К книге
КалибрГлава 4 «Не положено»
16%
Глава 4 «Не положено»
4

К восьми он стоял у клейма.

Приказ есть приказ, и являться на пост Хабаров умел — в дождь, после бессонной ночи, после двух суток, в которые ему дали потрогать узкое место завода руками и тут же руки эти отвели. Малая приёмка третьего отдела жила своим утренним: рябой чиновник в потёртом вицмундире раскладывал ведомость и расставлял клейма по порядку, как раскладывает инструмент человек, что делает одно и то же дело тридцать лет и любит, чтобы вещи лежали на местах. На стойках ждали сдачи готовые винтовки, приклад к прикладу. От ворот уже катили первую тележку с партией на приёмку.

— С возвращением, ваше благородие, — сказал чиновник без насмешки, скорее с осторожным сочувствием, как говорят выписанному из лазарета. — Оно так-то спокойнее. Глядим по наружности, ставим клеймо, к вечеру по ведомости — и голова цела. — Он пододвинул Хабарову его клеймо, тёплое от чужой ладони. — Полковник нынче не в духе с утра, в заводоуправлении. Вы уж того. По порядку.

Хабаров взял клеймо. В другом кармане, у самого бедра, лежала тяжесть, которой по уставу там быть не полагалось.

Пробку ему вернул Лукич — нынче, четверть часа назад, у самой загородки приёмки. Подошёл, будто мимоходом, заложив большие пальцы за пояс, оглядел стойки с готовым, пожевал ус. Потом, не глядя на приёмщика, сунул ему в руку завёрнутое в ветошь железо.

— Держи, вашбродие. Твоё. — Прищурился, и от глаз привычно разбежались белые лучики. — Я её, матушку, ночью по калёному вывел. Обе стороны. Не за час, не думай: добрый наждак сыскал, всю ночь сидел. — Он сплюнул в опилки. — Цех под нарядом, людей я тебе дать не волен, тут хоть режь. А ночью я сам себе голова. Спытай. Поглядим ишшо, чья возьмёт.

И отошёл, прежде чем Хабаров успел поблагодарить, — будто отдал не услугу, а сдал работу, в которой не желал расписываться.

Теперь это железо лежало у него в кармане и грело сильнее клейма. Обе стороны, доведённые по калёному рукой, которой полвека хватало прищура вместо микрометра. Калибр, против которого ни наружность, ни клеймо, ни казённый обиход не находили слова. Простой, как удар: проходная входит свободно, непроходная останавливается у края. Не идёт первая — тесно, идёт вторая — широко; между ними — впору. Одинаково усталой руке и свежей, ночной смене и дневной.

И законный. Вот что Хабаров вертел в голове со вчерашнего вечера, и вот что грело пуще пробки. Браковать он был поставлен сам. Полковник запретил инструментальную, запретил опыты, велел вернуться на пост — но не мог же он запретить приёмщику браковать негодное, потому что в этом и состояла приёмка. А чем мерить негодное, в предписании не значилось.

Подкатили партию. Чиновник придвинул ведомость, обмакнул перо.

Хабаров взял первую винтовку. Ствол на просвет — чист. Ложа без трещины. Затвор ходит мягко. По наружности — годна, ставь клеймо. Он отвёл затвор, вынул его, отложил коробку отдельно. Достал из кармана пробку, развернул ветошь и завёл проходную сторону в гнездо коробки. Она вошла свободно. Хабаров перевернул пробку — непроходная остановилась у края. Хорошее гнездо, в мере.

Он оттиснул клеймо и взял вторую винтовку.

Затем третью.

На четвёртой проходная вошла, а следом вошла и непроходная — легко, по самый поясок, как входит в широкое. Хабаров отставил коробку влево, в брак, и не оттиснул клейма.

Чиновник перо отложил.

— Ваше благородие. Эта годная. Ствол чистый, ложа целая, затвор ходит. Чего ж вы её?

— Гнездо широко.

— Дак оно… — Чиновник растерянно поглядел на коробку, на пробку, на Хабарова. — Затвор-то в неё сядет. Свой-то сядет.

— Свой сядет. А я принимаю не для своего. — Хабаров взял пятую. — Я принимаю для того, у кого свой треснет.

