Вечер опустился на город быстро, как всегда бывает поздней осенью, когда солнце уже устало бороться за горизонт и сдаётся без боя, оставляя небо в распоряжении серых, тяжёлых туч. Серое небо сгустилось до чернильного, и где-то за крышами домов, за голыми ветвями тополей, оно становилось почти фиолетовым, как синяк, который медленно заживает. За окнами зажглись жёлтые огни фонарей — они горели ровно, тускло, отражаясь в лужах на асфальте, и эти отражения дрожали от ветра, как испуганные светлячки. В квартире стало тихо — только старые настенные часы с кукушкой, которая уже лет десять не куковала, но продолжала тикать с упрямством заведённого механизма, отмеряли секунды с монотонным, усыпляющим ритмом, да где-то в стене потрескивала старая проводка, напоминая о том, что дом живёт своей собственной жизнью, независимо от нас.
Мы находились в гостиной втроём: я, сжавшаяся в кресле, мама, которая стояла у буфета и перебирала какие-то мешочки с травами, и отец, расположившийся на диване с книгой в руках, которую он, судя по всему, даже не открывал, просто держал для вида, чтобы создать иллюзию спокойствия. В комнате пахло воском, старым деревом и тем особенным, чуть горьковатым ароматом, который всегда сопутствует магическим приготовлениям — смесь ладана, полыни и ещё чего-то неуловимого, похожего на озон перед грозой. Медальон с драконьей чешуёй лежал у меня на раскрытой ладони — я всё ещё носила его на груди, но сейчас сняла, чтобы лучше рассмотреть, и он лежал у меня на ладони, чуть тёплый, как живое существо, которое притворяется спящим. Чешуя переливалась в тусклом свете лампы — от глубокого изумрудного до золотистого, и я чувствовала, как от неё исходит едва заметная пульсация, будто внутри билось крошечное сердце, настраиваясь на мой собственный ритм.
— Готова? — спросила мама, и я заметила, что её голос звучал спокойно, даже буднично, но в глазах, когда она повернулась ко мне, плясали те же искры, что и у меня — золотистые, живые, нетерпеливые. Её руки, сжимающие мешочек с серебряной пыльцой, дрожали чуть заметно, но она старалась не показывать волнения, и это придавало мне сил.
— Готова, — ответила я, и удивилась тому, как твёрдо это прозвучало. В голосе не было дрожи, которую я чувствовала внутри, — только уверенность, выкованная за три месяца тоски и одной ночью надежды.
Она кивнула отцу, и он поднялся с дивана, отложив книгу — наконец-то он мог перестать делать вид, что читает, — и подошёл к центру комнаты, где мы расчистили ковёр. Я помогла сдвинуть журнальный столик, и он заскрежетал ножками по паркету, оставляя за собой светлые полосы, которые мама потом будет долго тереть тряпкой. Мама опустилась на колени, достала из кармана маленький мешочек — вышитый серебряной нитью, с потёртыми краями — и начала чертить на полу круг. Пыльца сыпалась из мешочка тонкой, мерцающей струйкой, и каждый её грамм ложился на паркет ровной, светящейся линией. Она чертила медленно, сосредоточенно, и губы её шевелились, напевая что-то на древнем языке, который я не знала, но чувствовала каждой клеткой. Каждое слово отдавалось в груди лёгкой вибрацией, как звук камертона, и воздух в комнате начинал мерцать — сначала едва заметно, как марево над горячим асфальтом, потом ярче, гуще, наполняясь искрами, которые танцевали вокруг маминых пальцев.
— Дартис, — произнесла она, и голос её окреп, стал глубже, когда она закончила круг и замерла на мгновение, глядя на своё творение. — Мы идём к тебе. Откройся.
