глава 26. Тюильри
Август тысяча семьсот девяностого года после ливней дышал сыростью и безысходностью. В то утро Василий Петрович вошел в мою комнату с плотной бумагой в руках, украшенной размашистой подписью главнокомандующего Национальной гвардией.
— Наш блистательный маркиз Лафайет соизволил выписать нам пропуск, — с легкой, желчной иронией произнес муж, опуская документ на мой туалетный столик. — И, разумеется, он просил передать тебе самые любезные пожелания, душа моя.
Я брезгливо поморщилась, застегивая пуговицы на глухом, темно-коричневом шерстяном платье.
— Обойдусь без его пожеланий. Куда нам открывает двери эта бумага, Василий Петрович?
— Мы идем в Тюильри, Анна. С официальным визитом сочувствия к Людовику. Или, как его теперь всё чаще с издевкой называют на улицах, к гражданину Капету.
Я замерла, глядя на свое отражение в зеркале. Никаких «пуфов», никаких бриллиантов и пышных фижм. Сегодня мы с графом оделись как состоятельные, но скромные буржуа, чтобы не привлекать внимания парижской черни.
Тюильри. Дворец в самом сердце Парижа, который на протяжении многих десятилетий пустовал, служа пристанищем для пенсионеров двора и пыльных архивов. А теперь он стал резиденцией королей. Вернее, их тюрьмой.
Когда мы подъехали к дворцу, первое, что бросилось в глаза, — это охрана. Здесь больше не было верных швейцарцев или блестящих гвардейцев в белых мундирах. Повсюду, у каждых ворот и на каждом лестничном пролете, стояли солдаты Национальной гвардии в синих мундирах. Это были люди Лафайета. Они подчинялись не монарху, а революционным властям, и их взгляды, бросаемые на редких придворных, были полны небрежного превосходства.
Внутри дворец поражал своим холодом и неуютом. Огромные, гулкие залы, наскоро обставленные привезенной из Версаля мебелью, продувались сквозняками. От стен веяло сыростью и многолетней заброшенностью.
— Боже мой, — прошептала я, плотнее запахивая плащ, пока мы шли по длинной анфиладе. — Здесь же невозможно согреться.
— Семью разместили в страшной спешке после того, как толпа пригнала их из Версаля, — тихо ответил Василий Петрович, опираясь на трость. — Но холод камня — ничто по сравнению с холодом унижения. Смотри.
Он едва заметно кивнул в сторону открытых дверей королевских апартаментов. У самого порога, развалившись на стуле и вытянув ноги, сидел гвардеец с мушкетом. Он даже не подумал встать, когда мы проходили мимо.
Позже я узнала страшную, немыслимую для монархии деталь: тотальный контроль революционеров дошел до того, что часовые стояли даже в спальне Марии-Антуанетты. Двери в ее покои не закрывались. У королевы Франции, перед которой еще недавно трепетала Европа, больше не было права на элементарную женскую приватность. Ее жизнь превратилась в круглосуточный спектакль под дулами ружей тюремщиков.
Нас ввели в салон, где Людовик XVI проводил утренний прием.
Это было жалкое зрелище. Король изо всех сил пытался поддерживать видимость нормальной жизни и старого версальского этикета. Проводились le lever, накрывались парадные обеды. Но масштаб двора катастрофически сократился. Вместо сотен разодетых принцев и герцогов здесь толпилась лишь горстка преданных слуг и случайных визитеров вроде нас.
Людовик выглядел постаревшим на десять лет. Его глаза потускнели, фигура обрюзгла. Он механически кивал, слушал дежурные фразы моего мужа, но мыслями был где-то далеко.
Пока граф Воронцов вел тихую беседу с монархом, я отошла к высокому окну, выходящему на сад.
Там, внизу, на территории старого лабиринта Тюильри, был наскоро устроен небольшой, отгороженный деревянными решетками садик. В этом клочке зелени ковырялся лопаткой в земле маленький мальчик в простом ,синем костюмчике. Наследник престола, дофин Франции. Вокруг решетки, не сводя с ребенка глаз, топтались вооруженные гвардейцы.
Мой внутренний историк закричал от невыносимой, режущей боли. Я смотрела на этого невинного ребенка, который играл под прицелом ружей, и знала его судьбу. Я знала, что эта золотая клетка скоро сменится каменным мешком тюрьмы Тампль. Знала, что его отнимут у матери, отдадут на воспитание пьянице-сапожнику Симону, что он будет медленно умирать от туберкулеза, побоев и одиночества в темной камере, забытый всем миром.
Я отвернулась от окна, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота.
Внезапно стекла в рамах мелко задрожали. С улицы, со стороны площади, донесся низкий, утробный, многоголосый гул. Это ревела парижская толпа. Окна дворца выходили прямо на улицы, где круглосуточно бурлили революционные митинги. Этот звук был постоянным фоном их жизни — звук затаившегося зверя, который в любую минуту мог выломать двери и ворваться внутрь.
Мария-Антуанетта, сидевшая неподалеку, вздрогнула и инстинктивно сжала ручки кресла. Ее бледное, некогда ослепительное лицо превратилось в застывшую маску страха. Королевская семья жила в перманентном, изматывающем ожидании погрома.
Мы покинули Тюильри в гнетущем молчании. Гвардейцы проводили нас теми же ленивыми, презрительными взглядами.
Когда наша карета выехала за ворота и смешалась с городским потоком, Василий Петрович тяжело оперся на набалдашник трости и прикрыл глаза.
— Гражданин Капет... — глухо произнес он. — Какое жестокое, извращенное падение. Это уже не монархия, Анна. Это агония. Они заперты в клетке с тигром и делают вид, что это просто светский раут.
— Мальчик... — я судорожно вздохнула, вспоминая фигурку дофина в саду. — Как же мне жаль их детей, Василий Петрович.
Граф молча взял мою руку и крепко сжал ее. В этот день, покинув ледяные залы Тюильри, мы оба окончательно поняли: для этой семьи пути назад больше не существует. Их судьба была предрешена, и нам оставалось лишь молиться, чтобы их конец был быстрым.