Дальше пошло молча, и в молчании этом нарастало то, что Хабаров знал заранее и на что шёл с открытыми глазами. Из десятка отставлял три, иной раз четыре. Не наобум — по мерке, одной и той же, бесстрастной. Брал коробку, заводил проходную сторону: не идёт — влево, тесно. Идёт — переворачивал пробку. Непроходная остановилась у края — клеймо; вошла — влево, широко. Куча негодного росла у его локтя быстрее, чем кучка принятого. Холодная половина считала своё, помимо ведомости: за первый час сорок коробок, из них в брак — пятнадцать. Больше трети. Завод, выпускавший по наружности годное, по сходимости валил больше трети в негодь — и до сего утра этого не считал никто, потому что мерить сходимость на приёмке давно отвыкли, а теперь снова стало чем.

Кучка негодного была улика весомее всякого доклада. Каждая коробка в ней по старому счёту была хороша. По новому — с чужим затвором она не ручалась ни за казённый зазор, ни за запирание, и в поле, где собирают из разбитого, была бесполезна.

К десяти за ним пришли со сборки.

Спустился нарядчик — кряжистый мужик в кожаном фартуке, с карандашом за ухом, из тех, на ком держится сдельный учёт и кто за каждую несданную штуку отвечает перед конторой рублём и собственными нервами. Он оглядел кучу отставленного, прикинул на глаз, и лицо у него пошло пятнами.

— Ваше благородие, да что ж это деется. — Говорил он не дерзко, но и не робея, как говорит человек, стоящий при своём праве. — У меня на сборке два десятка рук без дела стоят. Стоят и в потолок глядят. Коробок нет, а какие есть — вы заворачиваете. Люди-то на сдельщине, ваше благородие. Не сдал — не поел. У меня вон Тришка-сборщик третьего дитёнка ждёт, а нынче придёт домой с пустыми руками. За что? Коробка добрая, я по ней винтовку соберу, как Бог велел.

— Соберёшь, — сказал Хабаров. — К ней одной. А к соседней?

— Дак на что мне соседняя? — Нарядчик искренне не понимал, и в этом непонимании была та же беда, что в полковнике, только снизу, от верстака. — Я не соседнюю собираю. Я эту собираю. Под номер. Спокон веку под номер, и винтовка бьёт.

Он стоял, мял в руках замусоленную книжку наряда, и Хабаров видел: и этот не врёт, и этот не ленится. За спиной у него два десятка голодных рук и Тришка с третьим дитём на подходе, и сдельный рубль, который он нынче недодаст в дом не по своей вине. Браковка по мере била первым делом по нему. По Тришке. По тем двадцати, что глядели в потолок, — по тем самым, ради кого, если докопаться до дна, всё и затевалось.

— Иди работай, — сказал Хабаров глуше, чем хотел. — Годное пущу всё, не держу. А людям передай: задержка не на вас. С меня спрос.

Нарядчик ушёл, не успокоенный и не убеждённый, и кучка годного, что он унёс на сборку, вышла вдвое тоньше кучи негодного у локтя приёмщика.

Чиновник клеймил своё, не поднимая глаз, но плечи у него поднимались всё выше, к ушам, как у человека, на которого вот-вот обвалится потолок. На третьем десятке отставленного он не выдержал.

— Ваше благородие, побойтесь. Это ж наряд. — Голос упал до шёпота, будто стены доносили. — За день нам столько-то сдать, по росписи. А вы половину заворачиваете. К обеду по ведомости недобор, к вечеру срыв, а за срыв с кого спросят? С приёмки. С нас с вами. Меня-то за что? Я по наружности, как от веку.

— Тебя ни за что. — Хабаров отставил очередную. — Скажешь, приёмщик ГАУ браковал. Так и было.

— Дак спросят же…

— Спросят. — Он завёл пробку в следующее гнездо. Проходная вошла; непроходная остановилась у края. Он оттиснул клеймо, и этот один оттиск среди отставленных прозвучал особенно громко. — На то и расчёт.

Он не повышал голоса и работал ровно, и от этой ровности чиновнику делалось страшнее, чем от крика. Потому что в крике слышен человек, которого можно урезонить, а в этой мерной, бесстрастной браковке — машина, у которой нет ни плана, ни головы под ответ, а есть две стороны одного железного мерила: первая лезет, вторая — нет.

