К книге
КалибрГлава 13 «Тиски»
52%
Глава 13 «Тиски»
13

От вокзала он пошёл пешком, хотя на извозчика достало бы. Брать извозчика значило приехать, а он не приезжал — возвращался, и хотел проделать это на своих ногах, медленно, чтобы успеть из дорожного человека снова сделаться здешним.

Светало туго, по-октябрьски. Над рекой, за крышами, ровно работал завод — тот же гул, что провожал его в дорогу; только теперь Хабаров слышал в нём не силу, а счёт: тысяча в сутки, и вся она его и дожидается. За ночь подморозило. Лужи затянуло тонким ледком, и ледок лопался под каблуком с сухим мелким хрустом, будто шёл он по битому сахару. Настоящего мороза ещё не было. Было его обещание.

Город подымался к работе. У лавки на углу уже собрались за хлебом — кучкою, молча, пар над платками; баба впереди считала на ладони медь, и меди не доставало, оттого что с лета поднялось всё: и мука, и соль, и тот же хлеб. Хабаров прошёл мимо, как проходил тут всякое утро, и сам собой, того не желая, перевёл хвост очереди в число — сколько их тут, и сколько таких хвостов по губерниям, и на сколько ртов недостаёт всего, как недостаёт на фронте годных винтовок. Считать он не переставал и на улице. От этого деться было некуда.

За дорогу он сложил, как выбираться. Не наспех — за восемьсот вёрст в нетопленом вагоне, раскладывая помысел по узлам, как раскладывал работу. Мерить было чем. Доказать — нечем: своя мерка под свою руку пригнана, всякий волен назвать её пристрастной. Нужна была не своя. Образцовая мера. Та, что идёт с поверки под рукой Артиллерийского комитета: не его и не округа, казённая, общая, ничья. Приложить к ней сведённый затвор — и спорить станут уже не с приёмщиком Хабаровым, а с казной. Через округ такую не выпросишь — округ держит свою. Но можно поднять вопрос по комитетской и инспекторской линии. «Я о вас уже сказал кому следует», — было сказано на пороге, вполголоса. Стало быть, наверху знали имя, и письмо ляжет не в пустую руку.

Он шёл и в который раз пробовал эту ниточку на разрыв — как узел, прежде чем повиснуть на нём всем весом. Узел держал. Впервые за осень тёмное «как-нибудь» обернулось ясным «как»: сесть, выписать служебное требование по форме, приложить отстрельный лист и ведомость, зарегистрировать исходящий пакет в комитет, а копию пустить по инспекторской линии. И округ не оспорит. Это он знал твёрдо, и от твёрдости делалось хорошо — той скупой рабочей радостью, какую он берёг сильнее иной, потому что она одна не обманывала.

На полигоне он и показал, чего стоит. Взял с полотна две готовые коробки и один заранее принятый затвор, поочерёдно вложил его в обе. В одной ход был чистый, в другой затвор цеплял на волос — различие, которого глаз не брал, а механизм брал. Полковник тогда сам повертел обе детали, попробовал раз и другой и сказал негромко, что об этом в Главном артиллерийском третий год толкуют, а толку нет. Образцовая мера сделает с целым заводом то же, что этот затвор — с горстью разрозненных коробок: сведёт всё к одной казённой мерке, которой уже не перешибёшь ни округом, ни старшинством. Это было настоящее. Это он довёл до железа — не один, но своей рукой.

С этим он и подошёл к заводу. Проходная, знакомый унтер с обвисшими усами, пар изо рта, запах мазута и стылого металла — всё было, как оставил. Хабаров показал пропуск и переступил порог. И в ту же минуту тёплое, выношенное за дорогу решение обо что-то споткнулось — обо что-то, чего он ещё не видел, но уже чуял ногой — как ступеньку, которой не оказалось. Двор жил не так, как он его покинул. У дальних ворот, где прежде стыли порожние подводы, теперь грузили — в две артели, под крик старшего, — и не ящики с винтовками клали на платформы. Под рогожей, наваленная внавал, тускло отсвечивала на сером свете жесть.

