К книге
«Я мечтал быть таким большим, чтобы из меня одного можно было образовать республику…» Стихи и проза, письмаЖурнал «Сейчас» (1912–1915). Сейчас 4 год № 5. Поэт и боксёр
50%
Журнал «Сейчас» (1912–1915). Сейчас 4 год № 5. Поэт и боксёр
17

Ох-ха-ха-ха-ха! Через 32 часа я должен был уехать в Америку. Вернувшись в Лондон из Бухареста всего лишь 2 дня назад, я уже нашёл того, кто мне нужен: человека, который согласился оплатить все расходы на шестимесячное турне – и, представьте себе, без какой-либо гарантии, вот как! Но это мне, конечно, по барабану. Да и потом, я и не собирался изменять жене!!! Вот чёрт! Вдобавок вам ни за что не догадаться, что мне предстояло: я должен был выступать на ринге под псевдонимом Таинственный сэр Артюр Краван, самый коротковолосый поэт на свете, внук канцлера королевы – естественно, племянник Оскара Уайльда – преестественно и внучатый племянник лорда Альфреда Теннисона – пре-пре естественно (я умнею на глазах). Мой стиль борьбы являл собой нечто невиданное: тибетский бой с самым что ни на есть научным подходом, во сто крат страшнее джиу-джитсу: надавишь на нерв или на какое-нибудь сухожилие – и бац! – соперник (вовсе не подкупленный, разве что самую малость) падает, словно сражённый молнией! Ну как тут не лопнуть со смеху: ох-ха-ха-ха-ха! Не говоря уже о том, что деньги можно грести лопатой – я посчитал, что если дельце выгорит, то мне перепадёт около 50 000 франков – такое на дороге не валяется. В любом случае, всё лучше, чем та афера со спиритизмом, которую я было затеял.

Мне было 17 лет, и я был усадьбой. Я шёл домой, чтобы сообщить новость моей второй половинке, которая тем временем сидела в гостинице, пытаясь извлечь хоть какую-то пользу из этих двух сонных туш – подобий художника и поэта (рифмовали, рифмовали, нос мне в задницу совали), которые меня боготворят (а как же!) и которые битый час донимали меня своими россказнями о Рембо, верлибре, Сезанне, Ван Гоге, ай-яй-яй! Потом, кажется, говорили о Ренане[165] и бог весть о ком ещё.

Когда я пришёл, мадам Краван была одна, и я принялся рассказывать ей о своих приключениях, одновременно собирая чемоданы, чтобы не тратить времени даром. В два подхода – три движения я сложил шёлковые носки (по 12 франков за пару – в них я был почти что Раулем ле Буше[166]) и рубашки, из которых не выветрились ещё всполохи зари. С утра я одарил пёстрым стояком законную супругу, затем выдал ей 5 свеженьких абстракций по 100 франков каждая и пошёл справлять свою лошадиную нужду. Вечером я потренькал на скрипке, поцеловал клюмпочку моей малышки и потискал моих красавиц. Затем я стал дожидаться отъезда, размышляя о моей коллекции марок и шастая по паркету слоновьим шагом. Я раскачивал репой, вдыхая трогательные, повсеместные ароматы пуков. 18:15 – вжик! Вниз по лестнице! И прыг в такси. Было как раз то время, когда добропорядочные граждане пропускают по стаканчику перед ужином: громадная луна размером с миллион обнаруживала определённое сходство с таблеткой, проглоченной, дабы избавиться от синих прострелов в пояснице. Мне было 34, и я был сигарой. Я сложил свои два метра роста в машину, упёршись коленями в два застеклённых мира, и стал смотреть на мостовые, простирающиеся радугами и скрещивающие гранатовые хрящи с зелёными отбивными; на образчики золота, которые чуть касались деревьев с переливающимися лучами; на солнечные ядра замерших двуногих и, наконец, на прохожих ненаглядного пола с розовыми чёлками и чувственными пейзажами ягодиц. Время от времени я видел, как среди пламенеющих засранцев появлялись сияющие фениксы.

Мой импресарио ждал меня в условленном месте на восьмом перроне вокзала, и я с радостью вновь встретился с его пошлостью, со вкусом его щеки – таким знакомым, прямо как телятина с морковкой, с его волосами, из которых сочилась желтизна с киноварью, с его жучим интеллектом, с невероятно очаровательным прыщиком у правого виска и с лоснящимися по́рами его золотых часов.

Я отыскал укромный уголок в купе первого класса и поудобнее уселся. То бишь я пристроил свои дубинки и, не долго думая, расставил ноги пошире.

И вот в моей черепушке из раковых панцирей закрутились вселенные Чемпиона Мира

Я наблюдал скопившихся людей, как вдруг, по наитию странному

Я заприметил господина аптекаря или чиновника,

Он отчётливо пах консьержами и пеликанами

Опаньки! Мне нравилось смотреть, как его ощущения

Усиливались, словно у травоядного зверя,

А голова всерьёз напоминала мне те мгновения,

Когда с огромной гантелей я засыпал, как любовник

И ведь правда, в порыве какого-то истого преклонения и чего-то ещё, чему объяснения нет,

                              Перед тем эгоистом, что свет

Преломлял, пока я разливал его по бутылкам в глазах атлантически-синих,

И с восторгом глядел на предплечье, как на священный предмет,

Делая вывод, что живот у него подобен соблазнам витрины…

Предъявите билет!

