Однажды утром, около десяти, Димитрова вызвали в кабинет директора. Он покинул камеру с предчувствием недоброго. Никогда ранее — ни тогда, когда он был подсудимым, ни после оправдания, — ему не оказывали подобного внимания. Проходя по коридорам, подымаясь по гулким железным лестницам, он все время думал о матери и со страхом ожидал, что сейчас директор официально сообщит скорбную весть. Но, увидев его необычайно оживленную физиономию, Димитров отбросил это предположение. «Наверное, меня хотят перевести в другое место, и директор сам хочет проинформировать и подготовить заключенного».
Основания для такого подозрения существовали. Вчера во второй половине дня его неожиданно отвели в просторную камеру, где уже находились Танев с Поповым. Он их не видел с того самого вечера, когда был объявлен приговор, и они показались Димитрову еще более похудевшими и измученными. Им разрешили часа полтора побыть вместе, поиграть в шахматы, а потом опять развели по камерам. Димитров долго пытался разгадать смысл столь неожиданного жеста тюремной администрации, но не пришел ни к какому заключению. И вот его вызывает сам директор! «Наверняка хотят перевести! — подумал он снова. — Потому и разрешили повидаться с Таневым и Поповым, может быть, в последний раз».
Он внимательно вгляделся в покрасневшее лицо директора. Смущенный его пристальным взглядом, этот полный человек с неестественной резвостью почти что выпрыгнул из-за бюро, любезно указал гостю на кресло и предложил сигару. Димитров все еще не мог понять, куда тот гнет, но сигару взял, прикурил от поданной директором спички и с удовольствием втянул в себя ароматный дым.
В ту же секунду открылась дверь, и в кабинет ввели Танева и Попова. На их лицах застыло выражение внутреннего напряжения, они испуганно оглядывались по сторонам. «Значит, переведут всех троих!» — подумал Димитров со смутной тревогой, но постарался ничем не выдать свое беспокойство, пожал руки товарищам и пошутил относительно неожиданной щедрости начальства. И опять, как тогда в машине, когда их последний раз везли из города, он с волнением почувствовал, что его спокойствие передалось Таневу и Попову.
Принесли кофе, налили по стакану содовой. Тем временем в помещение вошли заместитель директора тюрьмы, дежурный офицер Вальтер и рассыльный. Димитров было собрался спросить директора, чему он с друзьями обязан подобной чести, как в коридоре раздались шаги, потом стук в дверь, и тут же на пороге появилось двое мужчин в гражданском в сопровождении молодого надзирателя. Прежде чем Димитров сообразил, что это за люди, один из них, сделав несколько быстрых шагов к столику, направил на трех узников объектив небольшого фотоаппарата, висевшего у него на груди. Послышался короткий щелчок, и в тот же миг Димитров вскочил с места.
— Чем дело, господин директор?.. Это шантаж?!
Полный мужчина, поспешно отступая назад, делал руками те быстрые, прерывистые движения, какими обычно люди успокаивают кого-нибудь или просят говорить потише.
— Я все объясню вам, господин Димитров, прошу вас, не волнуйтесь! Эти господа — журналисты. Они выразили желание встретиться с вами, задать несколько вопросов и потом рассказать через свои газеты о вашей жизни у нас в тюрьме… Вот почему…
— Чудесно, а это, должно быть, их визитная карточка! — подхватил язвительно Димитров, резким жестом указав на фотоаппарат. — Самым решительным образом я протестую против подобной недостойной игры! Вы нас обманули, а сейчас намерены спекулировать на этих сигарах и кофе. Однако не рассчитывайте, что мировая общественность настолько наивна!
Журналисты слушали с возрастающим чувством смущения. Владелец аппарата поспешил извиниться, объясняя, что снимок необходим его газете, дабы уверить миллионы читателей, что прославленный болгарин жив и находится в добром здравии. Этот человек гораздо больше походил на киноартиста, чем на журналиста, — модно одетый, он источал аромат дорогого одеколона.
Второй выглядел совсем по-иному. У него был вид типичного газетчика, привыкшего выполнять черную работу, сидеть по десять часов кряду за машинкой. И лицо у него было широкое и грубоватое, как у людей из народа. Он был в толстом пиджаке в клетку, из-под которого виднелся пуловер.