Круг вспыхнул. Сначала золотым — тёплым, тягучим, как мёд, потом синим — холодным и глубоким, как океанская бездна, а потом снова золотым, но уже с оттенком розового, того самого, что снился мне по ночам. В центре круга начала формироваться воронка — не та устрашающая, чёрная, что вырвала меня из Дартиса три месяца назад, а мерцающая, как звёздное небо в безлунную ночь, полная мягкого света и движения. Она вращалась медленно, переливаясь всеми оттенками радуги, и я чувствовала, как от неё исходит тепло — не обжигающее, а уютное, как объятие. Меня потянуло вперёд, легко и настойчиво, будто невидимая рука мягко подталкивала в спину, и я сделала шаг, чувствуя, как под ногами паркет сменяется чем-то зыбким, невесомым. Мама шагнула следом за мной, и я услышала, как она ахнула — то ли от удивления, то ли от восторга, когда воронка сомкнулась вокруг нас. А отец остался на пороге, глядя на нас с тёплой, немного грустной улыбкой — она тронула уголки его губ и задержалась в глазах, где отражался свет портала.
— Возвращайтесь, — сказал он, и голос его был низким и спокойным, как всегда, но я услышала в нём ту едва заметную хрипотцу, которая появлялась, когда он волновался. — Я буду ждать. И пирог, надеюсь, не остынет.
И мы вошли в портал.
Переход был мягче, чем я помнила. Не было ни боли, ни холода, который пронзал до костей, ни того отчаянного чувства потери, которое сопровождало моё изгнание из Дартиса. Вместо этого — только ощущение, что меня подхватил тёплый, ласковый ветер, полный запахов мёда, сосновой смолы и влажной земли, и понёс сквозь время и пространство, как пушинку одуванчика. Я слышала, как мама рядом дышит — её дыхание было ровным, но чуть учащённым, — и чувствовала, как её рука находит мою, сжимает, передавая тепло и уверенность. Мерцание вокруг нас переливалось, как северное сияние, и я видела обрывки образов — знакомые крыши, деревья, чьи-то лица, которые проносились мимо, не успевая задержаться в памяти.
Через мгновение — или через вечность, я не могла сказать точно, потому что время внутри воронки текло иначе, — я почувствовала под ногами твёрдую землю. Она была упругой, чуть влажной, и пахла перегноем и хвоей. Я открыла глаза, и мир вокруг меня замер, чтобы я могла рассмотреть его вновь, как старого друга, которого не видела годами. Мы стояли на опушке леса, неподалёку от знакомой дороги, ведущей к императорскому дворцу — той самой, по которой я шла когда-то, полная страха и любопытства, и не знала, что этот мир станет моим домом. Розовое небо Дартиса простиралось над нами, мягкое, бархатное, подсвеченное изнутри тёплым золотым светом заходящего солнца, которое пряталось за верхушками деревьев. Облака плыли низко, окрашенные в нежные тона персика и лаванды, и где-то между ними уже проглядывали первые звёзды — серебряные и чуть более крупные, чем на Земле. Воздух пах сосной, мёдом и той особенной свежестью, которая бывает только перед закатом, когда влажность поднимается от земли и смешивается с ароматами цветущих трав. Где-то вдалеке слышался лёгкий звон — то ли колокольчики, то ли смех, то ли просто ветер играл с подвесками на чьём-то крыльце, и этот звук был таким знакомым, таким родным, что у меня перехватило дыхание.
— Мы здесь, — выдохнула я, и голос мой прозвучал как вздох облегчения, как стон, который я сдерживала три месяца. Я чувствовала, как сердце колотится от радости — гулко, сильно, готовое вырваться из груди и полететь в небо, к тем розовым облакам.
Мама стояла рядом, оглядываясь по сторонам с жадным любопытством — она поворачивала голову, рассматривала деревья, принюхивалась, как лесной зверёк, и я видела, как в её глазах зажглось удивление, смешанное с детским восторгом. Она провела рукой по стволу ближайшей сосны, потрогала кору, на которой блестели капли смолы, и я заметила, как её пальцы дрожат не от страха, а от восхищения.
