В Детройт я вернулся в самом конце ноября, и отпуск мой на этом кончился.
А дальше пошла рутина, которую наш разлюбезный генеральный прокурор, чтоб его подбросило да так и оставило, наладил по всей стране: рейды, задержания, сортировка, депортационные дела. Через нас шли тысячи, буквально тысячи, и соки эта машина выжимала одинаково исправно и из детройтских работяг, и из Бюро, потому что на каждого задержанного полагалась бумага, а на бумагу — другая бумага. Маразм, если разобраться, полнейший. Вот-вот в этой стране начнётся такой карнавал, что «красная паника» покажется детской шалостью, и подымется публика, рядом с которой все наши арестованные слесари с их брошюрками — просто хор мальчиков; а мы ловим работяг. Но начальству виднее, начальству всегда виднее, а моё дело — папки.
Польские газеты я просматривал по долгу службы, за первой чашкой кофе. Читал не то чтобы бегло, спотыкался и лез в словарь, но смысл вылавливал.
В четверг, четвёртого декабря, я развернул Dziennik Polski и на третьей полосе увидел знакомую фамилию.
Материал был перепечатан из Чикаго и посвящён похоронам, которые прошли там двадцать четвёртого числа. Хоронили всех разом, от костёла Святого Станислава Костки, и хоронили, судя по описанию, так, как умеют только поляки да ирландцы: с оркестром, с хоругвями, с делегациями от всех обществ, какие есть в городе, при стечении, как писала газета, сорока тысяч человек. Цифра, скорее всего, врала вдвое, но и половина от неё — это очень много народу.
Дальше шли панегирики, полполосы, и большая их часть была написана как положено. Герои. Патриоты. Отдали молодые жизни за отчизну, не увидев её свободной. Матери, чьё горе не измерить. Вечная память и земля пухом. Такое пишут в любой стране на любом языке, и читается оно по диагонали, потому что слова эти к покойникам отношения имеют мало, а имеют отношение к живым, которым надо было что-то сказать над ямой.
А внизу полосы, отдельно, в рамочке, стоял текст, автор которого увлёкся.
ОНИ ПАЛИ ДВАЖДЫ ЗА ОДНО И ТО ЖЕ ДЕЛО
Памяти ротмистра Тадеуша Ястржембского и товарищей его
Над свежими могилами не время для сдержанности. Сдержанность мы охотно оставим тем, кто нас не любит: им она к лицу, ибо у них она прикрывает равнодушие, а у нас прикрывала бы одну только трусость.
Мы скажем прямо, и пусть слова наши прочтут те, кому они не понравятся. Люди, которых мы схоронили в понедельник, пали дважды за одно и то же дело. Первый раз — год назад, там, откуда они родом. Второй раз — здесь, на американской земле, в двух шагах от дома, за накрытым столом, среди своих, в тот час, когда человек имеет право быть беззащитным.
Нас спрашивают американские друзья: кто был ротмистр Ястржембский? Отвечаем, и отвечаем подробно, ибо иные вещи следует говорить громко.
Он был солдат с четырнадцатью годами службы за плечами, кавалерист, водивший эскадрон под огнём на четырёх фронтах и дважды вынесенный с поля с пробитым телом. Он был из тех офицеров старой выучки, каких нынче осталось мало и каких не выучишь заново ни за год, ни за пять: он умел заставить необученных мальчиков стоять там, где стоять невозможно, и умел заставить их после этого умыться, побриться и не потерять человеческого облика. Такие люди на дороге не валяются. Молодая наша армия держится на десятке таких, и каждый из них стоит батальона.
Год назад, в ноябре, когда Львов лежал между двух огней и когда судьба его висела на волоске тоньше паутины, в город вошли те, кому он не принадлежал и принадлежать не мог. Регулярных сил у нас там не было. Не было ни складов, ни штабов, ни резервов, ни подмоги, которую можно было бы ждать. Была горсть наших юношей — гимназистов, подмастерьев, семинаристов, мальчишек, каких вы видите каждое воскресенье в наших костёлах, — и было у них поначалу оружия меньше, чем рук. И было среди них несколько человек, знавших ремесло войны. Он был из этих нескольких.
