Роса покрыла траву, брезентовые чехлы — да все вокруг. Я торчал у капонира с ветошью под мышкой и глядел, как просыпается аэродром. Стягивали чехлы. Оружейники в последний раз щёлкали затворами. В дальнем конце прогревали мотор — тот взвыл, чихнул, поймал ноту и загудел ровно. Пахло бензином, стылой землёй, полынью. Изо ртов шёл пар. Лётчики шли к машинам, застёгиваясь на ходу: кто хлеб дожёвывал, кто самокрутку тянул. Один провёл ладонью по щеке, проверяя, хорошо ли побрился. Другой на ходу подтягивал лямки парашюта, ругался, что перекрутило.
Меня в небо не пускали. Военфельдшер был непреклонен, Батя тоже, и я, честно сказать, не спорил. Голова ещё побаливала при резком движении, а главное, я и сам понимал: сунусь сейчас в бой на непонятой толком машине, в чужом «неразношенном» теле, и просто угроблюсь без всякой пользы. Так что моё дело было при Кондрате. Свети, подавай, держи. Помощничек.
— Не спи, — буркнул Кондрат, не отрываясь от мотора. — Ключ на четырнадцать давай. Другой, балда, вон тот, поменьше.
Я подал. Он подтягивал что-то в потрохах моей же машины, той самой, которую латал третьи сутки. Радиатор ему всё-таки привезли новый, и теперь он колдовал над патрубками, ворча под нос, что до вылета всяко не поспеет, а раз так, пусть салага стоит рядом и учится, покуда живой. Руки у него двигались сами, без спешки и без единого лишнего движения, а я смотрел и запоминал, потому что железо это стало теперь моей жизнью, а знал я про него маловато.
По полю прокатилась команда. Первое звено пошло на взлёт — три машины одна за другой, тяжело разбегаясь по укатанному полю, отрывались у самой дальней кромки. Гул моторов ударил в уши, качнулся, поплыл вверх и вширь. Земля под ногами дрожала. Хорошо, подумал я. Красиво. Ради этого и терпишь всё остальное.
Мимо, придерживая планшет, пробежал Ерёма. Заметил меня, махнул рукой.
— Сокол! Ты гляди, я нынче ведомым у Кузьмина иду! — крикнул он на бегу, конопатое лицо сияло. — Второй вылет, а уже пара! Вернусь, расскажу, как оно!
— Давай, — сказал я. — Только не геройствуй. Сам же учил.
Он засмеялся, отмахнулся и побежал дальше, к своей стоянке, где механик уже махал ему — запускай, мол, чего тянешь. Я проводил его глазами. Мальчишка мальчишкой, комбинезон не по росту, рукава подвернуты.
Сперва я не понял, что что-то не так. Из-за низкого солнца, прямо со стороны посадки, вынырнули точки. Их вело ровно, на бреющем, у самой земли, и мне ещё хватило дурости подумать, что наши возвращаются, правда, рановато. А потом рябой боец у соседнего капонира задрал голову, охнул и заорал во всю глотку:
— Воздух! Воз-ду-ух!
Крик подхватили по всему полю. Кто-то лупил железякой по подвешенной гильзе. Тревога! У соседнего капонира уронили ящик с патронами, ленты вывалились в пыль. А точки уже распухли, обросли крыльями. Тонкие изящные силуэты надвигались. Штук шесть, если не восемь. Шли волной, покачиваясь, и заходили, не торопясь. Знали, что застали врасплох.
Кондрат среагировал раньше, чем я успел подумать. Схватил меня за шиворот и рванул вниз, за обвалку капонира.
— Лежи, черт тебя возьми!
Мир опрокинулся. Земля ударила в колени и ладони. А сверху уже накатывал злой нарастающий вой, от которого всё внутри сжималось. Вжаться бы в землю, стать плоским, пропасть. И следом «та-та-та-та-та», дробный лающий грохот, знакомый до тошноты. Только теперь я слышал его не в наушниках, а голым ухом.
Первый «мессер» прошёл над полем так низко, что я разглядел заклёпки на брюхе и жёлтый кок винта. Я вдавливал тело в землю, но глаз не смог отвести. Видел, как от его крыльев протянулись к стоянкам дымные нити трасс, как они вспороли землю длинной строчкой, вскидывая фонтанчики пыли, как эта строчка добежала до капонира напротив и хлестнула по стоявшей там машине. ЛаГГ-3 из третьего звена, готовый к вылету, с прогретым мотором. Только лётчик не успел, вон он, рванул прочь от машины на четвереньках, но поздно. Осколки брызнули веером. Что-то ухнуло под капотом, лизнуло рыжим, и в следующий миг самолёт занялся, сразу весь, будто облитый бензином факел. Жар докатился даже до нас, до нашего капонира. А следующий на том же заходе достал бензозаправщик у края поля, полуторку с бочками. Полыхнуло так, что уши заложило, огненный шар встал выше хат, и по полю потянуло гарью и палёной резиной.