— Красиво, — сказала она, и голос её был тихим, почти благоговейным. Она повернулась ко мне, и я увидела, как на её лице расплывается та самая улыбка, которую я помнила с детства — искренняя, тёплая, беззащитная. — Я понимаю, почему ты хотела вернуться. Здесь даже воздух другой — он звенит. Как колокольчик.
И в этот момент я услышала знакомый голос — визгливый, немного нахальный, но такой родной, что у меня всё внутри перевернулось:
— Васька! Ты вернулась!
Из кустов, шелестя листвой и чертыхаясь на ветки, которые цеплялись за её передник, вылетела Фенька. Она была точь-в-точь такой же, как я запомнила — лохматая, чуть растрёпанная, с вечно взлохмаченными волосами, из которых торчали сухие травинки, и с огромной деревянной ложкой в правой руке, которую она, видимо, держала для защиты — или чтобы колотить Барсика, если тот слишком наглел. Передник был надет набекрень, завязан криво, и на нём красовались пятна от чего-то бордового — то ли вишнёвого варенья, то ли крови местного комара, которого она прихлопнула с особым энтузиазмом. Она бросилась ко мне, налетела, как ураган, и обняла так крепко, что я чуть не упала, чувствуя, как её тёплое, сухое тело прижимается к моему, как пахнет от неё пирогами, дымом и ещё чем-то кисловатым, похожим на квашеную капусту. Она принялась ощупывать меня со всех сторон — плечи, руки, щёки, — проверяя, на месте ли всё, не похудела ли я слишком сильно, не потеряла ли что-то важное в дороге.
— Живая! Целая! — тараторила она, и её голос звенел от радости. — А мы тут уже думали, что тебя больше не увидят! Ричард места себе не находил! Барсик места себе не находил! Вернее, он просто жрал больше обычного, но он тоже волновался! Я три дня подряд ловила его на кухне, он воровал колбасу, и когда я его ругала, он делал вид, что просто проверяет запасы на случай твоего возвращения. Хитрый котяра!
Из кустов, с достоинством, которое могло бы принадлежать королю, но никак не обычному рыжему коту, следом за Фенькой выкатился Барсик собственной персоной. Он немного растолстел за три месяца — это было заметно по тому, как его бока округлились и как он слегка пыхтел, выходя из зарослей, будто ему пришлось преодолеть марафон, а не десять шагов по мягкой траве. Его рыжая шерсть, обычно лоснящаяся и ухоженная, сейчас торчала в разные стороны, словно он спал в стоге сена, а на одном ухе висела сухая травинка, которую он, судя по всему, даже не заметил. Он остановился в трёх шагах от меня, окинул меня взглядом с ног до головы — медленно, критически, с тем особым выражением, которое бывает у котов, когда они оценивают, достоин ли ты их внимания. Его жёлтые глаза сузились, и он издал короткое, выразительное «м-р-р», в котором я услышала смесь упрёка, облегчения и плохо скрываемой нежности.
— Ну наконец-то, — сказал он, и голос его прозвучал с той ленивой, нагловатой интонацией, которую я так любила. — А я уже думал, что придётся самому за тобой идти. Пришлось бы открывать портал, а я, знаешь ли, котик, а не портальщик. У меня лапки, между прочим, для других дел — для охоты на мышей, для дневного сна, для созерцания. Я не обучен перетаскивать людей между мирами, это не входит в мои кошачьи обязанности.
Я рассмеялась — громко, искренне, впервые за долгие месяцы, так, что даже мама удивлённо посмотрела на меня. Этот смех вырвался из самой глубины моего существа, где до этого сидели только тоска и серая тишина, и он был таким лёгким, таким настоящим, что я чувствовала, как каждый его звук разгоняет тучи внутри меня. Я присела на корточки, не обращая внимания на влажную траву, которая тут же начала пропитывать джинсы, и Барсик, качнув хвостом, подошёл ко мне. Он потёрся о мои ноги — сначала щекой, потом боком, оставляя на ткани рыжие волоски, — и я услышала, как он урчит, сначала тихо, потом всё громче, вибрируя всем телом, как маленький моторчик.
