Я уже сказал, что всегда считал себя исключительным, с самого детства, и никогда в этом не сомневался. Надо ли говорить, что не все были со мной согласны?
Я говорю не о тех, кто замечает моих изъяны, говорливость, навязчивость, увлеченность собой, бестактность. Я тоже это сознаю и стараюсь (с переменным успехом) исправиться. Я говорю о тех, кто не считал меня исключительным интеллектуалом и не признавал мои необычные (или вообще любые) таланты.
Первые шесть лет школы я учился с поразительной легкостью и пребывал в полной уверенности, что никто из одноклассников не в силах сравниться со мной. Но все кончилось в 1932 году, когда я перешел в старшую школу и поступил в десятый класс.
Одна проблема заключалась в том, что я пошел не в районную старшую школу – школу Томаса Джефферсона. Мне хотелось в Старшую школу для мальчиков – она находилась на довольно приличном расстоянии, хотя все еще в Бруклине – боро[26], где я провел юность. В те дни Старшая школа для мальчиков считалась элитной, и мы с отцом думали, что учеба там увеличит мои шансы поступить в хороший колледж.
Но это же значило, что туда собирались «самые умные» со всего боро, и кое-кто был поумнее меня – по крайней мере, если судить по оценкам. Я это сразу понял, когда, с полной уверенностью, что я – великий математик, попытался вступить в математический кружок (Старшая школа для мальчиков неизменно выигрывала олимпиады по этому предмету). Там я быстро выяснил, что другие ученики знали то, о чем я даже и не слышал, и в смятении был вынужден уйти.
Еще через некоторое время я стал замечать, что многие одноклассники учатся лучше меня по тому или иному предмету. Это меня не смутило. Я помнил, что в предыдущей школе один мальчик выиграл приз по биологии, но отставал в математике, а второй выиграл приз по математике, но отставал в биологии – я же занял второе место в обоих случаях.
К сожалению, еще я обнаружил, что у некоторых учеников даже средние баллы выше моих. То есть они не просто превосходили меня, а делали это постоянно. Средние баллы вывешивались всем на обозрение, и я с раздражением отыскивал свое имя на десятом или двенадцатом месте. (Еще не позор, но я уже не был «самым умным»).
На меня это произвело такое впечатление, что я до сих пор, спустя полвека, помню имена трех учеников, обгонявших меня. Это удивительно для такого человека, как я, – слишком эгоцентричного, чтобы запоминать чужие имена. Очевидно, эти ученики меня сразили наповал.
Это не поколебало веру в мою исключительность, но я все же пытался самостоятельно найти объяснение. Я всегда пытаюсь найти объяснение самостоятельно, а в том случае у меня не осталось другого выбора. Не мог же я к кому-нибудь подойти – особенно к учителю – и спросить: «Почему у них оценки лучше?»
Очевидный ответ: «Потому что они умнее тебя, Азимов, наглый ты ребенок, чему я очень рад». Не это я хотел услышать и тем более принять.
Взамен я рассудил, что эти незаурядные дети происходили из благополучных обеспеченных семей, росли в интеллектуальной атмосфере, имели предостаточно времени для учебы и были умными, потому что так модно.
А на мне все еще была кондитерская, так что времени для учебы оставалось не так много. К тому же я не очень-то его искал. Я упрямо верил, что мне просто не надо учиться. Я читал учебники, слушал учителя – и на этом все.
Вот только верить мало, и если бы я действительно хотел посоперничать, действительно хотел бы получать более высокие отметки, то я бы постарался, но я отказывался. Я решил, что не нуждаюсь в этом, ведь мне не надо доказывать самому себе свою исключительность рекордными отметками. Мое удовольствие от того, что я – это я, не поколебалось. В конце концов, я же был не просто школьником – я был писателем.
Но я все равно был обречен пострадать от унижения в старшей школе. Я действительно страдал – сильнее удара мое эго до тех пор не получало. В 1934 году учитель английского Макс Ньюфилд, консультант школьного литературного журнала, выходившего раз в полгода, решил устроить особый класс творческого мастерства, надеясь собрать таким образом побольше материала. Я тут же записался туда. Мне исполнилось всего четырнадцать, а всем остальным – шестнадцать-семнадцать, зато я был писателем.
Большая ошибка. Нам задали сочинение, и я написал нечто бесповоротно отвратительное. Когда Ньюфилд вызвал добровольцев прочитать свою работу, взлетела моя рука. Не успел я прочитать и четверти, как учитель прервал меня и назвал мою писанину оскорбительным непристойным словом. (Я еще никогда не слышал, чтобы учитель говорил «грязные слова», и был в шоке.). Но одноклассники даже не удивились. Они оглушительно хохотали надо мной, пока я, сгорая от стыда и унижения, возвращался на место.