Что они сделали за три недели, известно всему свету, и повторять этого мы не станем. Львов остался польским. Это факт, и никакие сожаления, никакие жалобы, писанные в чужих столицах чужими перьями и оплаченные из чужих касс, его не отменят и не перепишут.
Но мы скажем и о том, о чём принято молчать, — потому что молчание наше уже истолковали дурно и истолкуют ещё хуже.
Три дня город был очищаем от врага. Очищаем — иного слова мы не подберём и подбирать не станем. Ибо враг в те дни стоял не только перед фронтом, где ему и надлежит стоять по солдатскому обычаю, но и за спиною у наших мальчиков: в подворотнях, на чердаках, в окнах верхних этажей, в лавках и складах тех кварталов, где нас никогда не любили и где не давали себе труда это скрывать. Оттуда стреляли в затылок. Оттуда подавали знаки неприятелю. Оттуда ждали и звали иную власть — ту самую, что ныне заливает кровью полсвета от Урала до Днепра и тянет руку к остальному; ту самую, чьи красные знамёна были там уже приготовлены и припрятаны, и найдены нашими при обыске, и предъявлены всякому, кто желал видеть.
Что делает солдат с тем, кто стреляет ему в спину? Он не пишет прошений в комитеты и не ждёт разбирательства. Он поворачивается и делает то, что должно, и делает быстро, потому что перед ним фронт и ждать ему некогда.
Пришлось быть суровыми. Мы этого не стыдимся и стыдиться не намерены. Тот, кто в такие дни и в таком городе сохраняет чистые руки, сохраняет их ценою чужих голов, и цену эту платят не он и не дети его.
Нам возразят, что суровость наша обрушилась и на тех, кто не стрелял. Мы ответим так, как отвечает всякий солдат: когда в тебя бьют из окна, ты не спрашиваешь у дома, все ли жильцы его согласны с тем, кто засел на чердаке. Так было во всех городах и во все века, и не нам, беднейшему и битому народу, читать по этому предмету наставления от тех, кто сам жёг и вешал по всей Европе двести лет кряду.
И если Европа сегодня ещё стоит, если она ещё смеет называть себя христианской и если в Чикаго можно спокойно вести детей к обедне, — то не в последнюю очередь потому, что в ноябре восемнадцатого года нашлись люди, готовые запачкать руки ради спасения того, что чище их рук. Историю пишут не в перчатках, панове. Её пишут теми руками, какие есть.
Он приехал за море, чтобы увести отсюда новых — таких же мальчиков, каких водил тогда, только выросших уже здесь, под американским небом, и не знающих ещё, что их ждёт. Он их не увёл.
Его убили за то же самое, за что он воевал. Рука, положившая машину под наш дом, знала, кого кладёт: не купцов, не лавочников, не случайных прохожих, а тех, кто уже однажды встал у неё на пути и собирался встать снова. И если кто-нибудь ещё сомневается, чья это рука и откуда она тянется, пусть перечитает написанное выше и пусть подумает как следует.
Спите, панове. Америка вас не забудет, а мы ей напомним, если забудет.
Я перечитал это место дважды, и не потому, что оно меня чем-то поразило, а потому, что польский мой хромает и в двух оборотах я не был уверен. Полез в словарь. Всё оказалось ровно так, как я и понял с первого раза: и про подворотни, и про лавки, и про чистые руки, которые сохраняются ценою чужих голов.
Ай, молодца, пан редактор. Ай, хорошо написал. От души, с чувством, ничего не утаил.
Я сложил газету, допил кофе и пошёл работать, потому что до конца дня надо было закрыть три рапорта, а рапорты, в отличие от панегириков, сами себя не пишут.
За ту же неделю всплыли и те двое, которых чикагская полиция держала в неразысканных, и всплыли громко. Первым — Стефан Смальский, банкир, миллионер, первый человек в Национальном департаменте, тот самый, кто эти проводы задумал, оплатил и открывал речью. Хоронили его отдельно, в среду, и хоронили так, что все прочие похороны разом перед этим померкли: на два часа закрыли движение по Милуоки-авеню, служили три епископа, венков было столько, что их везли отдельной подводой. Вторым — мистер Дж. Р. Фэйрклот, чиновник продовольственной администрации, ведавший польским направлением помощи, оказавшийся на ужине по приглашению покойного Смальского и, судя по всему, ради того же, ради чего чиновники ходят на такие ужины во все времена. Его увезли в Огайо, к родне, и написали о нём три строки.