К одиннадцати кучка негодного переросла принятое почти вдвое. Ведомость зияла недобором, и зиял он не оттого, что завод стал хуже работать, а оттого, что к нему снова приложили ту меру, которую завод держал доброе поколение и под тройным нарядом отпустил.

Чиновник тихо снял со стены телефонную трубку — был на приёмке аппарат, медный, на деревянной доске, — и, отвернувшись, что-то быстро и сбивчиво докладывал в неё, прикрывая рот ладонью. Хабаров не прислушивался. Он и без того знал, чем кончится утро, и даже примерно знал когда. Он отставил ещё одну коробку, ровно положил поверх кучи и взял из партии следующую.

Долго ждать не пришлось.

* * *

Вечер он встретил не на заводе.

Снимал он угол в Заречье, в оружейной слободе за рекой, у вдовы Аграфены Тихоновны Лошкарёвой — комнатку в полдома, с геранью на окне и образом в углу, чисто прибранную и пахнущую сухими травами и нежилым теплом. Для неё он был просто постоялец, офицер с завода, тихий, непьющий, и того с неё было довольно.

Аграфена встретила его в сенях, вытирая руки о фартук. Была она немолода, полна, с тем неутомимым лицом, какое бывает у женщин, всю жизнь что-то да делавших руками.

— Воротились, батюшка. А я вам молочка оставила, под рогожкой в холодке. Дорожает молочко-то, ваше благородие, — прибавила она без жалобы, разглаживая на коленях фартук. — Летось четыре копейки кринка была, нынче пятак просят. И махорка подымается, и всё помаленьку ползёт. Война. Беженцы вон с-под фронта валом идут, всё подъели — базар и потянулся вверх. А что к зиме станет, и думать боязно.

— Спасибо, Аграфена Тихоновна.

Он прошёл к себе, снял портупею. Запястье под манжетой ныло — заживающий ожог, памятка отхода, где кипяток из кожуха «максима» прихватил ему руку. Из соседней комнаты доносился ровный голос хозяйки — она молилась вполголоса, как всегда об эту пору, и он уже знал, что среди привычных слов будет одно имя.

— … и раба Твоего Митрофана, воина, сохрани и помилуй.

Сын. Об этом она сказала ему ещё в первый день, коротко и без слёз, тем же ровным голосом, каким говорила про молоко: сын на войне, в пехоте, второй год, последнее письмо о Святой неделе, с тех пор тихо. Жив ли — Бог весть. Полевая почта нынче ходит как Бог пошлёт. Соседке вон похоронную принесли, а сын, может, и жив, просто письма не дойдут.

Хабаров сел к столу. Вынул из ветоши пробку, положил перед собой — серое железо на белом полотне. Обе стороны, доведённые Лукичом по калёному. Из-за стенки шёл голос Аграфены, поминавшей воина Митрофана, от которого не было вестей с самой весны, и где-то на отходе унтер Сошников перебирал сопревший холст на двести пятьдесят гнёзд, и считал до подвоза, доживёт ли расчёт, и тоже не присылал вестей, потому что слать их было некому и нечем. Двое, которых он в глаза не видел вместе, сходились в этой комнате в одно: и тот, и другой ждали с завода вещи, которая не подведёт, когда подведёт всё.

Митрофан с винтовкой, у которой затвор подогнан к ней одной. Сошников с пулемётом, что захлёбывается на поведённом гнезде. Вот для кого он сегодня свалил полнаряда в негодь.

Он тронул пальцем калибр. Холодное железо не грело и не утешало, но в нём была правда, которую теперь можно было не чувствовать нутром, а предъявить, — и правды этой за сегодня набралось столько, что её уже некуда было прятать.

Писать ему по-прежнему было некому. Ни матери, ни невесте — в кармане у сердца по-прежнему пусто. Но впервые с того поля он лёг в чужую постель не с пустыми руками. Кучу отбракованного он оставил на приёмке, наверх про неё уже доложили по телефону, и вызова к полковнику оставалось ждать к утру, много к ночи. И к этому разговору он шёл не безоружным.