* * *

Опустив саквояж у порога холодной конторы приёмки, он не сел. На столе, поверх им же оставленных перед отъездом бумаг, лежал казённый лист со свежим округлым номером, и Хабаров прочёл его стоя, не снявши пальто.

Фронт требовал гранат. Не так, как требовал их месяц назад, — валом. В пехотных ротах заводились особые команды, ходящие в ближний бой с одними ручными гранатами, без винтовок; и счёт этим людям шёл уже не на роты, а на армии, и каждому — по десятку жестянок, и ещё, и ещё, хотя от накола до разрыва у гранаты было всего три — пять секунд. Цифры в листе не стояло. Хабаров подставил её сам, привычно, — и перечёл строку дважды. Тех шести сотен тысяч в месяц, что давала против фронтовых трёх с половиной миллионов вся казённая Россия, теперь недоставало и подавно. Дыру велено было затыкать чем есть. А что есть — он знал. Оно лежало под рогожей у дальних ворот.

— Вернулись. — В дверях стоял Свешников и, заговорив, одёрнул на себе и без того прямой сюртук — так одёргивают, заходя не здороваться. — Кстати вернулись, подпоручик. Тут без вас худо стало. — Он положил поверх листа ещё бумагу, своей рукой. — Велено брать со дворов втрое против прежнего. А скоро и бомбомётные пойдут: бумага уж есть, за нумером, — новый вал, мины к ним, корпуса, по заводам разом. А чем мерить — про то не велено. Меры на эту жесть нет и не заведено. Я доносил; мне отвечают сроком. — Усталый взгляд его прошёл мимо Хабарова, в окно, на ту самую погрузку. — Вы по стали умелец. Может, тут что присоветуете. Я уж не умею.

Хабаров взял оба листа и ответил не вдруг. Ключ у него был — добытый дорого, единственный за всю осень. Только ключ был от размера. Образцовая мера сводила затвор к коробке, часть к части, — там, где металл выточен, где в допусках и долях ещё есть что ловить. А жесть под рогожей не точил никто: её гнули на глаз, как вёдра и бидоны. Никакой эталон не сыскал бы в ней допуска, которого нет от рождения.

Холодная половина головы свела итог быстро и безжалостно. Шестьсот тысяч против трёх с половиной миллионов. Эту разницу не закрыть ни удачной мыслью, ни новым приспособлением. Здесь требовались заводы, металл, рабочие и время — всё то, чего уже не хватало.

— Не присоветую, — сказал Хабаров вслух. На большее под этим усталым взглядом его не хватило.

Свешников другого и не ждал. Совет ему был без надобности — он приходил постоять рядом, чтоб не одному встречать то, чего не одолеть никому. Постоял ещё и ушёл.

Он вышел на двор. Не затем, чтобы что-то решить, — затем, что в конторе было тошно сидеть. Мимо, к весам, тянулись подводы. На ближней, в раскрытом коробе, тускло лежали они — голые жестяные цилиндры, кулак к кулаку, ни рукояти, ни строки клейма. Хабаров, не думая, как не думал никогда в такие минуты, взял один. Рука оценила металл раньше головы. Это был ещё не товар под его мету, а пустой корпус на пути к снаряжению. Лёгок — слишком лёгок: без начинки, а уж в пустом чуялась дешевизна. Жесть тонка, подаётся под большим пальцем, как бок у дрянного ведра. Шов шёл косо, гулял; в одном месте закатка не доставала, и край прощупывался заусенцем. Он повертел цилиндр, ловя на ощупь то, чего глазом не возьмёшь, — но тут и глаз был не нужен. Вещь говорила сама: гнули наспех, на коленке, не считая. Он положил жестянку назад.

