Зайдя в избу, я сразу же почувствовал запах сухих трав, висевших пучками на верёвочке у печи, которые отдавали мятой, зверобоем и ещё чем-то горьковатым, чему я не мог подобрать названия. К запахам трав примешивался аромат свежевыпеченного хлеба, смолистого дерева и лёгкий, едва уловимый привкус керосина от лампы, стоявшей на подоконнике.
Горница была одновременно кухней, столовой, гостиной и спальней. Русская печь, беленная известью с аккуратно замазанными трещинками, занимала левый угол от входа.
На её широкой лежанке громоздилось сшитое из лоскутов одеяло и подушка в полотняной наволочке. Справа от двери висел жестяной рукомойник с подвижным штырьком, а под ним стояла лохань для грязной воды.
Вдоль стены тянулась широкая лавка, над которой висела полка, где стояла нехитрая утварь в виде чугунков, глиняных горшков, да пара эмалированных кружек с отбитыми краями. В красном углу темнела икона Николая Чудотворца в потускневшем от времени окладе, а перед ней теплилась тонкая свеча в жестяном подсвечнике.
За перегородкой из струганных досок угадывалось ещё одно помещение, видимо, вторая комната, поменьше. Я разглядел краешек железной кровати с шишечками на спинке и край тканого половика на полу.
Екатерина, я пока мысленно называл её именно так, полным именем, потому что слово мама застревало в горле, усадила меня на лавку у стола и принялась хлопотать. Намочила холодной водой тряпку, свёрнутую в несколько слоёв, приложила к моему затылку, где действительно обнаружилась внушительная шишка, поставила передо мной кружку молока и подала кусок хлеба с тонким слоем смальца.
— Ешь, — произнесла она коротко.
Я взял серый, плотный, тяжёлый хлеб, с грубыми крошками. Он оказался таким вкусным, что я замер с первым куском во рту, поражённый собственной реакцией.
Тело было голодным, зверски голодным, и этот голод обрушился на меня волной, как только пища коснулась языка. Я съел хлеб за несколько минут, запил густым, жирным, парным молоком, и почувствовал, как тепло начало разливаться по желудку.
Екатерина сидела на табуретке и смотрела на меня. Её взгляд оказался пристальным, тревожным и изучающим. Материнский инстинкт штука тонкая. Женщина чувствовала, что во мне что-то изменилось, то, чему она пока не могла подобрать определение.
— Лёша, — позвала она негромко, — Ты точно меня узнаёшь?
— Конечно, мам, — ответил я и постарался улыбнуться.
Улыбка, скорее всего, получилась неубедительной, потому что морщинка между её бровями стала глубже.
— А Наташку? Наташку помнишь?
Я промолчал, лихорадочно соображая. Кто такая Наташка: сестра, соседка или какая-то родственница?
Мне катастрофически не хватало информации.
— Плохо помню, — произнёс я, придерживаясь выбранной легенды, — Всё как в тумане.
Екатерина поднесла подрагивающие пальцы к губам.
— Сестрёнку свою не помнишь… Господи, что ж это делается!
Значит сестра, скорее всего, младшая, сделал я вывод.
— А где она? — спросил осторожно.
— У Столяровых осталась ночевать, когда тебя искать начали, я её к Марье отправила, чтоб не путалась под ногами. Ей ведь только недавно семь, распереживалась вся за тебя, дурака такого, проревела весь вечер.
В сенях послышалось шарканье чьих-то ног, дверь скрипнула, и в горницу вошёл мужчина лет пятидесяти пяти — шестидесяти, грузный, с обветренным красным лицом и густыми седыми усами, подстриженными по-казачьи.
Одет он был в потёртый пиджак поверх косоворотки, ноги оказались обуты в стоптанные яловые сапоги. Кепка-восьмиклинка в его широкой ладони выглядела маленькой, детской. Он остановился у порога, окинул меня цепким, оценивающим взглядом из-под кустистых бровей и шумно выдохнул.