А седьмого числа полыхнуло.
Началось это, как я понял позже, в Нью-Йорке, а до нас докатилось по телеграфу и легло в Detroit Free Press на вторую полосу, откуда всякий желающий мог прочесть по-английски то, что неделей раньше было напечатано по-польски и, как надеялся пан редактор, по-польски и осталось.
«ОЧИЩЕНИЕ» ЛЬВОВА: ЧИКАГСКАЯ ГАЗЕТА ХВАЛИТСЯ ТЕМ, ЧТО ВАШИНГТОН НАЗВАЛ ВЫМЫСЛОМ
Еврейские организации требуют пересмотра выводов миссии Моргентау. В основание требования положены собственные слова польской печати. Представление направлено государственному секретарю и в сенатский комитет.
Американский еврейский конгресс совместно с Американским еврейским комитетом обратились вчера к государственному секретарю с представлением, копии которого разосланы в редакции газет и членам сенатского комитета по иностранным делам.
Существо представления сводится к следующему.
Третьего октября сего года опубликован доклад миссии Соединённых Штатов в Польше, в коем сказано, что сообщения об организованных погромах не подтвердились, что число погибших лиц иудейского исповедания составляет около трёхсот и что гибель эта должна быть отнесена на счёт беспорядка военного времени, а не на счёт польских властей и войск.
Двадцать шестого ноября чикагская газета, издающаяся на польском языке, поместила в память погибших при взрыве на Милуоки-авеню статью, из которой мы приводим выдержки в переводе, заверенном присяжным переводчиком:
«Три дня город был очищаем от врага. Очищаем — иного слова мы не подберём и подбирать не станем… враг стоял не только перед фронтом… но и за спиною у наших мальчиков: в подворотнях, на чердаках, в окнах верхних этажей, в лавках и складах тех кварталов, где нас никогда не любили… Пришлось быть суровыми. Мы этого не стыдимся и стыдиться не намерены. Тот, кто в такие дни и в таком городе сохраняет чистые руки, сохраняет их ценою чужих голов… когда в тебя бьют из окна, ты не спрашиваешь у дома, все ли жильцы его согласны с тем, кто засел на чердаке.»
'Мы обращаем внимание государственного департамента, — говорится далее в представлении, — на то обстоятельство, что здесь описаны не бои с регулярным неприятелем, а действия против невооружённых жителей в их собственных домах и лавках; что автор прямо признаёт неразборчивость этих действий и заранее её оправдывает; что описаны они не обвинителем, а панегиристом, с очевидной гордостью и без малейшей попытки скрыть существо дела; и что напечатано это не в Галиции год назад, а в городе Чикаго в ноябре тысяча девятьсот девятнадцатого года, по-польски, для польских читателей, то есть в обстоятельствах, когда автор не имел ни малейшей надобности лгать в нашу пользу.
Миссия, работавшая в Польше сорок дней, опрашивавшая свидетелей через переводчиков, предоставленных польскою стороною, и нередко в присутствии польских должностных лиц, пришла к заключению, что организованных действий не было. Приведённые строки написаны человеком, который считает описываемое заслугою и полагает, что за неё следует благодарить. Мы вынуждены заключить, что миссия услышала не всё.'
К представлению приложен отчёт британской миссии сэра Стюарта Сэмюэля, работавшей в Польше вслед за американскою и пришедшей к выводам существенно иным. Отчёт этот, до сего дня в Соединённых Штатах широко не печатавшийся, будет, как нам сообщают, опубликован полностью на правах объявления в газетах нескольких городов и разослан бюллетенем.
