Догадываться о том, что будут бить, он начал слишком поздно, бедняга. Минуты две уходит у него на то, чтобы оглядеться, освоиться, прийти в себя и вытаять из состояния полной прострации, пробиться, проклюнуться - точно бледный анемичный росток, вспарывающий острым темечком набухшую в родовых муках оболочку зерна.
Однако и проросший, он не в состоянии избавиться от характерного заторможенного жеста, вязкой, пластилиновой какой-то моторики движений и преодолеть откровенно пониженную реактивность. Будь он в нормальном состоянии, то, на крайний случай, заслонил бы лицо руками.
Черная резиновая дубинка, взявшая разбег где-то в немом и бесплотном закадровом пространстве, описывает правильную дугу и приземляется точно по центру его лба.
Удар хорош, профессионален, смазан легкой оттяжкой - кожа, мышиным голосом тонко пискнув, лопается, рана распускается, точно сонная алая роза на рассвете, обнажая беззащитные ткани.
- М-м-м-э-э! - скорее недоуменно, нежели протестующе мычит он и падает на колени.
Если он и чувствует боль, то скорее всего воспринимает ее толчки как некое постороннее вмешательство в постороннюю, ему не принадлежащую, плоть, анестезия замешалась в крови слишком круто. Алкоголь - само собой, и наверняка он сдобрен хорошей дозой курева, имеющего отчетливый сладковатый медовый запах (аромат именно такого свойства должен сочиться от человека с настолько бессмысленным латунным взглядом и напрочь выведенным из строя речевым аппаратом).
Прежде чем принять удар, он некоторое время ворочается на засаленном матраце, пока наконец ему не удается отжаться от ложа, подтянуть колени и укрепить себя в той позе, какую в народе принято называть «карачки».
Со стороны он сейчас напоминает гуттаперчевый сосуд, в котором мерно колыхается волна - не слишком мощная, балла в полтора-два, зато упорная в своем ритмичном движении; подчиняясь ее энергии, он плавно раскачивается, обводит тупым, с палевой паволокой, взглядом свое неожиданное пристанище: бетонный куб, выстеленный кафельной плиткой, зарешеченный водосток в углу, четыре мощных стальных крюка, ввинченных в стену на уровне человеческого роста, металлический верстак, крытый рыжей больничной прорезиненной простыней, рукомойник, а в нем свернувшийся черной змеей длинный резиновый шланг, кран с крючковатым еврейским носом, из которого с пыточной медлительностью капает вода.
- М-м-м? - вопрошает он, встряхивая головой.
Ухватившись за ножку верстака, он пробует подняться, падает, пробует опять. С третьей попытки ему удается воздвигнуться в вертикальное положение и прислонить себя к кафелю, в котором он смотрится смачной черной кляксой: черные джинсы, заправленные в крепкие, туго схватывающие щиколотку, башмаки на шнуровке, черная кожаная куртка, косо простреленная надраенными стальными заклепками, черный свитер с растянутым воротом.
Здесь скверно поставлен свет, кафель бликует, микшируя черты бледного, с легкой примесью покойницкой зеленцы, лица; и только если хорошенько напрячь зрение, можно отметить крайне низкий, типично бросовый сорт этой физиономии: маленький, с намеком на неандертальские гены, лоб, откинувшийся мелкой россыпью пота, косой штрих сальной, гитлеровского фасона, челки, неряшливо брызнувшей из-под на характерный пиратский манер повязанного платка. Пожалуй, разве что этот черный, в серый горошек, причудливый головной убор и проясняет немного возраст персонажа: в такие платки бинтуют немытые, глупые бошки тинейджеры, аранжирующие свое идиотское существование грохотом, скрежетом и воем «тяжелого металла». В целом же возрастная природа его лица соткана из какого-то крайне изношенного, типично стариковского материала, сквозь который едва-едва просвечивает бледная отроческая основа.
Нелепо, на коровий манер двигая бескровными сырыми губами в тщетной попытке воспроизвести хоть какой- то близкий к качеству человеческой речи звук, он трясущейся рукой лезет в карман куртки, извлекает оттуда засаленную пачку папирос «Беломор-канал», встряхивает ее - из надорванного края пачки сочится жидкая струйка табака.
Пусто. Курево все вышло. Идиотская улыбка медленно наплывает на его лицо и застывает, слегка покосившись. Складывается впечатление, что изнутри она смазана надежной эпоксидной смолой и потому остается косо висеть на лице, заклеенная, точно рот заложника пластырем, бегущей слева направо лентой текста:
COPYENG IS FORBIDDEN!
и остается на своем месте даже после того, как все та же закадровая рука, перехваченная в запястье широким кожаным напульсником, приподнимает его подбородок, грубо мнет его, оттаскивает в бок, опускается к вороту свитера и резко рвет ткань, обнажая костлявую цыплячью грудь.
