сам и Рута были молодыми.

Сейчас, чтобы развеять неловкое молчание за столом, разговор чаще всего начинает он сам. Правда, не бог весть что он может им сообщить, поскольку день-деньской только и делает, что заседает у себя в комнате, общаясь с собой самим, с вымышленными людьми, с книгами. Ему не хватает городских новостей, которые приносит со службы Рута. Но разговор начинает он, беседуют в основном они между собой, время от времени бросая взгляд на Андрюса. Тот по обыкновению затаенно улыбается, стесняясь даже отца с матерью. Не то что Миндаугас, который всегда рассказывал и об институте, и о товарищах, о преподавателях. Его учеба в инженерно-строительном была как бы частью жизни всей семьи. Андрюс будто не хочет слушать и в самом деле не слышит, о чем говорят родители. А то и чувствует те неимоверные усилия, которые прилагают отец и податливая мать, желая сберечь дух минувших дней, — и упорно противится? Делает вид, будто не замечает их робких, обеспокоенных взглядов, которые словно говорят, что когда-нибудь о нем может прийти в этот дом недобрая весть. Вот он и старается поскорее разделаться с едой, буркнуть спасибо и покинуть их в неловком молчании.

Если Андрюс не уходит в город, то закрывается у себя в комнате, где теперь властвует он один. Включает магнитофон, ложится на диван и под резкие звуки музыки глядит в потолок или в окно, из которого виден дом на противоположной стороне двора, пятачок неба. Родители избегают заглядывать в детскую. Но однажды, когда Витаутасу что-то понадобилось, он зашел. К его удивлению, сын не валялся на диване, тупо глядя в потолок, а, скорчившись, полусидя, что-то писал в толстой тетради. Андрюс прижал тетрадь к груди, словно отец собирался отнять ее, и посмотрел на вошедшего. Глаза у него горели так, будто он чем-то одурманен или в состоянии шизофренического шока: в них были смущение, и испуг, и предупреждение — ни шага вперед. Так смотрит загнанный в ловушку зверек, готовый защищаться из последних сил. Отец смутился, извинительно что-то пробормотал и вышел. С того дня он не решался входить в детскую.

Но сегодня утром он подошел к двери, прислушался, потом постучал и отворил дверь. Андрюс полуничком лежал поперек тахты, накрывшись с головой. Под одеялом обозначилось худое, угловатое тело, торчала босая ступня.

— Пока, Андрюс, — проговорил Витаутас; он помедлил, желая проверить, спит ли сын или просто валяется.

— Куда поедешь? — раздался вялый голос, но Витаутаса это внимание со стороны сына согрело.

— В Джюгай. Загляну в Юодсоде, может, доберусь до Клайпеды, — ему словно хотелось и от сына скрыть причину внезапного отъезда, которая не ясна и ему самому и даже неприятна, точно свивается какой-то клубок непотребных дел. — Что передать от тебя Миндаугасу с Юргой?

— Горячий привет и наилучшие пожелания! — ехидно пропел Андрюс и потянулся под одеялом, устраиваясь поудобнее.

— А что, с утра лекций нету? — спросил Витаутас, но, поскольку ответа не последовало, осторожно закрыл дверь.

Он взял старый, добела обшарпанный чемоданчик, положил туда рукопись детективного романа в надежде где-нибудь в уединенном уголке ее раскрыть, и направился к двери, но в это время зазвонил телефон. Витаутас всегда чувствовал, кто именно звонит. Это Рута.

— Еще не уехал? Не забыл толстый свитер? На дворе такой ветер, до костей пробирает. — Аппарат выделяет мягкий и ласковый тембр ее негромкого голоса, знакомые нотки, которые различает лишь он один: — Задувает прямо в окно нашего кабинета, холод, как в леднике. — Она примолкает, делает вдох, набираясь отваги для какого-то важного дела. Именно то, чего он боится: — Витаутас, перед отъездом заверни к Даниелюсу... — Точно спохватившись, что в учреждении, в присутствии сотрудников не совсем удобно называть начальника по имени, хотя их дружба домами ни для кого не секрет, уточняет: — К товарищу Урбонасу...

— Не время посещений, — напоминает Витаутас.

— К нему — пустят. Скажешь дежурной, к кому идешь. Попроси сестричку, чтобы вызвала из палаты в вестибюль. Как и в том году, когда он лежал. То же отделение — терапия, на том же этаже. Другие побывали уже не по одному разу, а мы все никак. Ты заедешь?

— Посмотрим, — неопределенно отвечает он.

— Заедь обязательно, слышишь, — сердится Рута, хотя голос по-прежнему ласков.

Ей невдомек, отчего в самом деле не желает Витаутас исполнить такой простой и обязательный долг доброго приятеля. Она считает, что даже если бы Витаутас поссорился с Даниелюсом Урбонасом, ему следовало бы превозмочь себя не только ради старинной дружбы, но и по той простой причине, что болезнь — это беда, из-за которой можно поступиться и самыми высокими амбициями. Вполне возможно, она считает его просто лодырем, вот и все. Но скоро чутье подскажет ей, что существует и другая причина, которую надо выяснить. И если он не уедет, Рута начнет всячески допытываться. Но в данный момент, когда времени так мало, когда их слушает кто-то посторонний, она разговаривает так, словно он намерен делать все как надо.

— На базарчике, около нас, посмотри насчет цветов, — наставляет она, будто вырвав обещание. — На дороге поосторожнее, слышишь?

— Я всегда осторожно, — он благодарен ей — сама перевела разговор на другое. — Годы не те — чем больше выжимаю, тем быстрее устаю.

— И позвони, когда прибудешь в Джюгай.

— Конечно, позвоню. Я ведь всегда тебе звоню.

— Ну, счастливо, — заканчивает разговор Рута.

Он держит в руке трубку, в которой монотонно ноют короткие гудки, и ему вдруг кажется, что он на джюгайской почте, в кабине. Он никогда не говорит, откуда звонит, бывая в Джюгай. Она и не спрашивает. Но разве ей не приходит в голову, что можно звонить по служебному телефону, от тещи Миндаугаса, не сорить деньгами? Она никогда не спрашивает о теще с тестем. Может, так и должно быть: мать женщины, отнявшей у нее сына, чужой человек для нее, матери Миндаугаса? Или она не заговаривает о них потому, что Витаутас сам никогда ничего не рассказывает об отце и о матери Юрги, никогда их не навещает?

Он положил трубку, но, выйдя за дверь, на всякий случай прислушался: не звонит ли. И верно: звонит. Но с лестничной площадки он не угадывает кто. Может, Андрюсу? А вдруг этот... аноним?

Витаутас ныряет в отверстую пасть лифта, морщится от спертого воздуха. Бегом бежит к автомобилю, чтобы Андрюс из окна не позвал его к телефону.

Предыдущая главаГлава 1 из 8Следующая глава