Но я не ушел из класса. Я знал, в чем моя ошибка. Я пытался писать «литературно», хотя толком не знал, как это делать. Такую ошибку я больше не допущу. (И не допустил. Другие случались, но не эта.) Я твердо вознамерился стать лучше.
Наконец нас попросили написать что-то специально для литературного журнала, и я снова угрюмо взялся за дело. Я сочинил эссе «Младшие братья» о том, как пять лет назад в нашей семье появился малыш. Я пытался писать весело. Ньюфилд даже принял мою работу и в итоге опубликовал – мой первый значительный текст в печати.
Я попытался поблагодарить Ньюфилда, надеясь, что он отметит мой прогресс, но не дождался ничего подобного. Оказывается, в разгар Великой депрессии все ученики, изрядно ей потрепанные, написали мрачные тексты в духе Достоевского. И только я, спасенный кондитерской, выдал что-то позитивное. Ньюфилд искал именно такой текст – и мой оказался единственным. Учителю хватило неприличия и жестокости, чтобы сказать, по какой причине была принята моя работа. Он даже добавил в журнале примечание редактора, где чуть ли не извинялся за свой выбор.
И как я это пережил?
Скажу без прикрас: меня это потрясло до глубины души, и уже не помню, как получилось себя убедить, что я все-таки хороший писатель и сумею добиться успеха. Видимо, я просто упрямо держался за собственное хорошее мнение о себе и нашел прибежище в ненависти к Ньюфилду. (Я редко ненавижу по-настоящему, но его – ненавижу.)
У всех «успешных» людей наверняка есть мысли из разряда «если бы такой-то знал об этом, он бы пожалел о своих словах». Или «она еще пожалеет, что меня отвергла». Вас может знать и восхвалять целый мир, но все портит кто-то из прошлого – навечно недостижимый, навечно недооценивший. Всегда остается клякса, пятно тьмы, неутолимая боль.
В моем случае это Ньюфилд. Думаю, он умер раньше, чем я действительно прославился, а значит, так и не осознал, что наделал. Но время от времени я все-таки жалею, что у меня нет машины времени, чтобы вернуться со своими книгами и статьями обо мне в 1934-й и сказать ему: «Как тебе такое, вшивый поганец? Ты-то и не знал, кто у тебя учится. Если бы ты правильно со мной обращался, вошел бы в историю как человек, раскрывший мой талант, а войдешь только как вшивый поганец».
Более того, за полвека страданий я так расковырял эту рану, что недавно написал рассказ «Путешественник во времени» («Time Traveler»), где персонаж, пострадавший точно так же, как и я, вернулся-таки в прошлое. К сожалению, я писатель и потому был вынужден закончить все драматично и правильно, а совсем не так, как меня бы действительно устроило. (Нет, концовку я не расскажу.)
Мое единственное удовлетворение: где-то еще существуют выпуски того литературного журнала с «Младшими братьями». Например, один есть у меня. И я вас уверяю: в содержании нет ни одного известного имени, кроме моего. В число поэтов входил Альфред Э. Дакетт, молодой талантливый афроамериканец, написавший впоследствии значительные вещи, но по большому счету единственное узнаваемое имя – мое. На свете есть коллекционеры, вполне готовые, наткнувшись на этот выпуск, выложить за него кругленькую сумму только по той причине, что в нем опубликован мой первый текст – тот самый, за который извинялся Ньюфилд.
Когда нам раздали школьный альбом, в нем был список – лучший ученик, лучший писатель, лучший тот, лучший этот… Не стоит и пояснять, что меня не назвали лучшим ни в чем, и незачем говорить, что никто из этих лучших (насколько мне известно) не сделал себе имя. Я во всем альбоме, честно признаться, упомянут только в одном месте – под своей фотографией, и то там сказано: «Когда он смотрит на часы, они не просто останавливаются, а идут в обратную сторону». Детское остроумие.
Нет, мою школьную карьеру ни в каком отношении успешной не назовешь, хотя выпустился я с очень высоким средним баллом. Причем несмотря на то, что я, к своему немалому ужасу, c некоторыми предметами не справлялся.
Я привык с одинаковой легкостью осваивать любые академические предметы – от грамматики до алгебры, от немецкого до истории. Но в Старшей школе для мальчиков у меня был семестр экономики, и я с огромным удивлением обнаружил, что ничего в ней не понимаю. Лекции учителя не помогали, от чтения тоже толку не было. Впервые в жизни я уперся в стену – предмет, который наотрез отказывался мне поддаваться.
И мне пришлось все это пережить. Я терпел и унижение в классе творческого мастерства, и то, что по среднему баллу не вхожу даже в первую полудюжину, и то, что меня совершенно забыли в альбоме, и то, что я не понимаю отдельные предметы.
Я выжил. По крайней мере, не помню, чтобы опускал руки. Я все равно оставался исключительным и намеревался показать это миру. Я окончил школу в 1935 году – всего в пятнадцать лет.