— Взлетают! Наши взлетают! — крикнул кто-то рядом, срываясь.
И правда. Пока «мессеры» отваливали, разворачиваясь на второй заход, уцелевшие рвались в небо. Один ЛаГГ уже катил по полю, задирая хвост, набирая скорость — быстрее, быстрее, оторвался, пошёл, поджимая шасси. За ним побежал второй, у этого на разбеге сорвало плохо закрытый фонарь, мотнуло, но он удержался и всё равно полез в небо. На разбеге ты утка на воде, бей не хочу. Зато в воздухе есть шанс. Вот и рвались. Третий помчал следом, и не успел. «Мессер» со второго захода поймал его на самом отрыве. Короткая очередь, точная. Машина клюнула носом, чиркнула крылом землю и пошла кувыркаться, теряя куски плоскостей. Никто оттуда не вышел. Секунды две, ну три. Я лежал и смотрел, как гибнет человек, которого и в лицо не знал, и ничем, ну ничем не мог помочь.
Я вжимался в стылую глину и часто, мелко дышал. В кабине хоть руки при деле. А тут лежи да жди — пронесёт или нет. Впервые за все эти дни меня прошибло по-настоящему, до дрожи в коленях.
И тут я увидел Ерёму. Он не добежал до своей машины. Застрял на открытом месте, посреди поля, между капонирами заметался, не зная, куда кинуться, назад к стоянке или вперёд к щели. Мальчишка растерялся, потерял голову, вжал её в плечи и стоял столбом, а сверху уже надвигался в новый заход третий «худой», и трасса его тянулась через поле прямиком туда, к парню.
Не знаю, что во мне щёлкнуло. Ни решения, ни трезвой мысли — тело сработало само, как тогда, в кабине. Я вскочил и рванул к нему через открытое поле, пригибаясь, чувствуя спиной, лопатками, затылком, как накатывает этот проклятый вой. Сзади заорал Кондрат, что-то злое, отчаянное, звал назад. Плевать. Ерёма вот он, свой, живой пока, и до него двадцать шагов.
Трасса легла раньше, чем я добежал. Прошлась совсем рядом, взрыла землю в двух шагах от него, и Ерёму швырнуло осколками, комьями земли, взрывной волной. Он мешком осел на землю. Я подлетел, упал рядом на колени. Живой. Оглушённый, с залитым кровью лицом, но живой. Хрипел, ворочался, тянул что-то невнятное, глаза плавали, не находя меня.
— Держись! Держись, слышишь! — я и сам не слышал своего голоса за грохотом.
Подхватил его под мышки и поволок. К щели — узкой траншее в рост человека, отрытой у края стоянки как раз на такой чёрный случай. Десять шагов показались мне длиннее взлётной полосы. Ерёма был тяжёлый, обмякший, ноги его безвольно чертили борозды в пыли, голова моталась, а сверху снова наваливалось, и я тащил, тащил, стиснув зубы, ожидая спиной, что вот сейчас, вот сейчас меня прошьёт насквозь, и всё кончится. Кто-то подхватил Ерёму с другой стороны. Тот самый рябой боец, что первым крикнул «воздух». Вдвоём мы доволокли, свалились в щель, уронив раненого на дно, и сами рухнули сверху, вжимаясь в стенку.
В щели уже сидели человек пять, а то и шесть. Прижались к сырым земляным стенкам, вбирая головы в плечи при каждом заходе, при каждом накате воя. Земля тряслась, ходила ходуном. С бруствера сыпался песок, забивался за ворот, скрипел на зубах, лез в глаза. Пахло сгоревшим порохом, гарью, вывороченной сырой глиной и ещё чем-то приторным, от чего мутило. Ерёма стонал, приходил в себя рывками, я зажимал ему рассечённую бровь ладонью, кровь толчками текла между пальцев, тёплая, липкая. Один раз он рванулся, забормотал, попробовал встать, я придавил его к земле: лежи, лежи, куда. Не слышал он ни черта, только шлёпал разбитыми губами.
Напротив, привалившись к стенке, сидел молоденький оружейник. Я его помнил, он вчера у пулемётов возился рядом с Клавой, совсем ещё пацан. Сидел и смотрел прямо перед собой широко открытыми удивлёнными глазами, будто силился что-то понять и никак не мог. Гимнастёрка на боку темнела. Сосед тронул его за плечо, окликнул раз, другой, а он мягко, послушно завалился набок, и только тогда я понял, что смотреть ему уже нечем и незачем. Осколок вошёл под лопатку. Ни крика, ни стона. Вот только дышал человек — и нету. В одну секунду.
