Глава 2. Хлебный бунт и спичка для порохового погреба
К концу февраля ледяная хватка зимы начала понемногу ослабевать, но на смену физическому холоду в Париж пришел холод иного рода — липкий, сводящий желудки и помрачающий рассудок холод настоящего, неприкрытого голода.
Французская казна была пуста, прошлогодний урожай погиб от градобития и морозов, а цены на пшеницу взлетели до небес. Если в наших особняках Сен-Жерменского предместья всё еще подавали белые булки к утреннему шоколаду, то в рабочих кварталах Сент-Антуан и Сен-Марсель за черствую корку хлеба уже начали убивать.
Мой внутренний компас историка, отсчитывающий дни до начала катастрофы, вращался как сумасшедший. Атмосфера в городе сгустилась настолько, что, казалось, по ней можно было ударить молотком и высечь искры.
В тот день мы с Василием Петровичем возвращались от нашего швейцарского банкира. Граф методично и безжалостно, как хирург, отсекающий пораженные гангреной ткани, выводил наши капиталы из французских предприятий, перенаправляя их в туманный и стабильный Лондон.
Наша карета, украшенная воронцовскими гербами, медленно катилась по узкой, зажатой между высокими серыми домами улице Сент-Оноре. Внезапно кучер резко натянул вожжи. Кони тревожно заржали, застучав копытами по мостовой. Экипаж дернулся и остановился.
— В чем дело, Архип? — Василий Петрович, не отрываясь от просмотра векселей, чуть приоткрыл застекленное оконце.
— Бунтуют-с, Ваше Сиятельство, — сурово доложил наш смоленский камердинер, сидевший на козлах рядом с кучером. — Дорогу перегородили. Булочную громят. Прикажете пробиваться или в объезд повернем?
Я прильнула к стеклу. То, что я увидела, заставило кровь застыть в жилах. Это была не картинка из школьного учебника истории. Это была живая, пульсирующая, грязная и страшная реальность.
У дверей пекарни, над которой болталась покосившаяся железная вывеска в форме кренделя, а надпись золотом гласила: A la Gerbe d'Or колыхалась разъяренная толпа. Люди в рваных куртках, женщины в засаленных чепцах с изможденными, серыми лицами и худые, как скелеты, подростки осаждали дубовые двери. Раздался звон разбитого стекла — кто-то швырнул булыжник в витрину. Из глубины лавки донеслись отчаянные крики пекаря, а в следующее мгновение толпа хлынула внутрь.
Через секунду из дверей посыпались люди. Они несли не золото и не шелка — они дрались за недопеченные батоны и мешки с серой мукой. Женщина прямо на мостовой вцепилась мертвой хваткой в край мешка, который тащил дюжий мастеровой. Мука белым облаком взвилась в воздух, оседая на их грязных лицах, делая их похожими на чудовищных призраков.
— Боже мой... — прошептала я, инстинктивно подаваясь назад. Мой двадцать первый век с его гуманизмом и сытостью восстал против этой первобытной дикости. Я потянулась к ручке дверцы. — Василий Петрович! Мы должны им помочь, они же убивают друг друга!
Стальная рука мужа мгновенно легла на мое запястье, намертво блокируя мое движение.
— Сидите смирно, Анна! — его голос прозвучал как удар хлыста, резко и жестко. — Архип, не сметь двигаться с места! Ждать, пока толпа схлынет!
Я возмущенно обернулась к нему, но, увидев глаза графа, осеклась. В них не было ни жестокости, ни высокомерия — только холодный, кристально ясный расчет и инстинкт защитника.
— Если вы сейчас бросите им кусок хлеба или монету, душа моя, они разорвут нас на части вместе с этой каретой, — тихо, но веско пояснил Василий Петрович, не отпуская моей руки. — Благотворительность в толпе голодных оборачивается кровью дарителя. Запомните это, если хотите выжить в этой стране.
Он был прав. Абсолютно, безжалостно прав. Я сглотнула подступивший к горлу ком и откинулась на бархатные подушки, чувствуя себя бессильной и жалкой в своих соболях на фоне этой человеческой трагедии.
Толпа вокруг пекарни начала рассеиваться, унося добычу по грязным переулкам. И тут мое внимание привлек щуплый, вертлявый юноша в поношенном коричневом сюртуке. Он не лез в драку за муку. Вместо этого он ловко шнырял между возбужденными людьми, раздавая и продавая за мелкие медные сун какие-то серые брошюры, отпечатанные на дешевой, рыхлой бумаге.