За стеной стихло. Аграфена домолилась и гремела теперь ухватом у печи, ставя что-то на утро. Хабаров лёг лицом к этой стене и засыпал спокойно и зло.

* * *

Потребовали утром, чуть он явился на пост.

Заводоуправление помещалось в старом корпусе у самых ворот, под тем же орлом. Хабаров прошёл сводчатым коридором мимо тёмных шкафов с делами; пахло сургучом и холодным чаем, и пробка в кармане у бедра была здесь единственной вещью не по уставу. Полковник Вельяминов принял его за широким столом, где всё лежало по линейке. Сам он сидел прямой, в безупречном кителе, и поверх ровных папок лежала одна бумага — давешняя ведомость приёмки, с зияющим недобором.

— Подпоручик.

— Прибыл по вашему приказанию, господин полковник.

Вельяминов не предложил сесть. Помолчал, разглядывая Хабарова блёклыми водянистыми глазами без гнева — с тем терпеливым вниманием, с каким разглядывают сложную поломку, прежде чем решить, чинить или списать.

— Вчера, — сказал он наконец ровно, — третий отдел недодал по наряду сто шестьдесят винтовок. Полтораста с лишним. Сборка стояла, потому что приёмка заворачивала в брак годные коробки. Заворачивали — вы. — Он не спрашивал. Он клал факты на стол, по одному, ровно, как клал перья. — Я слушаю, подпоручик.

— Осмелюсь доложить. — Хабаров выложил на угол стола пробку, на чистое дерево, в стороне от бумаг. — Я браковал не годные, господин полковник. Я браковал негодные — те, чьё гнездо вышло за меру. Этой пробкой. Проходная сторона обязана войти, непроходная — остановиться у края. Не идёт первая — гнездо тесно; входит вторая — широко, деталь не сменна. Из сорока коробок такою оказывалась треть, иной раз больше. Я отставлял их в брак, как и поставлен. Сто шестьдесят винтовок, что недодал вчера завод, — это сто шестьдесят винтовок, которых в поле нельзя починить заменой. Я полагал важным это показать.

— Показать. — Вельяминов повторил слово без выражения, как накануне повторил «складно». Взял пробку двумя пальцами, повертел, положил обратно — не туда, откуда взял, а отодвинул на край, подальше от своих бумаг. — Вы полагали важным остановить выпуск винтовок в год, когда безоружных шлют на позиции подбирать ружьё за убитым, ради того, чтобы мне показать. Мне. Который тридцать лет на этой приёмке и про вашу пригонку знает поболе вашего.

— Я не остановил выпуск, господин полковник. Я отделил годное от негодного.

— Вы остановили выпуск. — Голос не дрогнул, но в нём прибавилось ровного нажима, как прибавляют пар, не повышая ноты. — То, что вы зовёте негодным, фронт зовёт винтовкой и стреляет из неё, и убивает ею врага, и благодарит Бога, что она есть. А вы её — влево, в кучу, потому что у вас в кармане железка, которой нет в наставлении. Вы понимаете, подпоручик, что вы делаете? Вы по собственному почину, на первой неделе службы, ввели на казённом заводе мерило, которого не утверждал никто, и им сорвали наряд. За такое, подпоручик, по головке не гладят. Самоуправство.

Хабаров молчал. Возразить было чем. Завод дал бы те же сто шестьдесят и сверх того, не уходи треть выработки в пригонку. Винтовка, что не чинится в поле, есть полвинтовки. Наставление по приёмке молчало о мере не оттого, что мера не нужна, а оттого, что её под военный наряд тихо отставили — мерить стали глазом. Ответы были железные, и ни один не годился, потому что говорил он не с глупцом и не с вором, а с человеком, который всем этим ответам противопоставлял одно: винтовку нужно дать сегодня, а не через ваши недели. И в этом человек был по-своему прав, и прав был искренне, и оттого был опаснее всякого казнокрада.

— Молчите. — Вельяминов чуть склонил голову. — Это уже разумнее давешнего. — Он выровнял ведомость по краю стола, потом подвинул чернильницу, ставя её точно посередине между собой и просителем, — мелкое, привычное движение рук, наводящих порядок там, где ему угрожали.