— Нашёлся, значит, — произнёс мужчина низким, хрипловатым голосом, — Ну, слава богу.
— Фёдор Степаныч, — Екатерина встала с табуретки и сразу же пожаловалась, — Он головой ударился, ничего толком не помнит, даже Наташку.
Мужчина подошёл ближе, наклонился и посмотрел мне в глаза. Взгляд у него оказался тяжёлым, привычным к тому, чтобы ему подчинялись. Председатель колхоза, догадался я, тот самый Степаныч, к которому Екатерина ходила вчера, когда я, точнее, когда Алексей Мишин пропал.
— Где нашли-то его? — спросил председатель, обращаясь к Екатерине, но продолжая смотреть на меня.
— Васька Столяров привёл, он на выгоне был, Лёшка сам из лесу вышел.
— Сам из лесу, — повторил Степаныч задумчиво, — Лёш, а ты помнишь, куда вчера ходил?
— Нет, Фёдор Степанович, — произнёс я и поймал себя на мысли, что обращаюсь к нему с интонацией подчинённого, докладывающего старшему по званию, — Помню, что шёл по лесу, потом упал, ударился головой, а очнулся утром на поляне.
Степаныч выпрямился, пожевал ус.
— В район бы его свозить, к доктору.
— Как же в район? — Екатерина покачала головой, — Полуторка опять сломалась, Иваныч уже третий день ковыряется. До Белого на телеге тридцать вёрст трястись, ему с головой-то только хуже будет.
— К Кузьмичу тогда сходи, пусть хоть он посмотрит.
— Кузьмич ветеринар, ему скотину лечить надобно, какой из него доктор по головам.
— Других нету, — Степаныч развёл руками, — Фельдшер наша, Анна Ильинична, в Нелидово уехала к дочери, раньше среды не вернётся, а Кузьмич хоть и ветеринар, но мужик толковый, травами лечит, худого не сделает.
Они разговаривали обо мне в третьем лице, а я сидел и прислушивался к каждому слову.
Это было странно и как-то неправильно что ли. Я привык, что последние пятнадцать лет мои решения определяли жизни десятков людей, а мой голос в штабной рации означал приказ, который выполнялся без обсуждений. Теперь я сидел на лавке в чужой избе, со стаканом молока в руке, а два взрослых человека решали к какому доктору меня везти.
Степаныч ушёл, пообещав прислать Кузьмича к обеду. Екатерина убрала со стола, подбросила в печь пару поленьев и усадила меня на кровать, которая находилась за перегородкой.
Кровать оказалась узкой, пружинной, с продавленным матрасом, набитым соломой, но после ночи, проведённой на мокрой траве в лесу, она показалась мне роскошью, сопоставимой с номером в пятизвёздочном отеле.
— Ложись, — произнесла Екатерина, — Поспи хоть немного, а я к Марье схожу за Наташкой, скоро вернусь.
Она вышла, и я остался один. Лёг на спину, глубоко вздохнул и уставился в бревенчатый потолок, покрытый копотью в тех местах, где дымоход проходил через перекрытие. По потолку медленно полз паук, целеустремлённо двигаясь к углу, где уже висела сплетённая им паутина.
Я следил за пауком и пытался упорядочить свои мысли.
Нужно было наконец узнать, какой сегодня день, от этого зависело всё дальнейшее планирование. Справка Алексею была датирована седьмым мая. Яблони в деревне ещё цвели, хотя лепестки начинали осыпаться. Трава на полянах была густой, но ещё невысокой. Рожь на полях, которые я заметил за околицей, стояла зелёная, едва выше колена.
Учебный год в школе, скорее всего, закончился, так как Екатерина не упомянула школу, значит, каникулы уже начались. Соответственно, сейчас должно быть начало июня.