У весовой, под дощатым навесом, шла приёмка по-новому: подводы подходили чередой, и на платформенные весы клали короба, и весовщик с гладкой книгой выкликал пуды, и грузный человек в хорьковой шубе стоял над всем этим, заложив большие пальцы за жилет, и перебирал на животе тяжёлую часовую цепь. Брюханов. Завидев Хабарова через двор, он не смутился ничуть — расплылся в улыбке, снял картуз, махнул рукой широко, радушно, будто звал к столу.

— Сергей Петрович! Голубчик! Воротились, кормилец! — И — громко, на весь двор, так, чтоб слышали возчики: — Вот кто нам гранату наладит, ребятушки! Для победы старается человек, для отечества! — И тут же, тише, своё, цепкое, поверх улыбки: — А мы тут без вас не сидели. Фронт-то горит, ждать не велит.

Хабаров стоял и считал подводы. Их было много, и за каждой вставала следующая, и всякая готовая граната, которую из этой жести соберут и снарядят, ляжет под чьё-то клеймо приёмки — а клеймо приёмки на заводе было его.

* * *

Октябрь перевалил за середину. Недели две между его возвращением и этим днём прошли серо и одинаково: бомбомётный вал, обещанный Свешниковым, пошёл — жесть повезли уже не на одни гранаты, на минные корпуса тоже, внавал. Одного брака он не сыскал бы и стоя над каждой штукой: порок запала сидел внутри. Явный наружный брак он откладывал; внешне целые снаряжённые партии, которые по действовавшему порядку велели пропускать наружным осмотром, клеймил через силу и помечал в журнале что мог. Журнал читал он один. А потом его вызвали — запиской, по всей форме. Форма эта была первым знаком, что дело нешуточно: по пустякам Вельяминов записок не слал — посылал унтера на словах.

В кабинете было прибрано до неуютства. Бумаги лежали на сукне стопками, выровненными по краю; папка с тесёмками — строго вдоль бювара. Полковник не поднял глаз, когда Хабаров стал у порога. Дочитал, сложил лист точно по сгибу и придвинул на середину стола.

— Извольте, подпоручик. С позиций.

Бумага была фронтовая, прошедшая много рук, с лиловым штемпелем. Команда бомбометателей доносила: из выданных ручных гранат добрая доля рвёт в руках, есть убитые и обожжённые свои; партию числят негодной, просят впредь таких не слать. Внизу был приписан номер партии. Номер Хабаров узнал. Это была одна из снаряжённых партий того же подрядного потока, который он в сентябре требовал остановить и принимать только разрушительной пробой, — а Вельяминов не пустил докладную дальше своего сукна.

— Узнаёте? — Полковник поднял на него блёклые глаза. — Ваша приёмка. Ваше клеймо на коробах. Восемьсот снаряжённых гранат, принято в исходе сентября, перед самым вашим отъездом. Покуда вы под Петроградом приглядывались к опытным образцам, партия ушла на фронт. И вот она вернулась. Вернее, вернулось известие о ней. Сама она осталась там — в руках, под рукавами, в лазаретных списках.

Хабаров молчал. Сказать было что, но подпереть нечем. Эту снаряжённую партию он принимал уже после сентябрьской пробы, когда докладная о разрушительном контроле легла под вельяминовское сукно и поток велели не останавливать: явный наружный брак отложил, внешне целые гранаты пропустил по действовавшему порядку и поставил мету на короба. Внутренний запал поштучно не поверишь, не уничтожив изделия; доказать негодность именно этих восьмисот без партийной пробы он не мог.

— Это не всё. — Второй лист лёг рядом с первым. — Счёт от поставщика. За ту же партию, к оплате из казны. Кузьма Саввич человек аккуратный, бумагу подал вовремя.

Хабаров скользнул взглядом по столбцу. Восемьсот снаряжённых гранат, по четыре рубля за штуку, итого три тысячи двести рублей. Цифра въелась сразу. Корпус, запальная трубка, заряд и сборка в дворовых ведомостях шли разными мелкими строками; вместе до подрядной цены им было далеко. Брюханов писал четыре рубля за готовую гранату. Казна платила прежде всего за его подвоз, бумагу и право свести чужую работу под одним счётом — и весь этот барыш держался на одном: на приёмке. На его клейме.