Чтоб тебя! Я совершенно убеждён, что голос кондуктора отбил все вкусовые ощущения у 999 человек из 1000. В этом нет и тени сомнения, однако же я с уверенностью заявляю, что голос этот меня ничуть не смутил, и даже наоборот, он разлился по однотонному купе, словно ласковое чириканье пичужек. В итоге сиденья купе, если это, конечно, возможно, так похорошели, что я уже подумал, будто со мной приключился приступ атаксии. Тем более что я всё ещё неотрывно смотрел на того чёртова буржуйчика с его нежнейшей задницей и всё не мог понять, что такого хорошего может быть в тяжеловозе, дрыхнущем без задних ног напротив меня. Я думал: никогда ещё от усов не исходило столько телесности, но вот же, Боже мой! Я от тебя просто без ума:

И пока сей аллофаг[167]

По уши влюбился в твой чердак,

Наши с тобой пиджаки

Сиренево вяжут друг дружке шнурки

Что, милок, синеглазка,

Нынче я твои гаммы,

Нынче я твои краски,

И в искре амальгамы

Джонсона со шкафом и тюленем

Наше дерьмо заиграет свечением,

Пых! застёжки

Одёжки.

В концовке шальной,

Откровенно брюшной.

«Все собственники – сплошь термиты», – внезапно произнёс я вслух, пытаясь разбудить и желательно возмутить того старикашку, поскольку он мне порядком надоел. Затем, уставившись ему прямо в глаза, я повторил: «Именно так, дорогой господин, не побоюсь этого слова, пусть я и рискую себя скомпрометировать, но, скрепя сердце и скочеврюча мимолейку, заявляю Вам, что все собственники – тер-ми-ты». Лицо у него скривилось от сильнейшего отвращения, будто он считал меня каким-нибудь сумасшедшим или отпетым хулиганом. Однако же он изо всех сил старался не подать виду – в страхе, что я заеду ему кулаком по морде.

Но каким же дураком надо быть (особенно учитывая мой характер), чтобы так долго не замечать американку с дочкой, сидящих почти что напротив меня. Они привлекли моё внимание лишь в ту минуту, когда мать отправилась в туалет, куда я и последовал за ней всеми мыслями и чувствами.

Я грезил о её фекалиях как вор о кошельке,

Затем она вернулась на место, и я с завистью уставился на её серёжки, представляя себе какой

          красоткой должна быть она с такими деньгами,

несмотря на морщины и обвисшее тело:

ну правда же, в ней есть очарованье

                    для сердца, что стяжательством ведомо,

которому плевать на всё на свете, лишь было бы чем поживиться

и про себя я стал неистово рычать:

Р-р-р! Эх, как бы я тебя облапал в туалете! Ах, шлюха старая, я сделаю тебе минет!

Но что самое смешное (и в этом весь я!), когда я принялся за юную особу, сперва выкачав в мечтах всё до последнего сантима из её мамаши, я дошёл в своих дьявольских помыслах до того, что стал подумывать о мещанских радостях совместной жизни. Нет, правда, я никак не мог выкинуть эту мысль из головы – да уж, приятель, ты тот ещё типчик! Знаешь, детка, ты повернула бы мою жизнь в новое русло. Ах, если бы ты только захотела выйти за меня замуж! Я был бы ласков с тобой, и мы бы разъезжали повсюду,

                              скупая счастье, а жили бы

мы в роскошном отеле в Сан-Франциско. И начхать я хотел на моего импресарио (он и знать ничего не знает, вот осёл!). Мы будем целыми днями напролёт заниматься любовью на диване в гостиной, с головой окунувшись друг в друга, ощущая жизнь животами. И ради каждой твоей прихоти мы будем звать служанок. Представь себе: ковры пламенеют,

Дорогие картины, мебель, что дышит истомой и ленью:

Пожитки свалены в кучу, по центру серванты с горками

Стоят зардевшимися сплетениями,

До краёв наполнив наши золотые о́рганы.

Стены, поражённые параличом,

Исключая синие сапфиры,

Сделают зарядку кирпичом

В позе ибиса, в движении тапира;

А на креслах зачарованных, прекрасных,

Рассевшись и вытянув плоские ноги-ласты,

Мы груди дадим отдохнуть от ноши свинцовой

И будет нам наслаждение

В мычании и гудении

Наших с тобой языков, им устрицы не чета,

Мы бархатом будем пукать, купаясь в атла́сном покрове.

Как макаронами, пошлыми мыслями мы объедимся,

Словно гуси глотку ими свою набивая,

Тем временем желудки, что перевязаны узлом,

Сильнее, чем пара ботинок шнурком,

Печёночный жар источая,

Будут плескаться в рассветном кишечном единстве.

– I say, boy, here we are[168]: Ливерпуль, – раздался голос моего управляющего. Allllright[169].

Критика

Так ничего и не получив ни от авторов, ни от литераторш (фуууу, фуууу!), я вынужден перенести мою маленькую рубрику на следующий раз. В будущем вы сможете наконец лицезреть, как я отношусь к людям, занимающимся искусством.

Бум

Всегда достойнее открыть тайну при свете, чем в темноте.

Каждый великий художник наделён даром провокации.

Болваны видят красоту лишь в красивых вещах.

Предыдущая главаГлава 17 из 34Следующая глава