Он выкрикивал что-то звонким, сорванным голосом, и я видела, как мастеровые, только что прятавшие за пазуху украденный хлеб, жадно хватали эти листки.
Василий Петрович тоже заметил парня. Граф чуть опустил стекло и, когда юноша пробегал мимо нашей кареты, бросил на мостовую серебряную монету.
— Эй, любезный! — окликнул его Воронцов по-французски с безупречным парижским прононсом. — Дай-ка мне свой товар!
Юноша, увидев сверкнувшее на грязном снегу серебро, мгновенно подскочил, схватил монету и, широко ухмыльнувшись, сунул в окно экипажа тонкую книжицу.
— Читайте, гражданин аристократ! — дерзко бросил он. — Пока не поздно!
Архип на козлах угрожающе зарычал, готовый спрыгнуть и проучить наглеца кнутом, но Василий Петрович лишь усмехнулся и поднял стекло, отрезая нас от уличного гомона.
Кучер наконец-то смог тронуть лошадей, и наша карета медленно покатилась прочь от разграбленной пекарни.
Граф, брезгливо стряхнув с брошюры уличную пыль, поднес ее к глазам. На серой обложке крупным, кричащим шрифтом было отпечатано:
«Qu'est-ce que le tiers-état?» (Что такое третье сословие?) Автор: Эммануэль-Жозеф Сийес.
Я знала этот текст. На уроках истории в школе нам рассказывали, что именно эта брошюра стала идейным манифестом Великой французской революции. Но одно дело — читать об этом в сухом учебнике, сидя за партой, и совершенно другое — видеть этот потертый листок в руках своего мужа в замерзающем, голодном Париже 1789 года.
Василий Петрович углубился в чтение. Его лорнет медленно скользил по строчкам. По мере того как он читал, ироничная улыбка исчезала с его губ, уступая место глубокой, мрачной сосредоточенности.
— Гениально... — наконец пробормотал он, не отрывая взгляда от дешевой бумаги. — Дьявольски гениально и просто.
Он поднял на меня глаза.
— Послушайте, Аннушка. Аббат Сийес задает три вопроса и сам же дает на них ответы.
Граф прокашлялся и начал переводить с листа, чеканя каждое слово:
— «Что такое третье сословие? Всё. Чем оно было до сих пор в политическом отношении? Ничем. Чего оно требует? Стать чем-то».
Слова прозвучали в тишине кареты как звон набата. В их простоте крылась чудовищная, сокрушительная сила, способная снести многовековую монархию.
— И что вы об этом думаете, Василий Петрович? — тихо спросила я, хотя прекрасно знала ответ.
Воронцов аккуратно свернул брошюру и сунул ее во внутренний карман своего роскошного сюртука, словно это был не кусок дешевой бумаги, а чертеж вражеской крепости.
— Я думаю, душа моя, что его величество король Людовик Шестнадцатый — покойник. И всё его блестящее окружение в Версале — тоже, — совершенно буднично, без пафоса констатировал старый дипломат.
Он откинулся на спинку сиденья и посмотрел в окно, за которым мелькали серые фасады парижских домов.
— Понимаете, Анна... Голодный бунт страшен, но его можно подавить штыками швейцарской гвардии. Можно повесить пару зачинщиков, а остальным раздать кашу, и толпа разойдется. Но то, что я сейчас держу в кармане... — он похлопал по груди. — Это не бунт желудка. Это бунт ума. Этот безвестный аббат только что дал разъяренной, голодной толпе идеологию. Он объяснил им, что они — не чернь, а фундамент нации.
Граф перевел на меня свой пронзительный, цепкий взгляд.
— Эта брошюра — зажженная спичка, брошенная в пороховой погреб, на котором мы все сейчас имеем сомнительное удовольствие сидеть. И я хочу, чтобы Жозеф удвоил скорость перевода наших капиталов в Англию. Время дипломатии закончилось, графиня. Начинается время мясников.
Карета свернула на спокойную улицу Сен-Доминик, приближаясь к нашему особняку. Я сидела, крепко сцепив руки в муфте, и физически ощущала, как неумолимо, с оглушительным скрежетом поворачивается колоссальное колесо истории, готовое раздавить каждого, кто не успеет уйти с его пути.