Глава9.Траур и Клятва .
Начало июня выдалось в Париже удушливо жарким. Солнце безжалостно палило раскаленные крыши домов, а из узких, заваленных отбросами переулков поднималось тяжелое, тошнотворное зловоние. Но хуже жары был голод. Хлебные лавки осаждали угрюмые, изможденные люди; цена на муку взлетела до небес, и в воздухе густо висело электрическое напряжение грядущего бунта.
Четвертого июня город облетела весть, заставившая на мгновение остановиться даже этот кипящий котел.
Я стояла у открытого окна нашего особняка, пытаясь поймать хоть малейшее дуновение ветра, когда с улицы донесся пронзительный крик мальчишки-газетчика, перекрывающий гул толпы: — Скорбная весть из Медона! Дофин мертв! Наследник престола скончался!
У меня перехватило дыхание. Маленький Луи-Жозеф. Мальчик с умными, не по-детски серьезными глазами и телом, истерзанным туберкулезом позвоночника. Ему было всего семь лет. Месяцы агонии закончились, и первый сын Марии-Антуанетты ушел в небытие, освободив место для своего младшего брата — того самого, которому будет суждено сгинуть в тюрьме Тампль.
Я прикрыла глаза, чувствуя укол искренней, человеческой боли. Какой бы легкомысленной ни была королева в прошлом, сейчас она была просто убитой горем матерью, потерявшей своего первенца. Версаль, этот сияющий центр вселенной, немедленно погрузился в глубочайший, парализующий траур. Зеркала занавесили крепом, балы отменили, а король Людовик XVI заперся в своих покоях, отказываясь кого-либо принимать.
Но Париж реагировал иначе.
Вечером того же дня мы с Василием Петровичем вынуждены были проехать в карете через рыночный квартал Ле-Аль. Мы плотно задернули шторки, но сквозь щели я видела лица людей. В них не было ни сочувствия, ни печали, подобающей подданным при потере наследника престола.
Возле грязной таверны собралась толпа. Худая, изможденная женщина в грязном чепце, размахивая костлявым кулаком, кричала скрипучим, сорванным голосом: — Туда ему и дорога! Пока наши дети пухнут от голода, жря лебеду, они там в Версале оплакивают одного щенка!
— Бог ,он всё видит! — подхватил мрачный торговец углем, сплевывая на мостовую. — Это кара! Бог наказал австриячку! Пусть поплачет кровавыми слезами, сука!
Эти слова — «Бог наказал австриячку!» — змеиным шипением разносились по улицам, передавались из уст в уста. Голодный, озлобленный город упивался чужим горем. Смерть невинного ребенка стала для толпы не поводом для скорби, а доказательством того, что Небеса на их стороне в ненависти к королеве.
Я с содроганием откинулась на бархатную спинку сиденья. — Они радуются смерти ребенка, — прошептала я, чувствуя ледяной озноб, несмотря на духоту в карете. — Это уже не просто политика, Василий Петрович. Это расчеловечивание. Если они так легко проклинают мертвого семилетнего мальчика, что они сделают с живыми, когда доберутся до власти?
Граф Воронцов сидел напротив меня, идеально прямой, с лицом, непроницаемым, как у фарфорового идола. В полумраке кареты его глаза мерцали холодным, аналитическим светом.
— Толпа никогда не знает милосердия, Анна. Особенно толпа, которой нечего терять, — спокойно ответил он, постукивая пальцами по набалдашнику трости. — Но главная трагедия сейчас разворачивается не здесь, на парижских мостовых. Она разворачивается в Версале.
— Вы имеете в виду горе короля?
— Я имею в виду его слабость, — жестко поправил муж. — Людовик — любящий отец, и его горе безмерно. Он удалился в Марли, чтобы оплакивать сына в тишине. Он отказывается принимать делегации от Генеральных штатов. Он сказал им: «Неужели в этом собрании нет отцов?». Как человек, он заслуживает сострадания. Но как монарх — он совершает самоубийство.
Василий Петрович наклонился ко мне, понизив голос: — Именно сейчас, в эти дни, депутаты третьего сословия готовы объявить себя Национальным собранием. Они узурпируют власть, пока король рыдает у гроба. Монархия требует постоянного присутствия, Анна. Король не имеет права на личное горе, когда государство трещит по швам. Его слезы обойдутся Франции слишком дорого.
Я смотрела в темное окно кареты, за которым мелькали освещенные тусклыми фонарями фасадные стены домов и мрачные тени парижан. Василий Петрович был абсолютно прав. Трагедия одной семьи стала катализатором трагедии целой нации.
Маленький Луи-Жозеф упокоился в Сен-Дени, избавленный от ужасов грядущих лет. А его скорбящий отец, парализованный горем, упустил последние драгоценные дни, когда революцию еще можно было остановить. До взятия Бастилии оставалось чуть больше месяца.
Напряжение в столице и в Версале достигло той звенящей, почти осязаемой плотности, когда кажется, что достаточно одной искры, чтобы воздух взорвался. Политические шахматы Генеральных штатов зашли в глухой, смертельный тупик.
Семнадцатого июня произошло немыслимое. Третье сословие, устав от бесконечных препирательств с дворянством и духовенством, пошло на беспрецедентный шаг. Они дерзко объявили себя Национальным собранием — единственным законным представителем воли народа.