Мне необходимо было увидеть газету и получить хоть каку-то информацию. В правлении на стене наверняка должен был висеть отрывной календарь, да и по радио у столба передавать новости с указанием даты.
Источников информации хватало, нужно было только добраться до них.
Спрашивать дату у Екатерины или кого-то из деревенских не хотелось, сам не знаю почему.
Легенда с потерей памяти работала как временное прикрытие, давая мне несколько дней форы, чтобы освоиться. Деревенские жители примут амнезию после удара головой, как объяснение странностям в поведении, но всё на потерю памяти не спишешь.
Так, ладно, фельдшерица вернётся в среду, осмотрит меня, констатирует сотрясение мозга и пропишет покой. Сельские медики того времени не были знакомы с тонкостями нейропсихологии и вряд ли распознали бы, что за потерей памяти скрывается нечто большее.
Сложнее было с повседневным поведением. Я понятия не имел, каким человеком был Алексей Мишин до моего появления. Замкнутым или общительным, весёлым или серьёзным? Как он учился? С кем дружил, кроме Васьки Столярова? Были ли у него враги, обидчики и завистники?
Любая мелочь, любой жест, привычка и манера речи могли выдать, что в знакомом теле, что со мной что-то не так.
Речь являлась отдельной проблемой, и я осознал её масштаб только сейчас, лёжа на кровати и анализируя свои первые разговоры. Я говорил слишком правильно для деревенского пацана. Подполковник Дронов, выпускник Рязанского высшего воздушно-десантного командного училища и Общевойсковой академии Вооружённых Сил, привык формулировать мысли чётко и грамотно. Деревенский подросток сорок первого года говорил бы иначе, намного проще, с местным говором, и характерными для Смоленщины словечками и оборотами.
Впрочем, потеря памяти отчасти прикрывала и это. Человек, потерявший память, может разговаривать странно, путать слова, менять манеру речи, главное было не переигрывать, соблюдая баланс.
Мысли перешли к стратегическому планированию, и тут я почувствовал знакомый холодок, тот самый, что охватывал меня каждый раз перед серьёзной операцией, когда понимание масштаба задачи наваливалось всей своей тяжестью.
Что я мог сделать: предупредить о войне? Кого? Председателя колхоза?
Он решит, что я тронулся умом, и будет по-своему прав.
Написать письмо в НКВД с предупреждением о грядущем нападении?
Даже если письмо дойдёт, а из деревенской глуши Смоленской области почта шла неделями, ни один здравомыслящий чекист не будет рассматривать всерьёз послание от деревенского подростка, более того, такое письмо могло привлечь ко мне крайне нежелательное внимание.
В лучшем случае, произошёл бы визит участкового милиционера с расспросами, в худшем — возникло подозрение в шпионаже или провокации, с последствиями, которые в сорок первом году бывали необратимыми.
Советское государство образца 1941 года являлось системой, работавшей по жёстким, иногда жестоким законам, и я хорошо помнил эти законы из курса истории. Советский народ был бдителен, недоверчив к чужакам, и соблюдал идеологическую монолитность.
Человек, знавший слишком много, автоматически становился подозрительным, и в предвоенном СССР запросто мог оказаться в кабинете следователя быстрее, чем успел моргнуть глазом
Значит, предупреждать систему было бессмысленно и опасно.
Что тогда? Спасать конкретных людей?
Это я мог попытаться сделать. Когда фронт подойдёт к этим местам, нужно будет организовать эвакуацию вглубь территории, на восток, подальше от боевых действий и будущей оккупации.
Задача передо мной стояла масштабная, почти невыполнимая для подростка без авторитета и ресурсов, и всё же, она имела хотя бы теоретический смысл.
На краю сознания ворочалась ещё одна тяжёлая, неоформленная, пугающая своей грандиозностью мысль.