Польский национальный департамент выступил вчера же с опровержением. В нём перевод назван тенденциозным, вся кампания — делом рук германской пропаганды, а обращение к памяти убитых на американской земле людей — поруганием свежих могил. «Наших сыновей взорвали большевистской бомбой, и не успела осесть кирпичная пыль, как из них уже делают преступников, — заявил представитель департамента. — Мы спрашиваем: кому это выгодно и кто за это платит?»
На вопрос нашего сотрудника, отказывается ли департамент от процитированной статьи, представитель ответил, что за частные мнения редакторов департамент ответственности не несёт.
Дальше покатилось само, и остановить это было уже нельзя, потому что бумага была напечатана, а напечатанное не отзовёшь.
Кричали обе стороны, и кричали неделю. Одни требовали расследования, другие — извинений. Польские общества по всей стране принимали резолюции протеста и слали их в Вашингтон пачками; еврейские общества принимали резолюции противоположного содержания и слали их туда же. Отчёт англичанина Сэмюэла напечатали на правах объявления в шести или семи газетах, целиком, мелким шрифтом, на полторы полосы, и у нас в конторе его читали вслух — не из сочувствия, а из спортивного интереса, потому что там были подробности, каких в докладе Моргентау не было и в помине. Сенатор от Иллинойса высказался в том смысле, что Америке пора заняться своими делами, получил за два дня столько писем от польских избирателей своего штата, что высказался ровно наоборот. Какой-то священник из Милуоки объяснил в проповеди, что всё это устроили немцы, и проповедь перепечатали четыре газеты.
Я читал это за утренним кофе, аккуратно и подряд, и никаких особенных чувств не испытывал. Отмечал только, с каким изяществом пан редактор сам себя приложил, а заодно и всех, за кого хлопотал. Человек хотел сказать своим и сказал так, чтобы своим было приятно, а вышло на весь свет, потому что в этой стране, как выяснилось, есть люди, читающие по-польски и умеющие пользоваться словарём не хуже меня.
Впрочем, чему тут удивляться. Люди вообще редко понимают, где кончается своя кухня и начинается улица. А в двадцатом веке она начинается прямо за порогом.
А четырнадцатого декабря пришло вот это.
ПО ТЕЛЕГРАФУ ИЗ ВАШИНГТОНА
НОВАЯ МИССИЯ В ПОЛЬШУ. МАРШАЛЛ ВО ГЛАВЕ
Полномочия шире, чем у прежней. Осведомлённые лица полагают, что выводы её будут иметь последствия.
Государственный департамент объявил вчера о назначении миссии Соединённых Штатов в Польшу для проверки выводов доклада, представленного в октябре сего года.
Решение принято вслед за резолюцией, внесённой в Сенат и требующей возобновления расследования, а также в связи с представлением еврейских организаций, о котором сообщалось ранее.
Во главе миссии поставлен мистер Луис Маршалл, нью-йоркский юрист, президент Американского еврейского комитета, участник переговоров о договоре по защите прав национальных меньшинств. От администрации в состав миссии включён мистер Франклин Д. Рузвельт, помощник морского министра.
Полномочия, предоставленные мистеру Маршаллу, значительно шире тех, какими располагала прежняя миссия. Он вправе избирать свидетелей по собственному усмотрению и опрашивать их вне присутствия должностных лиц принимающей стороны, пользоваться переводчиками, привезёнными с собою, требовать доступа к судебным и войсковым делам, а также посещать любые местности по своему выбору без предварительного о том уведомления. Отчёт его будет представлен государственному секретарю и одновременно передан в сенатский комитет по иностранным делам, минуя обычный порядок.
Осведомлённые лица в государственном департаменте дают понять, что к заключениям миссии на этот раз готовы прислушаться и что заключения эти могут повлечь за собою выводы далеко идущие. В Сенате, где обсуждение вопроса о займах и продовольственной помощи молодым государствам Восточной Европы отложено до февраля, ждут отчёта с нескрываемым интересом.
Одновременно сообщается, что к работе миссии привлекаются министерство юстиции и Бюро расследований — по той части дела, которая касается территории Соединённых Штатов: набора добровольцев в польские части, сбора и расходования средств на этот предмет и деятельности польской военной миссии в американских городах. Собранные материалы будут переданы в распоряжение мистера Маршалла.
Отъезд миссии предполагается в январе.