Димитров едва сдерживал гнев. Он давно не помнил, чтобы его провели таким простым и коварным образом. Досадовал он прежде всего на себя, потому что должен был предвидеть нечто подобное, раз его пригласили в директорский кабинет!.. Ему захотелось уйти, наотрез отказаться от каких бы то ни было интервью, но, подумав, он отбросил эту мысль. Поступи он так, журналисты получили бы возможность писать бог знает что и публиковать снимок с любыми отвратительными комментариями. А что же тут удивительного? Директор, несомненно, проинформировал бы их о вчерашней встрече его, Димитрова, с Таневым и Поповым в нужном для себя свете. Нет, от разговора все же не следует отказываться. За недогадливость и непредусмотрительность он поплатился, ошибка сделана, так необходимо ее исправить и, по возможности, извлечь при этом какую-нибудь пользу!
Не особенно дружелюбно посмотрев на журналистов и подчеркнув, что не в восторге от подобного способа знакомства, Димитров заявил, что тем не менее готов ответить на их вопросы.
Крайне довольный таким оборотом дела, директор с явным облегчением вздохнул и, распорядившись, чтобы принесли бумагу и карандаши, предложил сигареты. Из гостей старшим по возрасту был человек в клетчатом пиджаке. Он попросил разрешения представить себя и своего коллегу. Выяснилось, что он корреспондент агентства Рейтер, а «его товарищ», граф Шафалитский, — представитель крупной датской ежедневной газеты. Целью их посещения было узнать, как содержат Димитрова в тюрьме, не нуждается ли он в чем-нибудь.
— Если желаете, мы можем попросить господ оставить нас одних, — предложил англичанин, указывая не очень учтивым жестом на немцев.
Димитров задумался, потом отрицательно покачал головой.
— В этом нет необходимости. Наоборот, даже лучше, если будем говорить в их присутствии.
И интервью началось. Уже после первых вопросов Димитров понял, что граф, обладая шикарным кожаным блокнотом, не имел почти никакого журналистического опыта, — возможно, он просто был личным другом какого-нибудь берлинского сановника и таким образом попал сюда. Несомненную профессиональную хватку проявил англичанин, но Димитров пока еще не уловил, какую задачу поставили перед ним и куда он пытается повернуть разговор. Расспросив о некоторых бытовых подробностях, корреспондент агентства Рейтер закурил трубку и поинтересовался, какого мнения Димитров о германском правосудии.
Димитров внимательно его выслушал.
— Прежде чем ответить на этот вопрос, я желал бы заявить следующее! — сказал он. — Я — пленный, которому премьер-министр Пруссии публично угрожает смертью. И поскольку не имею возможности проверить, как будут переданы мои мысли, я не склонен вести политическую дискуссию. Но так как вы потрудились прийти сюда, воспользуюсь случаем, чтобы в вашем присутствии еще раз выразить протест против условий, в которых нас содержат, а главным образом против того, что нас все еще продолжают держать здесь, несмотря на то, что вынесен оправдательный приговор.
Немцы задвигались и зашумели. Заместитель директора тюрьмы приблизил ухо к шефу, а тот с мученической миной закрыл глаза.
Димитров выждал немного и продолжал:
— Для меня совершенно ясно, господа, что глубочайшее желание и тайное намерение нацистского руководства — ликвидировать меня прежде всего морально, а затем, разумеется, и физически. С этой целью делается все, что могло бы мучить меня, сломить мой дух и волю. И хотя все мы трое оправданы компетентным германским судом, нас все еще не желают поместить в одну камеру. Впрочем, вчера мы действительно провели некоторое время в одной камере, и только сейчас я понял, в чем тут дело… — Он бросил строгий, полный возмущения взгляд на директора. Тот быстро потупил взор. — Кроме того, я почти убежден, что мои письма разным официальным лицам и ведомствам не выходят за порог тюрьмы.
— Вы располагаете доказательствами? — прервал его заинтересованный этим сообщением английский корреспондент.
Димитров почувствовал, как возле бюро воцарилось гробовое молчание.
— Я сказал — почти уверен… Но господа здесь — они могли бы фактами опровергнуть мои подозрения.
Журналисты повернулись к директору.
Тот выглядел сейчас беспомощным и обескураженным.
— Всякая тюрьма подчиняется внутренним правилам, господа, — произнес он невнятно.
— Пусть мне ответят, — продолжал Димитров, не спуская глаз с английского журналиста, — отправлена ли, например, в Софию составленная мною три дня назад телеграмма, которую я адресовал премьер-министру Болгарии?
Англичанин с нескрываемым любопытством опять обернулся к немцам. Директор и его помощники переглянулись.