Королевский двор впал в панику. Людовик XVI, под давлением своей разгневанной супруги и консервативных министров, принял решение, которое вошло в учебники истории как образец катастрофической политической глупости: он приказал запереть двери Зала Малых забав, где заседало Собрание, сославшись на траур.
Двадцатого июня с самого утра над Версалем нависли тяжелые, свинцовые тучи. Моросил мелкий, противный дождь.
Василий Петрович, чья агентурная сеть работала безупречно, поднял меня на рассвете. Мы прибыли в Версаль и теперь сидели в нашей карете, припаркованной неподалеку от королевского дворца. Сквозь мутное, покрытое каплями стекло мы наблюдали за разворачивающейся исторической драмой.
К закрытым дверям Зала Малых забав подтягивались депутаты Третьего сословия. Одетые в свои черные суконные костюмы, они стояли под проливным дождем и смотрели на вооруженных гвардейцев, преградивших им путь. Сначала в толпе возникло смятение. Затем оно сменилось глухим, яростным ропотом.
— Что они будут делать, Василий Петрович? — напряженно спросила я, кутаясь в шаль. — Они же не могут просто разойтись по домам.
— Не могут. И не разойдутся, — мрачно усмехнулся граф, не опуская лорнета. — Король только что нанес им оскорбление, которое не смывается дождем. Он выставил их на улицу, как нерадивых лакеев. Посмотрите на их лица, Анна. Сейчас они найдут себе другое место.
И они его нашли.
Кто-то в толпе выкрикнул предложение, и черная масса депутатов, словно единый, пульсирующий организм, двинулась по мокрым улицам Версаля. Василий Петрович коротко стукнул тростью в крышу, и наш кучер медленно, на почтительном расстоянии, направил экипаж следом.
Мы остановились на улице Сен-Франсуа. Прямо перед нами возвышалось ничем не примечательное, лишенное окон кирпичное здание с высокой стеклянной крышей — Зал для игры в мяч, Jeu de Paume, куда обычно приходили размяться скучающие придворные.
Двери были распахнуты настежь. Депутаты, отряхивая мокрые шляпы, плотной толпой вваливались внутрь. Мы с графом покинули карету. Опираясь на руку мужа и прикрываясь раскрытым Архипом зонтом, я подошла к самым дверям зала.
Внутри царил гулкий, многократно усиленный голыми стенами хаос. Шестьсот человек толпились на деревянном полу. В зале не было ни стульев, ни трибун — только голые крашеные стены и сетка, натянутая поперек площадки. Воздух мгновенно пропитался запахом мокрого сукна и человеческого пота.
Внезапно в центре этого людского моря на деревянный стол, принесенный откуда-то из подсобки, взобрался пожилой, бледный человек — астроном Байи, избранный председателем Собрания.
Толпа мгновенно стихла.
Байи поднял правую руку. Его голос, звенящий от напряжения и осознания историчности момента, взлетел под самую стеклянную крышу:
— Клянемся не расходиться и собираться повсюду, где потребуют обстоятельства, до тех пор, пока мы не выработаем и не утвердим на прочных основаниях конституцию королевства!
Сотни рук взметнулись в воздух в древнеримском салюте. Шестьсот глоток слились в едином, оглушительном реве:
— Клянемся!
Мой внутренний человек из двадцать первого века замер, охваченный мурашками. Я видела это. Я присутствовала при моменте, который спустя несколько лет гениальный Жак-Луи Давид запечатлит на своей знаменитой картине. Клятва в зале для игры в мяч. Миг, когда подданные перестали быть подданными и превратились в граждан.
Я посмотрела на Василия Петровича. Лицо графа было бледным, а губы плотно сжаты. В его серых глазах не было ни восторга, ни романтического трепета — только ледяной ужас профессионального политика, который видит, как рушится плотина.
— Всё, — едва слышно произнес Воронцов, когда эхо клятвы еще гуляло под сводами зала.
Он развернулся и решительно потянул меня к карете.
— Что всё, мой дорогой? — спросила я, когда мы скрылись под навесом экипажа от назойливого дождя.
— Рубикон пройден, Анна, — граф снял шляпу и тяжело оперся на трость. — Они только что совершили государственный переворот. Открыто, дерзко, на глазах у всего Версаля. Они присягнули не королю, а клочку бумаги, который они собираются написать.
— И что теперь сделает король? Прикажет гвардии их разогнать?
Василий Петрович покачал головой, и на его губах появилась горькая, презрительная усмешка.
— Если бы у Людовика была хоть капля крови его великих предков, он бы ввел сюда гвардию через десять минут. Он бы арестовал зачинщиков и показал, кто в доме хозяин. Но он этого не сделает. Он будет колебаться, советоваться с министрами, плакать в юбку королеве и в итоге — уступит. А толпа, графиня, толпа никогда не прощает слабости.
"Боже,какой же слабак этот Людовик..."
Карета покатилась по дороге обратно в Париж. Дождь усилился, смывая с улиц Версаля последние следы королевского величия.
— Воздух стал невыносимым, Василий Петрович, — прошептала я, чувствуя, как мне физически тяжело дышать в этом городе.
— Дышите глубже, Аннушка. Пока еще можно, — мрачно отозвался муж, глядя на темнеющий горизонт. — Третье сословие сегодня показало зубы. И поверьте моему опыту, теперь они захотят попробовать на вкус настоящую власть. И эту власть они будут брать с кровью.
Мы возвращались в столицу, которая, узнав о клятве своих депутатов, уже начинала закипать. Механизм революции был запущен, и остановить его было уже невозможно.