— Казна за брак не платит, подпоручик, — сказал Вельяминов. — Это вам всякий писарь скажет. Да только брак надобно удостоверить бумагой. А бумага, что у меня на руках, говорит обратное: партия принята, клеймо ваше, изъяну при приёмке не отмечено. Стало быть, одно из двух. Либо партия годная — и тогда извольте не мешать казне расплатиться с подрядчиком по вашей же приёмке. Либо негодная — и тогда станут спрашивать, чья рука пропустила негодное на фронт под своим клеймом. — Он чуть подвинул лазаретную бумагу. — С убитыми своими.

— Я подавал докладную, — сказал Хабаров. Внешний его голос сел до короткого, почти односложного; внутри же пошло быстро, узлами. — Об этом подрядном потоке. О том, что готовые гранаты надо принимать партиями, с пробой, и браковать по источнику, а не по наружности одной штуки. В сентябре. Вам на стол.

— Какую докладную? — Вельяминов поглядел на него без злобы, ровно, и в ровности этой не было ни торжества, ни укора, одна гладкая, выспренняя уверенность человека, у которого всё разложено по краю стола. — На моём столе её нет, подпоручик. Я веду бумагам строгий счёт. Бумаги, которой нет, — нет. — Он помолчал. — А что вы там кому говорили на словах, к делу не подошьёшь.

Хабаров сводил, во что обходится его собственное клеймо. Прежде цифра служила ему инструментом: ею он ловил чужую ложь, открывал двери к печам, мерил сталь прежде, чем она ляжет на огонь. Теперь те же цифры оборачивали против него. Восемьсот изделий по четыре рубля. Три тысячи двести, которых ему не выслужить и в десять лет. А за ними стояли тридцать, что он отобрал тогда на пробу, в сентябре, — по десятку из готовых партий трёх дворов. Не эта восьмисотенная партия: сводная проба того же подрядного потока, который Брюханов сдавал одной строкой. Одиннадцать легли годной воронкой, как должно. Тринадцать рвануло раньше срока — на «два», на «полтора», иная чуть не в руке у метальщика. Шесть не дали огня вовсе. Едва больше трети оказалась годной. Докладная не доказывала брак именно этих восьмисот; она доказывала, что принимать поток без партийной пробы нельзя. Теперь этой докладной не было.

Дверь без стука отворилась, и в кабинет, занося с собой запах мороза и дорогого табаку, боком, по-хозяйски, вошёл Брюханов.

— Аристарх Гаврилыч, голубчик, не серчайте, что без докладу. — Он широко перекрестился на угол, где иконы не было, по одной купеческой привычке, и тут же повернулся к Хабарову, теплея на глазах, расцветая. — И Сергей Петрович тут! Вот и слава богу, при вас и обскажем. Дело-то житейское, чего лбами-то стукаться.

Он не сел — пол ходил под ним, когда он переступал, — и заговорил скоро, сыпью, не давая вставить слова.

— Граната — она, голубчик, не часы. Она и должна рваться, на то и граната, для победы делана, для отечества! Где рвануло не вовремя — там солдатик неловкий, неучёный, рано взвёл, бывает. А казне платить надо, казна подрядчику долг знать должна, иначе кто ж ей возить станет? Никто не станет.

И, понизив голос, придвинувшись, обдавая табаком:

— А чтоб тебе, Сергей Петрович, не в убыток, не в укор, — вот. — На сукно лёг, поверх счёта и рекламации, третий, свежий лист, гладко переписанный, с местом под подпись. — Бомбомётный ряд. Большой ряд, выгодный, и заводу, и фронту. Прими меня на корпуса к бомбомётам, голубчик, удостоверь поставщиком, — а партию ту старую мы с Аристархом Гаврилычем по-тихому спишем, замнём, на фронте недосчитаются да забудут, война всё спишет. И никакого тебе начёту. Чистое дело, для победы.