— Могу напомнить ее содержание, — сказал Димитров, все еще продолжая смотреть на английского корреспондента. Потом медленно, отчетливо повторил текст телеграммы, словно старался ее продиктовать.
Англичанин слушал с исключительным вниманием.
Ошарашенные, немцы не догадались его прервать. Лишь под конец директор, придав голосу внушительный тон, произнес:
— Эта телеграмма, как и письма, отправлена… в соответствующее место.
— Вы слышите, господа! — повысил голос Димитров. — Если вы дорожите истиной и уважаете свою профессию, вам не следует оставлять этот вопрос без последствий.
Наступило молчание. Потом послышался скрип модных лаковых ботинок графа Шафалитского.
— Полагаю, мы больше не смеем отнимать время у господ. — Он встал с кресла и одарил Димитрова стандартной улыбкой. — Благодарю за отзывчивость, господин Димитров. Можете быть уверены, что ваши слова появятся на страницах моей газеты без каких-либо искажений.
— Я был бы рад, но позвольте глубоко усомниться в этом.
Граф не сумел скрыть своей досады. Он бросил беглый взгляд в сторону Танева и Попова и вновь обратился к Димитрову:
— Мы ни слова не слышали от ваших соотечественников, господин Димитров… Впрочем, так было и на процессе, чему тут удивляться — партийная дисциплина исключает личное мнение.
От лучезарной улыбки не осталось и следа, на его удивленном лице неожиданно появилось мелочное, склочное выражение:
— Ошибаетесь, господин Шафалитский! — сказал спокойным голосом Димитров. — Могу вас уверить, что мои товарищи, если бы знали немецкий язык, могли порассказать о таких вещах и там, на процессе, и здесь, на нашей милой встрече, что вы, пожалуй, оказались бы в крайне затруднительном положении, пожелай вы опубликовать их речи, хотя у вас, конечно, не существует никакой партийной дисциплины!
— Оставьте споры, граф, вы проиграете! — скривил в усмешке губы английский корреспондент. — Не забывайте, что на суде многим досталось от острого языка господина Димитрова.
Шафалитский почувствовал себя уязвленным и пожал плечами.
— В таком случае господин не должен удивляться, почему германские власти так относятся к нему, — сказал он. — Тон, который он имеет обыкновение брать…
— Тон определяет музыку, господин Шафалитский! — отпарировал, усмехаясь, Димитров.
Журналисты собрались уходить, но англичанин неожиданно прошептал что-то своему коллеге и обратился к директору тюрьмы:
— Прошу вас, господа, оставьте нас наедине с господином Димитровым. — Потом, повернув голову к Димитрову, добавил с еще более почтительной интонацией: — Я должен сообщить вам нечто важное, но для этого мы должны остаться одни.
Когда все покинули просторный кабинет, корреспондент агентства Рейтер вынул изо рта трубку и сказал:
— Господин Димитров, я лично уполномочен одним имперским министром сделать вам важное предложение. Германское правительство готово освободить вас и немедленно выслать за пределы страны при единственном условии, что вы где бы вы ни находились на родине или в другой стране, — даете слово не проводить никакой пропаганды в устном или письменном виде против режима и вождей третьего рейха. Если вы принимаете это условие, то через двадцать четыре часа можете покинуть Германию, разумеется, вместе со своими товарищами.
Димитров молчал, пораженный услышанным. Лишь на миг его сердце сжалось в болезненно-сладостной спазме — он живо представил, как проходит через широкие ворота тюрьмы и быстро направляется в город. В предложении, только что прозвучавшем из уст корреспондента, было нечто сколь притягательное, столь и страшное, от чего у Димитрова, казалось, на несколько секунд перехватило дыхание. Но он резко встал и, застегивая пиджак, сухо сказал:
— Я должен в письменной форме принять это обязательство или достаточно моего честного слова?.. — И прежде чем услышать ответ чуть сконфуженного собеседника добавил: — Прошу, передайте тем, кто вас направил, что если за три месяца нашего общения они так мало меня узнали, то это говорит не в пользу их интеллигентности. — Он посмотрел испытующим взглядом на англичанина. — Позвольте и мне в заключение задать вам один вопрос… Скажите мне откровенно, лично вы допускаете, что я могу принять подобное предложение?
Крепко сжав в зубах погасшую трубку, корреспондент выдержал его взгляд.
— На один мой вопрос вы не ответили, — сказал он. — Думаю, что я имею право сделать то же самое.
Секунду-другую они еще молча смотрели друг на друга, потом корреспондент сдержанно кивнул и направился к двери.