— Я скучала, — сказала я, гладя его по голове, проводя пальцами по его тёплой, мягкой шерсти, чувствуя, как он прогибается под рукой, подставляя уши и шею.
— Я тоже скучал, — буркнул он, но в этом «буркнул» слышалось такое умиротворённое мурлыканье, что я поняла: он говорил правду. — Но я это не признаю официально. Не вноси в протокол. Если кто-то спросит — я просто вышел проветриться и случайно наткнулся на тебя. А если кто-то скажет, что я ждал тебя у этого куста каждый вечер, — это ложь и клевета.
Он поднял на меня глаза — жёлтые, с вертикальными зрачками, которые расширились, когда я коснулась его подбородка, — и я увидела в них что-то такое, от чего у меня защипало в носу. Нежность. И большое, пушистое облегчение.
Мы пошли по дороге к дворцу, и я чувствовала, как с каждым шагом уходит тяжесть, которую я носила три месяца, — она спадала с плеч медленно, но верно, словно кто-то снимал с меня невидимые гири, одну за другой. Дорога была утоптана, но по краям уже пробивалась молодая трава — зеленая, с серебристым отливом на кончиках, и я ступала по ней с осторожностью, будто боялась, что земля может исчезнуть под ногами, как это уже случалось. Ветер гладил лицо — тёплый, чуть солоноватый, смешанный с запахами цветущего шиповника и мёда, — и я прикрывала глаза, позволяя ему касаться век, губ, шеи, словно он здоровался со мной после долгой разлуки. Где-то в кронах деревьев заливались птицы — я не знала их названий, но голоса были знакомыми, с теми особенными переливами, от которых хотелось улыбаться и танцевать, даже если ты просто идёшь по пыльной дороге. Всё вокруг казалось знакомым и родным: и изогнутые ветви сосен, которые росли вдоль обочины, и камни, покрытые мхом, и далёкий шум водопада, который я слышала ещё в первый день своего пребывания в Дартисе.
Барсик шёл впереди, задрав хвост трубой, виляя им с таким видом, будто он лично проложил эту дорогу и теперь демонстрирует свои владения. Его рыжая шерсть переливалась в розовом свете заката, и я заметила, что он намеренно обходит все лужи и кочки, чтобы не испачкать лапы — аристократическая привычка, которая, судя по всему, никуда не делась. Периодически он оборачивался, чтобы проверить, иду ли я за ним, и в его жёлтых глазах читалось выражение: "Ну, чего ты плетёшься? Я тут стараюсь, показываю тебе дорогу, а ты даже шаг не ускоряешь". Фенька семенила рядом, на её коротких ножках это выглядело как почти бег, и она то и дело взмахивала своей ложкой, рискуя задеть меня по коленке, но я ловко уворачивалась — мы ведь уже натренировались за прошлый раз.
— Дворец почти не изменился, — тараторила она, задыхаясь от восторга и быстрого темпа. — Только стены подкрасили — новый оттенок, знаешь, такой, с золотистым отливом. Ричард, говорят, лично выбирал краску. Представляешь? Принц, а сам в строительные дела влез. Августа сказала, что это потому, что ему больше нечем себя занять — он всё искал тебя через магов, через старых друзей, даже через каких-то странных торговцев артефактами. Те торговцы потом жаловались, что он слишком дотошный, мол, "мы продаём безделушки, а не порталы в другие миры".