Хабаров глядел на лист под рукой Брюханова и видел его насквозь. Подпиши — и старую петлю снимут, верно; а взамен затянут новую, втрое толще: тем же клеймом, той же рукой он удостоверит уже целый бомбомётный вал без конца и края — всю ту дрянь, что повезут по приказу о новых командах, — и тогда выпутаться будет нельзя совсем: повяжет его весь подряд, кругом, без дна. Спасение протягивали ему обе руки разом — рутинёра сухая и спекулянта масленая, — и было оно из той породы, какую страшнее принять, чем отвергнуть.

— Дайте подумать, — сказал он. Коротко. Это было всё, на что его хватило, и он сам знал, что это не ответ, а отсрочка.

* * *

На дворе уже синело. Мороз, весь день только обещавший, к вечеру взялся всерьёз: лужи стояли мёртвые, и ледок под каблуком больше не лопался — держал. Хабаров шёл от заводоуправления через двор и нёс в себе три бумаги, которых не взял со стола: счёт, рекламацию и тот третий, что ждал подписи. Все три остались лежать у Вельяминова ровной стопкой, выровненной по краю. Он унёс их в голове, и в голове они весили больше, чем на сукне.

Ключ был при нём — не делся никуда, не подешевел. Письмо в комитет он напишет, округ его не оспорит, и дверь отворится — он знал это так же твёрдо, как утром. Только отворялась она в пустую комнату. Гранатный голод лежал в стороне от этой меры, и то, чем его затыкали, шло на фронт под его клеймом.

Выхода тут не было, но голова по привычке перебирала стороны. С какой стороны ни подойди — защемляло. Подпишет — повяжет его весь бомбомётный вал, без счёта и меры, вовек не выпутаться. Не подпишет — счёт на три тысячи двести и дознание: чьё клеймо пропустило на фронт то, что рвёт своего.

И была ещё одна мысль, которую он отодвигал. Но помнил. Аграфена Тихоновна допытывалась осенью, не там ли под Питером её Митрофан. Где её Митрофан, он не знал и теперь. Знал другое: что заводят нынче по ротам команды, что ходят на немца с одними жестянками, без винтовок, и что чья-то материнская надежда стоит сейчас в такой команде и держит в руке что свезли с тульских подрядных дворов без разбора. Он отодвинул эту мысль: после. Сейчас было нельзя — рука дрогнет.

В холодной конторе он засветил лампу и достал часы — старые отцовские часы; клал их перед собой всегда, когда надо было мерить время, как иные кладут линейку мерить длину. Стрелка шла по кругу, мелко вздрагивая на делениях. Четыре таких вздрагивания — средний срок; три — пять секунд, и весь короткий век жестянки в чужом кулаке, от накола до разрыва. Эти секунды он умел отмерить. Не мог только знать, когда они начнутся и в чьей руке окажется граната. Часы продолжали идти.

Он отложил их циферблатом вверх и придвинул чистый лист. Перо легло привычно. Он вывел по форме первую строку — про образцовую казённую меру, про один принятый затвор, что запирается с любой принятой коробкой, про то, что округ оспорить не вправе. Строка выходила верная, ровная, неоспоримая — лучшее, что он умел, и единственное. А за тёмным окном, в синих сумерках, всё ещё грузили: подводы подходили чередой, и жесть ложилась на платформы, и где-то под паром уже стоял состав, чтоб свезти её на закат — к той самой команде, к тому самому кулаку, что отсчитает по ней свои три — пять секунд, не ведая, на кого они лягут. На каждом коробе предстояло стать его клейму. Хабаров обмакнул перо и писал дальше — то, что умел отмерить, пока не отмерили за него.

Предыдущая главаГлава 13 из 25Следующая глава