Рука делает неуловимое винтообразное движение, напоминающее манипуляционный жест иллюзиониста, достающего из совершенно пустой ладони колоду карт или, скажем, шарик для пинг-понга, и кулак украшается широким лезвием опасной бритвы, от которого в ужасе отскакивает холодный голубой блик.
Бритва на мгновение замирает, как бы изготавливаясь к прыжку, потом кидается на белую грудь и чертит ее - крест-накрест.
Наконец до него доходит. Он принимается жалко, затравленно хныкать; повинуясь властному жесту руки, стаскивает с себя куртку, выбирается из растерзанного свитера, производя нелепые какие-то телодвижения - в этот момент он напоминает птицу с перебитыми крыльями, предпринимающую безнадежные попытки оторваться от проклятой и опасной земли и воспарить.
Огромных трудов ему стоит расшнуровать ботинки и отколупнуть их с ног. Извиваясь, он выползает из узких джинсов, и так стоит, совершенно голый, стыдливо уставившись в пол, забрызганный кровью.
Рука в черном напульснике вздергивает подбородок. В его прояснившихся глазах, из которых разом схлынула палевая муть, стоит кристально чистый ужас - он, кажется, догадался, зачем все это: мощные, в два пальца толщиной, крюки в стене, верстак под хирургической простыней, кафель, длинный черный шланг и водосток в углу, а все, что было потом - хруст переламываемых костей, резкий удар бритвы, отсекающей ухо, проникновение чьих-то пальцев в глазницу и палачески медленное движение ланцета, вскрывающего брюшную полость, - его уже не волновало, потому что именно в этот короткий момент прозрения он вдруг постиг эту жизнь до самого дна, он понял свое великое предназначение, и, будь в нем силы, он воздел бы руки к сырому бетонному потолку, и с чувством, не доступным никому из лицедеев со времен Эсхила, провозгласил бы бессмертное: - Ах, какой актер умирает во мне!
Автор поморщился и ткнул пальцем в кнопку Pause на пульте. Глядя в серое, слегка подрагивающее поле экрана, он сосредоточенно покусывал уголок губы.
Все неплохо, размышлял он, хотя свет в самом деле можно было поставить иначе, слегка притенить обстановку, притушить интерьер - пусть он прочитывался бы невнятно, окрашенный лиловыми, типично предсумеречными тонами, - и акцентировать персонаж, подать его ярче, но без режущей глаз отчетливости, слегка смягчая, микшируя по контуру и придавая чертам налет акварельности - все это дело техники, а техника позволяет все.
Впрочем, возражал он сам себе, отхлебывая остывший кофе, такого роды изыски могли сообщить материалу некоторую искусственность, впечатление поставленности, сыгранности, а это плохо.
Нет-нет, пусть все остается как есть, без художественных выкрутас и сомнительных эффектов - ценность материала находится в прямой зависимости от его обнаженности, безыскусности и намека на чисто профессиональные решения.
А парень хорош, отметил он про себя, в самом деле актер, и особенно хорош в финале. Где его люди добыли этого наркомана, он не знал, скорее всего вынули в бессознательном состоянии из какого-нибудь грязного, насквозь прокуренного притона.
- А ведь хорош... - повторил он вслух и усмехнулся: - Вот уж воистину весь мир театр.
Он не питал слабости к крылатым выражения. Больше того, считал признаком откровенно дурного тона патологическую склонность интеллектуалов к цитациям, находя в этом признак слабоумия, да-да, слабо-умия, неспособности мыслить самостоятельно, свободно и раскованно. И что им остается? Остается рыскать по книгам и вытаскивать из них подпорки для своих рыхлых, рахитичных, на жиденьком фундаменте, интеллектуальных построений.
- Все гениальное просто... Краткость - сестра таланта...
Его взгляд скользнул по книжной полке и уперся в мощный корешок «Улисса».
- Мистер Джойс, согласно нашим представлениям, вы немыслимо бесталанны, - он повел взгляд вверх, выискивая очередную жертву, и нашел. - А вы, мсье Пруст, просто-таки бездарны, - он мягко улыбнулся. - И тем не менее: весь мир - театр.
Он не искал в знаменитой сентенции привычные метафорические смыслы. Он был просто твердо убежден в истинности второго элемента канонической формулы: «...А люди в нем - актеры».
Всякий человек по природе своей актер - гениальный, неподражаемый, единичный, не лицедей, но именно актер, способный раз в жизни шедеврально исполнить роль.
Вопрос только в том, что это за роль. Вопрос только в том, чтобы дать возможность ее сыграть.
- Я ведь даю вам шанс, придурки... - сказал он, обращаясь к темному окну, за которым едва слышно звучали голоса погружающегося в ночь города.
Он поднялся из уютного кресла, пересек комнату, обставленную скромно, но со вкусом, уселся за рабочий стол, извлек из ящика маленькую, в формате покет-бука, книгу, обложку которой украшала обнаженная девушка. Судя по затрепанности переплета, книга не простаивала без дела - ее читали и читали активно.