Я помнил ход войны, знал ошибки командования, места котлов и окружений, направления немецких ударов и сроки операций. Попади эти знания вовремя и в правильные руки, то могли бы изменить ход отдельных сражений, спасти тысячи жизней, может быть даже десятки тысяч.
Я пресёк эту мысль усилием воли. Пока я сделать ничего не мог, а значит, думать нужно в первую очередь о другом.
Прямо сейчас я лежал в деревенской избе, и передо мной стояли куда более приземлённые задачи. Я должен был освоиться в этой реальности в кратчайшие сроки и подготовиться к войне. Каждый день мирной жизни, оставшийся до двадцать второго июня, нужно было использовать с максимальной выгодой.
Я закрыл глаза, и на меня разом навалилась тяжёлая, вязкая усталость, словно тело, наконец, осознало, через что ему пришлось пройти, и требовало передышки. Сознание начало размываться, мысли путались, перетекая одна в другую.
Я проваливался в сон, и последнее, что промелькнуло перед внутренним взором, было лицо Женьки Лукьянова, искажённое криком, его руки, зажимающие мне рану на шее, и горячая сирийская земля, впитывающая мою кровь…
Проснулся я от звонкого детского смеха. Который доносился из-за перегородки. Я открыл глаза и несколько секунд лежал неподвижно, вслушиваясь.
Тело отдохнуло, голова больше не кружилась, а мысли обрели привычную чёткость, так было, когда организм включался мгновенно, по-армейски.
Сел на кровати, радуясь яркому свету. Солнце сместилось, его лучи проникали в маленькое окошко под другим углом, золотя пылинки, летавшие в воздухе. Было, наверное, часа два-три пополудни. Я проспал несколько часов.
Из горницы выглянула маленькая девочка со светлыми косичками, перевязанными красными ленточками, которая была одета в ситцевое платьице с васильковым узором. Лицо у неё оказалось круглым, веснушчатым, с такими же серыми глазами, как у меня, то есть у Алексея Мишина.
Я сразу понял, что это моя сестра.
Она смотрела на меня с опаской, прижимаясь плечом к дверному косяку, одной рукой теребя край платья. Нижняя губа мелкой чуть подрагивала.
— Лёша? — позвала она тихо, — Тебе лучше?
Я почувствовал, как что-то внутри меня дернулось.
Сразу же вспомнилась моя дочь, Маша. Ей в сентябре исполнилось бы шестнадцать лет. Маленькой, она точно так же осторожно, на цыпочках, заглядывала ко мне в комнату, когда я приезжал в отпуск и смотрела с трогательной смесью радости и робости на лице. Я всегда был для неё немного чужим, потому что приезжал редко и ненадолго, и каждый раз Маше требовалось время, чтобы привыкнуть к моему присутствию заново.
— Привет, Наташ, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал мягко, — Мне лучше, голова почти не болит.
Она шагнула в комнату, потом ещё шаг, потом подбежала и обхватила меня за шею, ткнувшись лицом мне в плечо: тёплая, лёгкая, пахнувшая молоком и полевыми цветами. Я осторожно обнял её в ответ и почувствовал, как мокрые от слёз ресницы щекочут мою шею.
— Ты больше не уходи, — прошептала она, — Я боялась.
— Не уйду, — пообещал я и подумал о том, что через несколько недель это обещание, возможно, придётся нарушить.
Из горницы появилась Екатерина, рядом с ней шёл невысокий, сухонький мужичок лет пятидесяти с лишним, в застёгнутом на все пуговицы тёмном пиджаке, с аккуратной бородкой и очках в железной оправе. Он нёс небольшой саквояж из коричневой кожи, потёртый и залатанный.
— Вот, Иван Кузьмич пришёл, — сказала Екатерина, — Посмотрит тебя.
