Глава 5.Оратор в кофейне "Прокоп"
Март сменился апрелем, но весна пробивалась сквозь парижские туманы с огромным трудом. Город жил в состоянии нервного, лихорадочного ожидания. До открытия Генеральных штатов оставались считанные недели, и Париж гудел, как потревоженный улей.
В те дни центром политической и общественной жизни стали кофейни. Одной из самых знаменитых была «Прокоп» на рю де л’Ансьен-Комеди. Когда-то здесь пили кофе Вольтер и Руссо, а теперь, в тысяча семьсот восемьдесят девятом году, сюда стекались студенты, адвокаты, журналисты и все те, кто считал себя интеллектуальной элитой Третьего сословия.
Василий Петрович назначил здесь встречу со своим швейцарским поверенным. Но я подозревала что это был доверенный курьер государыни.....Поскольку дела требовали приватности, граф усадил меня за небольшой столик, заказал мне чашку превосходного мокко с миндальным пирожным, а сам удалился в соседний, более тихий зал для переговоров, оставив Архипа маячить у входа.
Я сидела, спрятав волосы под простым чепцом ,в платье моей горничной.Надо ли говорить что граф пришел одетым как буржуа средней руки.Меня этот маскарад немного забавлял.. В воздухе «Прокопа» стоял густой, почти осязаемый запах жареных кофейных зерен, дешевого табака и типографской краски — многие посетители читали свежие газеты и брошюры прямо за столами.
В кофейне было шумно. За соседним столом группа молодых людей в потертых сюртуках горячо обсуждала предстоящие выборы депутатов.
Внезапно один из них — щуплый, растрепанный юноша с лихорадочным блеском в огромных, темных глазах — резко вскочил с места. Он взмахнул рукой, едва не опрокинув чужую чашку, и попытался обратиться к залу.
— Г-г-граждане! П-п-пришло время с-с-сбросить цепи! — звонко, но с мучительным усилием выкрикнул он. Его лицо мгновенно покрылось красными пятнами. — Т-т-третье сословие б-б-больше не может ж-ж-ждать милостей от к-к-короны!
Он отчаянно пытался вытолкнуть из себя слова, его подбородок дергался, но тяжелейшее, физиологическое заикание превращало его пламенную речь в мучительную пытку. Толпа в кофейне сначала притихла, а затем кто-то на галерке насмешливо фыркнул.
— Сядь, Камиль! Пощади наши уши! Напиши об этом в газете, на бумаге ты не заикаешься! — добродушно, но жестоко крикнул один из его товарищей, дернув оратора за полы сюртука.
Юноша сник. Огонь в его глазах сменился жгучей обидой и отчаянием. Он вырвал полу сюртука из рук товарища, развернулся и, тяжело дыша, плюхнулся на свободный стул за моим столиком, даже не заметив меня в полумраке угла. Он обхватил голову руками и тихо, яростно выругался.
Мой внутренний эмпат из двадцать первого века не выдержал.
— Знаете, сударь, — ровным, спокойным голосом произнесла я на безупречном французском, делая глоток кофе. — Идеи не становятся хуже от того, что им трудно сорваться с языка. Но, возможно, вашим друзьям повезло, что они не услышали вас до конца.
Юноша вздрогнул и резко поднял голову. Он впервые сфокусировал на мне взгляд. Оценив мой наряд, который, несмотря на всю свою скромность, выдавал дорогую ткань и аристократический крой, он враждебно прищурился.
— Ч-ч-что может знать горничная о том, ч-ч-что нам нужно слышать? — с вызовом бросил он, его заикание усилилось от волнения. — В-вы п-п-привыкли слушать только г-г-госпожу!
Я поставила фарфоровую чашку на блюдце и посмотрела ему прямо в глаза. В них полыхал фанатичный, слепой идеализм.
— Я знаю, что такое свобода, о которой вы так отчаянно хотели прокричать, — холодно ответила я. — Вы думаете, месье, что свобода — это прекрасная античная дева в белых одеждах, несущая рог изобилия? Вы полагаете, что стоит Третьему сословию получить голос в Генеральных штатах, как наступит всеобщее братство и равенство?
Юноша гордо вздернул подбородок.
— И-и-именно так! Р-р-разум победит т-т-тиранию!