В самом деле, он частенько возвращался к этому популярному роману, читал, перечитывал, внимательно всматриваясь в персонажи, вслушиваясь в их голоса и особенно же принюхиваясь к творческим опытам главного героя, и чем глубже он проникал в подкожные ткани персонажа, тем отчетливей и тверже звучал в нем протест, адресованный автору, оплошно предпославшему книге подзаголовок «История одного убийцы».
Вот и теперь, разглядывая трогательные, удивительно теплые, живые формы девушки, запечатленной художником на фоне девственной лесной зелени - из этой зелени как будто вырастающей и распускающейся, и впитывающей в себя ее девственность, ее животворный кислород, - он болезненно морщился, мелко-мелко моргал, словно глаз его слезился, впитывая едкие, щелочные пары, сочащиеся из подзаголовка.
- Какой убийца, при чем тут убийца... - полемизировал он с обложкой. - Он гений, и этим все сказано. Забирая у человека жизнь, он возвращает человечеству ее квинтэссенцию в виде запаха...
С минуту он сидел в задумчивости, поглощенный своими мыслями, потом тихо добавил:
- Но я ведь тоже возвращаю. Возвращаю. Возвращаю.
Он дотянулся до книжной полки, на которой стояла бутылка «Бифитера», налил немного в большой, на тяжелой толстой подошве, стакан, разбавил тоником, поднес стакан ко рту, сделал маленький глоток.
И тут так и замер с поднятым стаканом.
Немного разбавленного джина на сон грядущий - это уже давно вошло в привычку. Вечером он обычно усаживался за рабочий стол, и, понемногу прихлебывая, подводил итоги прожитого дня.
- Постой-постой, - задумчиво протянул он, медленно опуская стакан.
Со стороны он сейчас напоминал человека, неожиданно нащупавшего какую-то очень важную мысль.
Еще минуту назад ему нечеловечески хотелось спать - ночь он провел, что называется, в походных условиях, перекемарил кое-как в машине и даже поругивал себя за блажь: черт же дернул предпринять этот загородный вояж... Он не имел никаких конкретных намерений, пускаясь на ночь глядя неизвестно куда, его вел вперед какой-то чуткий инстинкт, которому он привык доверять.
Сон как рукой сняло.
- Так-так-так-так-так... - вытянув губы, смаковал он растянутое гармошкой междометие. - Крики под мостом?
Смутное предчувствие, тронувшее его сутки назад на дороге, тронувшее, заставившее забеспокоиться, но тут же отлетевшее, так и не оформившись в более или менее стройную мысль, теперь начинало приобретать вполне отчетливые очертания.
Он встал из-за стола и направился к стеллажу, полки которого были плотно заставлены кассетами.
Выбрав нужную, он сунул ее в кассетоприемник и уселся в кресло.
Часа через два, когда кассета подошла к концу, он некоторое время сидел, запрокинув голову и глядя в потолок, потом резко, пружинисто вскочил, прошел на кухню, сварил крепкий кофе, вернулся на место и отмотал кассету назад - совсем чуть-чуть.
На экране возникло зеркало, в котором стояло неясное, размытое отражение какого-то человека с яркой повязкой на руке.
- Черт, а ведь похоже... - медленно произнес он. - Все так похоже... - он встал, подошел к окну, отстранил занавеску и посмотрел на искрящийся огнями город. - Все настолько же глупо, бездарно, смутно. Настолько же пошло и бесцельно. Настолько же неустойчиво и раскачано... Тьфу, твою мать! - отправил он в сторону огней воздушный плевок. - И те же плакаты предвыборные на стенах.
Он вернулся в кресло и бросил взгляд на остановленный командой «Пауза» кадр.
- Но предположим, - подавшись вперед, обратился он к человеку в зеркале, - предположим, что ты вышагнешь оттуда. Да-да, из своего зазеркалья. Вышагнешь и объявишься - тут.
На столике у кресла лежала кассета, которую он просматривал перед этим.
Он взял ее, взвесил в руке, подумал. И вложил в фирменный пластиковый футляр из-под того фильма, который только что крутился в экране.
- Вот так! - сказал он. - И все будет очень логично. Нет, это просто гениально. И далеко не плод просто фантазии, - он покосился на экран. - А ведь ты в самом деле вышагнешь. Может, уже нынешним летом. Может, чуть позже... Но придешь сюда, придешь, никуда не денешься. И тогда вся эта шваль... Все эти бляди и гомики, бродяги и алкаши, высоколобые умники и коммуняки, наркоманы и юмористы из кабаков - все, все получат именно то, чего они заслуживают.
Взгляд его упал на футляр.
- М-да... - с оттенком сомнения в голосе протянул он. - Однако как быть с евреями?
К евреям автор относился вполне цивилизованно, то есть с уважением к их талантливости, практической сметке, энергичности и умению делать деньги.
Он покачал головой и тяжело вздохнул.
- Ничем не могу помочь, господа... - и сокрушенно развел руки в стороны. - К сожалению, ничем. Такова историческая, да и чисто художественная правда.