Фенька перевела дыхание, но буквально через секунду продолжила, размахивая ложкой, словно дирижёрской палочкой:
— Он всё ещё тот же, только грустнее стал. И бороду, представляешь, отрастил! Не то чтобы она ему не шла, но на совете магов он выглядел как отшельник, который случайно забрёл в зал заседаний. Я ему об этом сказала, между прочим, он только усмехнулся и сказал, что это "декоративный элемент скорби". Ага, декоративный. Сейчас тебя увидит, и эта декоративная скорбь мигом свалится вместе с бородой, я тебе говорю! И Августа с Жераром поженились! Ну, почти. Свадьба через неделю. Ты успела. Августа носила мне платье показывать — оно такое, такое… — Фенька закатила глаза и приложила ложку к груди, изображая восторг, — всё в кружевах и с драконьими рунами по подолу. Говорят, сама вышивала. Глаза, наверное, сломала, но красиво — ничего не скажешь. Жерар, кстати, всё время ходит с таким выражением лица, будто проглотил что-то несварение, но Августа говорит, что это у него от счастья. Проверим на свадьбе.
— А Адилия? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно — любопытство смешивалось с осторожностью, и я не была уверена, что хочу слышать ответ, но Фенька, как всегда, уже летела впереди.
— Адилия? — Фенька взмахнула ложкой так энергично, что чуть не задела Барсика, и он обиженно дёрнул ухом. — Адилия уехала! Уехала к своему возлюбленному в соседнюю империю, представляешь? Говорят, они обвенчались втайне от отца. Такая драма, такие страсти! И отец, говорят, рвал и метал, когда узнал, но потом махнул рукой и сказал: "Пусть идёт, если это её счастье". И она ушла. Сейчас там, в облаках, наверное, живёт, в каком-то замке на горе. Мы с Барсиком, может быть, навестим её как-нибудь — для культурного обмена.
Я слушала и улыбалась. Всё шло своим чередом, мир Дартиса жил без меня — существа, жившие здесь, влюблялись, женились, ссорились и мирились, и в этой обыденности было столько утешения, что я чувствовала, как тают последние льдинки внутри. Я возвращалась в этот мир, как возвращаются домой после долгой командировки, когда даже запах знакомого хлеба кажется родным, а скрип половиц — музыкой. Мама шла рядом, молчала, но я видела, как она крутит головой во все стороны — она разглядывала каждую травинку, каждую птицу, каждое облако, и на её лице застыло выражение того детского восторга, который я редко видела в ней на Земле.
Когда мы подошли к воротам, я остановилась. Ворота были высокими, коваными, с узорами из виноградных лоз и драконьих крыльев, и они блестели в лучах заходящего солнца так, будто их только что начистили. Я смотрела на них и чувствовала, как в груди разрастается что-то тёплое, почти болезненное — нежность, страх, радость, смешанные в один коктейль. Мама взяла меня за руку — её ладонь была сухой и тёплой, и я сжала её, находя опору в этом жесте.
— Я поживу здесь какое-то время, если ты не против, — сказала она, и голос её звучал спокойно, но я слышала в нём ту лёгкую дрожь, которая появлялась, когда она волновалась по-настоящему. — Хочу посмотреть на всё это. И на твоего дракона тоже. Если он, конечно, не слишком занят "декоративной скорбью" и приёмами послов, как рассказывает Фенька.
Она усмехнулась, и в этой усмешке было столько материнской иронии, что я не удержалась и фыркнула. Барсик, который уже успел дойти до ворот и сесть там с царственным видом, повернул голову и уставился на нас с таким выражением, будто говорил: "Ну и долго вы собираетесь стоять? Я тут, между прочим, охраняю проход, а не для декоративных целей приставлен".
Я кивнула, сжала мамину ладонь и чувствовала, как по лицу расплывается улыбка, которую я даже не пыталась сдерживать.
— Я рада, что ты здесь, — сказала я, и в голосе моём звучала та самая искренность, которую я прятала за тремя месяцами серых дней и бессонных ночей. — Пойдём. Познакомлю тебя с моим миром. Только предупреждаю: там есть котик, который считает себя главнее всех, и домовушка с ложкой, которая готова накормить до обморока.
Мама рассмеялась — лёгким, удивлённым смехом, — и мы шагнули вперёд. Ворота распахнулись перед нами, словно чувствуя, что сегодня особенный день.