— Какая наивность, — я печально покачала головой, чувствуя, как внутри снова просыпается проклятый синдром Кассандры. — Свобода, которую вы призываете, не носит белых одежд. Она носит грязные лохмотья и пахнет порохом и кровью. Когда вы разрушите старый мир, вы не построите Утопию. Вы выпустите на улицы зверя, который сначала сожрет аристократов, а потом примется за вас — тех самых идеалистов, которые открыли ему клетку.
Молодой человек смотрел на меня так, словно перед ним материализовалась ведьма. Он перестал заикаться — видимо, от шока.
— Вы говорите ужасные вещи, мадам! Вы защищаете деспотизм только потому, что боитесь за свое место у старухи маркизы!
— Я не защищаю деспотизм, — я чуть подалась вперед. — Я констатирую исторический факт. Революции никогда не заканчиваются там, где планируют их создатели. Вы требуете прав, но толпа на улице, которую вы хотите вооружить своими идеями, потребует хлеба и чужих голов на пиках. А когда головы закончатся, новые правители начнут рубить ваши, чтобы удержать власть.
В кофейне стоял гвалт, но за нашим столиком повисла звенящая, тяжелая тишина. Юноша смотрел на меня широко распахнутыми глазами. Мой холодный, математический цинизм, совершенно не свойственный горничным его эпохи, буквально парализовал его. Он ожидал встретить глурость, а столкнулся с безжалостным анализом.
— Вы... вы не француженка, — наконец выдохнул он, внимательно вслушиваясь в мой акцент.
— Я русская, — я откинулась на спинку стула.
— Северная варварка... — прошептал он, но в его голосе не было оскорбления, только глубокое, почти мистическое восхищение. — Но ваш ум... он острее бритвы. Вы смотрите в будущее так, словно уже побывали там.
Он порывисто поднялся со стула и, забыв о своей прежней враждебности, отвесил мне неуклюжий, но искренний поклон.
— Люси-Симплис-Камиль Бенуа Демулен. Журналист и адвокат, — представился он, и в этот раз ни разу не запнулся.
Мое сердце пропустило удар.
Камиль Демулен. Тот самый человек, который всего через несколько месяцев, в июле, вскочит на стол в Пале-Рояле и с пистолетом в руке крикнет знаменитое: «К оружию, граждане!», став живой искрой, запалившей пожар Великой французской революции. И тот самый человек, которого в тысяча семьсот девяносто четвертом году его бывший друг Максимилиан Робеспьер хладнокровно отправит на гильотину.
Я смотрела на его бледное, нервное лицо, на растрепанные волосы и видела над его шеей невидимое лезвие. Еще один обреченный призрак.
— Анна Воронцова, — тихо ответила я, не в силах отвести от него полный болезненной жалости взгляд.
— Я не забуду ваших слов, Воронцова, — горячо произнес Демулен, прижимая руку к груди. — Вы ошибаетесь в народе, но вы правы в одном: этот зверь действительно голоден. И я надеюсь, что когда мы откроем клетку, вы будете в безопасности.
В этот момент из соседнего зала вышел Василий Петрович. Его цепкий взгляд мгновенно оценил ситуацию: его жена сидит за столиком с каким-то оборванным, экзальтированным молодым человеком. Граф мягко, но решительно подошел ко мне, предлагая руку.
— Дела улажены, душа моя. Нам пора, — ровным тоном сказал муж, смерив Демулена ледяным, аристократическим взглядом, от которого журналист инстинктивно отступил на шаг.
Я поднялась, оперлась на руку мужа и кивнула на прощание.
— Прощайте, месье Демулен. Берегите себя. И... постарайтесь не потерять голову в той буре, которую так жаждете вызвать.
Когда мы вышли на сырую улицу и сели за углом в ожидающую нас карету, Василий Петрович с легким недовольством посмотрел на меня.
— С кем вы беседовали, Аннушка? Вы же знаете, в таких местах полно радикалов и тайных полицейских шпиков.
Я откинулась на подушки и закрыла глаза, чувствуя бесконечную, давящую усталость от своих проклятых знаний.
— С будущим этой страны, Василий Петрович, — прошептала я. — И поверьте мне на слово, у этого будущего очень скверная дикция и совершенно ненасытный, кровавый аппетит.