Я отвёл глаза. К горлу подкатило горячее, кислое. Держи, приказал я себе, стиснув зубы. Держи Ерёму, зажимай бровь, дыши. Больше от тебя сейчас проку нет.
Рядом со мной пожилой боец из аэродромной команды часто, мелко крестился заскорузлыми пальцами, шевелил губами беззвучно, и, кажется, сам не замечал, что делает. Я его не осуждал. Сам чуть губами не зашевелил следом.
А наверху шёл бой. Не только штурмовка. Те двое наших, что успели взлететь, вцепились в «мессеров», и теперь над полем закрутилась карусель. Я слышал её по звуку, не поднимая головы: вот прошли на форсаже, с надрывом, вот кто-то дал длинную, вот вой сорвался в другую тональность, взвизгнул, ушёл вверх. Один раз над самой щелью пронеслись две тени, одна за другой, вплотную, и я всё-таки задрал голову — наш ЛаГГ висел на хвосте у «худого», гнал его прочь от стоянок, огрызаясь короткими прицельными очередями. Голубь. Я почему-то сразу, без сомнений понял, что это он, по злой, расчётливой, экономной манере, по тому, как чисто и цепко он держал противника в перекрестье, не давая ему ни отвернуть, ни снова зайти на аэродром. Отжимал в сторону, в чистое поле, подальше от нас. «Шмитт» вертелся, пробовал уйти вверх, на вертикаль, но Голубь не пускал, срезал угол, висел как приклеенный. Второй наш прикрывал сверху, отгонял тех, кто пробовал зайти ведущему в хвост. Пара работала слаженно, и я, глядя снизу, вдруг поймал себя на том, что читаю этот бой как раскрытую книгу — кто кого, куда, зачем. Только сказать об этом было некому и незачем.
Заговорили зенитки. У дальнего края поля звонко, взахлёб залаяла счетверённая установка, вспарывая небо красноватыми пунктирами. К ней тут же подключилась вторая, откуда-то из-за хат. У счетверёнки крутился совсем молоденький наводчик, без пилотки. Вцепился в рукоятки, вёл стволы за «худым», а стреляные гильзы сыпались из-под установки грудой, звенели, катились под ноги подносчику. И «мессеры» разом стали осторожнее, задёргались. Одно дело утюжить беспомощную землю, другое — лезть раз за разом под кинжальный зенитный огонь, тут и самому недолго остаться. Один из них, выходя из очередного захода, вдруг качнулся, будто споткнулся в воздухе, оставил за собой тонкую белую струйку и потянул со снижением в сторону к реке, к своим. Попали, задели. По щели прокатился хриплый, ликующий рёв — мужики орали, потрясали кулаками, будто это могло что-то добавить, будто так они хоть на грош возвращали своё.
А потом всё кончилось. Так же внезапно, как началось. «Мессеры» отвалили разом, набрали высоту и растворились в светлеющем небе, туда, за реку, откуда пришли. И упала тишина. Ватная, ненастоящая, уши она давила похуже грохота. В голове гудело. Напротив трещал и чадил горящий самолёт. Где-то в стороне тонко, на одной ноте стонал раненый, и сорванный голос звал санитара.
Из щели выбирались медленно, по одному, оглушённые, серые от пыли с ног до головы, будто вывалялись в муке. Я тащился последним, вытянул за собой Ерёму. Он уже приходил в себя, мотал головой, силился встать, цеплялся за меня, губы шевелились, но слов было не разобрать. Контузило крепко, похоже, оглох на оба уха, и по лицу, по вороту, по всей гимнастёрке расплывалась кровь из-под рассечённой брови и из плеча, куда вошли осколки. Среднее ранение, сказал бы фельдшер, кость цела, до свадьбы заживёт. Но сейчас мне оставалось лишь придерживать, чтоб не завалился, и твердить как заведенный «Отвоевался ты пока, полежишь, отдохнёшь, все будет хорошо».
На поле, где полчаса назад размеренно оживал аэродром, теперь чадили две машины, зияли свежие чёрные выбоины, валялись куски дюраля. Санитары с носилками бежали, пригибаясь по привычке. Подоспели еще парни с брезентом и лопатами, чтоб сбить пламя. Оттаскивали раненых. Горелую полуторку обходили, там еще шипело, и лопались бочки с остатками топлива. Один парень с обгоревшей до колена штаниной стоял посреди поля, озирался, не понимая, куда себя деть. На прежнем месте Клава уже расположилась со своими пулемётами, щёлкала затвором, придирчиво осматривала. Когда она чуть повернула голову, стала видна наспех замотанная щека и губы, сжатые в нитку.