— Вы полагаете, подпоручик, я вашего разнобоя не вижу. — Голос пошёл тише, и впервые за весь разговор в гладкой его ровности прошла какая-то усталая нота, тут же подобранная и убранная. — Вижу. Тридцать лет на этой приёмке стою, про пригонку знаю не из ваших книжек. И сам молод был. И сам, бывало, по ночам чертил, как тут всё удержать на одной мере, чтоб ни одна деталь не гуляла.

Он помолчал, разглядывая ровный ряд перьев.

— Прошло. Знаете, отчего прошло? На японской войне, под Мукденом, я насмотрелся, что бывает, когда к ружью вовремя не подвезли да не пригнали. Придумано-то у нас всегда славно. Да покуда придумывали ладно, люди легли. Поспеть к сроку, подпоручик, дороже всякой вашей складности. Этому меня война выучила, а не контора. И я этой науки на ваш чертёж не променяю.

Он сложил руки на столе, одна на другую, ровно.

— Я не держу вас за дурного человека, подпоручик. Вы радеете, я вижу. Беда вся в том, что радение ваше дорого обходится делу. И потому скажу прямо, чтобы после не было меж нами недоумений.

— Сегодня вы вернётесь на пост и будете принимать по наружности, как повелось тут под наряд. Пробку эту, — он не взглянул на неё, лишь повёл подбородком, — спрячьте и забудьте. Если же завтра я снова увижу в ведомости ваш недобор, я отпишу по команде, в Главное артиллерийское управление, его превосходительству: что присланный приёмщик, не разобравшись в деле, самовольным мерилом срывает снабжение действующей армии винтовкой. — Он выдержал паузу, ровную, отмеренную. — Вы человек военный и понимаете, во что складывается такая бумага в военное время. И обернётся она вам, подпоручик, не выговором, а статьёй. И поедете вы с нею не в инструментальную — много дальше.

Сказано было без злорадств и участливо — и оттого холодно до дна. Он не пугал. Он сообщал — как расписание: вот рельсы, вот поезд, вот куда он идёт. И Хабаров с ясностью, от которой свело челюсть, увидел всю ловушку разом. Единственный законный рычаг, что был у него на руках, — право браковать, — оказался той самой петлёй: браковать по мере значило валить наряд, валить наряд значило подвести бумагу под статью, а не браковать значило отступиться от всего, ради чего он сюда довезён через всю страну. Полковник не отнимал у него права. Он показывал, что право это заряжено в обе стороны и одним из стволов глядит хозяину в лоб.

— Вы поняли меня, подпоручик?

— Понял, господин полковник.

— Вот и славно. — Вельяминов кивнул, удовлетворённый коротким уставным ответом, в котором не было обещания. Он не заметил, что обещания в нём и не было, — а может, заметил и решил, что одного дня страху довольно. Пальцы его уже разглаживали следующую папку. — Идите. И заберите вашу… мерку. Тут ей не место.

Хабаров взял пробку со стола, завернул в ветошь, спрятал в карман — туда же, к бедру, где она лежала вчера. У дверей он остановился.

— Дозвольте вопрос, господин полковник.

Вельяминов поднял глаза.

— Те сто шестьдесят коробок, что я отставил. — Хабаров говорил ровно, держа лицо. — Их вернут в дело. Заклеймят по наружности и пустят на сборку. Так?

— Так. Завтра же.

— И поедут они на фронт. К солдату.

— На то они и сделаны.

— Слушаюсь. — Хабаров чуть наклонил голову. — Я только хотел знать наверное, чьим именем их клеймят. Чтобы не путать впредь.

Он вышел, не дожидаясь, пока полковник найдёт, что на это ответить. В коридоре, под низким сводом, пахло сургучом и пылью казённой бумаги, а где-то за стеной ровно, ни на миг не сбиваясь, шло заводское «так-так-так» — сотни станков точили коробки, которым завтра поставят клеймо и которых никто, кроме одной пробки в его кармане, больше не разнимет на годные и негодные.

Он спустился во двор и пошёл к своей загородке, к стойкам с готовым, к рябому чиновнику, что уже разложил клейма по местам и ждал его со страхом и надеждой, что нынче-то всё будет по-старому. Пробка оттягивала карман. До восьми оставалось четверть часа.

Предыдущая главаГлава 4 из 25Следующая глава