Кузьмич оказался именно тем человеком, которого я себе представлял по рассказу Васьки: деревенский ветеринар, самоучка, привыкший лечить лошадей, коров и коз, а за неимением настоящего доктора выполнявший роль полевого медика для местных жителей. Он осмотрел мой затылок, и пощупав шишку, заставил следить глазами за его пальцем, двигавшимся из стороны в сторону, а ещё поднес к глазам горящую спичку, проверяя реакцию зрачков.
— Судя по провалам памяти сотрясение средней тяжести, — констатировал он деловито, — Память вернётся, — Кузьмич почесал темечко и добавил, — Скорее всего. Необходим покой, тёмная комната и никаких резких движений. Работать дня три-четыре не рекомендую. Необходимо пить отвар из коры ивы три раза в день, после еды, — важно выдал Кузьмич.
Он достал из саквояжа холщовый мешочек с сушёной корой и отсыпал горсть в подставленную Екатериной миску, объясняя, как её заваривать, а потом ушёл, оставив после себя запах йодоформа и лошадиного пота.
Я поднялся с кровати и вышел в горницу. Наташка крутилась рядом, цепляясь за мой рукав, и мне пришлось мягко высвободиться, пообещав, что я никуда не денусь.
Екатерина хлопотала у печи, помешивая длинной деревянной ложкой похлёбку в чугунке. Запах оказался знакомым, и я сразу сообразил, что так пахнут капустные щи.
Взгляд случайно зацепился за стену, где рядом с иконой Николая Чудотворца висел отрывной календарь, закреплённый на гвоздике. Я подошёл к нему, делая вид, что рассматриваю икону, и скосил глаза. Верхний листок гласил, что сегодня 7 июня 1941 года, суббота. Ниже была напечатана цитата из какого-то партийного документа и информация о продолжительности дня.
— Вот же, собачье дерьмо, — проворчал себе под нос.
Седьмое июня, пятнадцать дней до начала войны.
Я стоял перед этим календарём, и цифры горели в моём сознании, как горели координаты цели на экране монитора командного пункта. Пятнадцать дней, триста шестьдесят часов, этого было ничтожно мало для того, чтобы хоть что-то изменить.
— Мам, — я повернулся к Екатерине, стараясь говорить как можно небрежнее, — А газеты свежие есть?
Женщина посмотрела на меня с удивлением.
— Ты с каких пор газетами стал интересоваться? Раньше за уши было не усадить читать.
Я прикусил язык.
Вот ведь, ошибся, но кто же знал, что Алексей Мишин, не был любителем чтения, пришлось оправдываться, ссылаясь на полученную травму.
— Голова… странно работает после удара. Хочу почитать что-нибудь, может, память вернётся.
Объяснение оказалось слабым, но Екатерина приняла его, пожав плечами.
— В правлении у Степаныча лежит «Правда», и районная «Бельская коммуна». Газеты на три-четыре дня с задержкой приходят, но свежих пачку должны были вчера привезти.
— Можно, я схожу?
— Кузьмич велел соблюдать покой.
— Ну, мам, я на лавочке посижу у правления. Свежий воздух для головы полезен.
Она колебалась пару секунд, а затем кивнула.
— Только недалеко, и если голова опять закружится, сразу домой.
Я вышел на крыльцо и потянулся.
На улице стоял теплый, солнечный день, дул лёгкий ветер, который нёс запах клевера с ближнего луга. Деревня жила своей обычной субботней жизнью. У колодца с вёдрами и коромыслами толпились бабы, негромко переговариваясь.
На завалинке ближайшего дома сидели два старика, курившие самокрутки и обсуждавшие что-то, связанное с видами на урожай. Мальчишки гоняли по улице тряпичный мяч, вздымая босыми пятками облачка пыли.
Я шёл по деревенской улице, и каждый второй встречный здоровался со мной, называя по имени и спрашивая о самочувствии.
Деревня уже знала о моём возвращении и о травме. Слухи в деревнях распространялись практически мгновенно. Я кивал, коротко отвечал на вопросы, одновременно с этим запоминая лица и имена односельчан.