Ближе к окраине лежал кто-то накрытый обрывком брезента с торчащими наружу кирзовыми сапогами, стоптанными на левый бок. Я узнал их. Тот мужик, что учил меня вчера колоть дрова.
Подошёл Кондрат, чёрный, взмокший, но, к счастью, целый. Оглядел меня с сапог до бинта, помолчал и процедил:
— Ну и дурак же ты, Сокол. Через всё поле под трассами, в полный рост. Прибило бы обоих, и вся недолга.
— Но обошлось же, — просипел я севшим, каким-то чужим голосом.
Он продолжал смотреть на меня исподлобья. Сердито и резко выдохнул и махнул на Ерёму, которого санитары уже принимали на носилки:
— Дружка, значит, вытащил. — Помолчал, сунул руки в карманы. — Ну-ну.
Ерёму унесли в санчасть. Я дёрнулся было за ним, но меня перехватили, работы хватало всем: и раненым лётчикам, и здоровому помощничку. Мы с Кондратом и ещё десятком мужиков полдня растаскивали то, что осталось от рассвета. Цепляли тросом обгорелый остов, тянули полуторкой, он упирался, скрёб землю рваным крылом. Гасили тлеющее, откатывали в сторону обгорелые остовы, засыпали воронки, трамбовали. Спешили разровнять, чтобы вернувшиеся с задания сели, а не скапотировали. Обожжённому лётчику из третьего звена лили воду на руки из котелка, кожа слезала лоскутами, он шипел сквозь зубы и всё просил закурить. Но ему было нельзя, от комбеза еще попахивало бензином, а кто-то всё равно сунул в зубы самокрутку, прикурил. Пусть. Наша машина уцелела, осколки прошли стороной, только в правой плоскости прибавилось дыр к прежним. Кондрат обошёл её кругом, потрогал рваные края, поматерился беззлобно: латать, стало быть, опять с ночи. Работа была тупая, тяжёлая, и я ей радовался. Она не оставляла в голове места для мыслей, а мысли лезли нехорошие.
Они всё равно прорывались между делом короткими злыми вспышками. Я вспоминал прадеда на его «троне», в кресле у камина, как он бубнил что-то про штурмовку аэродрома на рассвете, про товарища, что сгорел в капонире не успев взлететь, про то, как хоронили потом всех разом. Я тогда зевал, отворачиваясь, и ждал, когда же старик договорит и меня, наконец, отпустят погулять. Скукота бессмысленная, дела давно минувших дней. А оно вон какое, оказывается. Оно пахнет горелым бензином и кровью, и у него стоптанные на левый бок сапоги, торчащие из-под брезента.
К вечеру полк вернулся с задания, те, кто улетел до налёта и не знал ещё, что застанет дома. Садились на подлатанную полосу осторожно, объезжая свежие заплаты и обходя обломки. У капониров считали своих, живых и мёртвых, курили молча, сплёвывали с досадой. Подводили счёт этому рассвету. Двое не вернулись из боевого вылета где-то за рекой. Один сгорел на взлёте под штурмовкой, ещё один разбился на отрыве. Оружейника и того бойца с чурбаками решили хоронить назавтра за станицей под три негромких залпа. За одно утро полк не досчитался столько, сколько иная часть не теряет за неделю. И всё это было буднично, привычно, вписывалось в графу потерь и шло дальше, потому что завтра снова с рассветом в небо.
Батя объявился уже в сумерках, обошёл стоянки, поговорил с каждым звеном тихо, по-своему, без крика. Возле нас с Кондратом остановился, глянул на мою перепачканную в чужой крови гимнастёрку, на сбитые ладони.
— Слыхал про тебя, — сказал он глухо. — Как ты Ерёмина из-под огня выволок. — Помолчал, пожевал губами. — Дело. Только под трассы больше не суйся очертя голову. Живой ты нам нужен.
Он ещё постоял, поглядел задумчиво и вроде хотел что-то добавить. Вместо этого хлопнул по плечу тяжёлой ладонью и пошёл дальше по стоянкам.
Я стоял на пороге хаты и смотрел на догорающий дымный закат. Голова гудела то ли от ушиба, то ли от сегодняшнего налета. Санитар принес вести из санчасти, что Ерёма очнулся. Слышит плохо, звенит в ушах, но жить будет. Кость в плече не повреждена, осколки вынули. Просил передать Соколу «спасибо». Я кивнул и отвернулся.
Ерёма поправится и все-таки полетает в паре с Кузьминым. А мне осталась одна едкая досада на самого себя «Какой же ты был дурак, Арсений!».