К книге
Путь гайдзина. Пока цветёт Сакура. Книга 1Глава 4 Гайдзин
14%
Глава 4 Гайдзин
4

Дмитрий сидел на деревянном настиле крыльца, прислонившись спиной к столбу, поддерживающему навес, и смотрел на людей, снова вернувшихся к своим делам во дворе. Солнце уже поднялось выше, заливая всё вокруг ровным, золотистым светом, и тени от построек стали короче, словно кто-то невидимый подрезал их острым ножом. Женщина, которая принесла ему одежду и воду, снова сидела на пороге соседнего дома, но теперь в руках у неё была корзина с какими-то зелёными стеблями — она перебирала их, откладывая одни в сторону, складывая другие в аккуратные пучки, и её тонкие, жилистые пальцы двигались с той же точностью, с какой его собственные руки работали с деревом. Он наблюдал за ней, потом перевёл взгляд на двор. Здесь всё дышало порядком — не той механической, навязанной чистотой, которая бывает в больницах или лабораториях, а естественной, органичной, как у человека, который привык содержать своё жилище в чистоте, не задумываясь об этом. Гравий на дорожках был старательно разровнен граблями — он видел это орудие, прислонённое к стене, с деревянными зубьями, сделанными вручную, с рукояткой, гладко отшлифованной долгим использованием. Камни, которыми были выложены тропинки, лежали ровно, плотно пригнанные друг к другу, без единого зазора, словно кто-то потратил на это целый день, подбирая каждый камешек по размеру. Деревянные стены домов были тёплого, слегка посеревшего от времени оттенка, но в углах, там, где стыки соединялись друг с другом, виднелись аккуратные, плотные соединения, сделанные без единого гвоздя — чисто на шипах, на вязках, на той древней технике, которую Дмитрий знал и любил, но которую в его время почти забыли, заменив на дюбели и клей. Он провёл пальцами по дереву настила — доска была гладкой, чуть маслянистой на ощупь, и он понял, что её не раз покрывали слоем натурального масла или воска, защищая от влаги и времени. «Руками делали, — подумал он. — Всё руками. Без станков, без фрезеров. Просто руки и инструмент. И сколько же терпения в это вложено…» Он смотрел на крестьян, которые работали в огороде. Двое мужчин, пригнувшись, пололи грядки с какими-то низкорослыми растениями — похоже, редька или что-то в этом роде. Они двигались медленно, размеренно, без суеты, и казалось, что каждый их жест отточен до автоматизма, как у танцоров, исполняющих один и тот же танец тысячи раз. Рядом, под навесом, сидела женщина с прялкой — простой, деревянной, с колесом, которое она крутила ногой, и пальцы её ловко скручивали нить из овечьей шерсти, и нить была ровной, тонкой, почти безупречной. Дети — те же мальчишки, что бегали за забором, и их младшая сестра, девочка лет пяти с огромными чёрными глазами, — играли у колодца, бросая в воду мелкие камешки и смеясь, когда те расходились кругами. У колодца стояло ведро — деревянное, с железными обручами, и Дмитрий узнал эту конструкцию: её делали так же, как делали сотни лет назад, точно такую же он видел в музеях. И это его поразило больше всего. В музеях. Он видел такие вещи в музеях, а не в живом дворе, где люди дышали, говорили, смеялись. Он не заметил электрических проводов, ни антенн, ни машин, ни даже велосипедов. Ничего. Только дерево, глина, бамбук, камень — и люди, которые жили с этим в полном согласии, не пытаясь изменить мир вокруг, а принимая его таким, какой он есть. Он попытался прикинуть, где мог оказаться, если предположить, что это очень удалённое и изолированное поселение. В глубине той же Японии, в горах, есть такие места — деревни, куда цивилизация почти не добралась, где люди до сих пор живут как их предки, без электричества, без телефонов, без интернета. Но даже в самых глухих деревнях есть хоть что-то современное, а здесь не было ничего. Совсем. Всё, что он видел, было сделано из натуральных материалов, без следа промышленного производства. Даже краски, которыми были окрашены ворота, казались растительными — тусклыми, матовыми, без той химической яркости, к которой он привык. «Или они действительно живут так, как жили сотни лет назад их предки, — подумал Дмитрий. — Или… Или я действительно попал в прошлое. В прошлое, которого не могло просто быть. Этого не может быть. Я знаю, что время — это прямая линия, нельзя просто взять и… Но это облако. То облако, которое я видел из иллюминатора. Оно было странным. Слишком странным. В нём были всполохи, цвета, которых не бывает в обычных облаках. Оно двигалось не так, как движется обычное облако. Оно росло, меняло форму, словно живое…» Одновременно почувствовал, как в горле снова встал ком. Когда вспомнил про облако, воспоминание о катастрофе, о падении, о том, как самолёт врезался в воду, нахлынуло с новой силой. Он видел лица жены и дочек — так отчётливо, будто они стояли прямо перед ним. Елена, с её вечно взволнованными глазами, которая держала его за руку и шептала: «Всё будет хорошо, Дима, мы же вместе». Лера, старшая, с её вызовом, с её взрослой улыбкой, которая так и не успела стать по-настоящему взрослой. Аня, с её косичкой и огромными, наивными глазами, которая смотрела в иллюминатор и шептала: «Пап, облака как вата…». И все они — утонули. Ушли под воду. Он не смог их спасти. Он даже не смог добраться до них в том тонущем самолёте. Его выбросило наружу, как пробку, а они остались внутри, в темноте, в холодной солёной воде, и звали его, а он не пришёл. От этой мысли у него перехватило дыхание, глаза защипало, и он, не удержавшись, быстро, почти незаметно, смахнул слёзы рукавом кимоно. Женщина на пороге, казалось, ничего не заметила — она продолжала перебирать траву, но Дмитрий почувствовал, что она на мгновение задержала взгляд на его лице, и в этом взгляде было что-то тёплое, понимающее, как у матери, которая видит, что её ребёнок плачет, но не хочет, чтобы это заметили другие. Он отвернулся, уставившись в землю, чувствуя, как дрожит подбородок. Он должен держать себя в руках. Он не может раскиснуть, не может сдаться. Он ещё не знает, что это за место, но если он хочет отсюда выбраться — а он должен выбраться, он обязан, у него нет права умереть здесь, в этой чужой стране, потому что тогда он никогда не узнает, что случилось с его семьёй, а может быть… Может быть, они всё-таки выжили? Может быть, их тоже выбросило на берег, но где-то в другом месте? Или спасатели нашли их? Он цеплялся за эту мысль, как утопающий за обломок доски, зная, что она иллюзорна, но не имея сил её отпустить. В этот момент он услышал шаги и увидел, как распахнулись резные ворота, впуская во двор того самого старика, который уже приходил к самураям. Старик шёл быстрой, семенящей походкой, почти бежал, согнувшись в характерном поклоне, не разгибая спины. За ним, с достоинством и почти царственным спокойствием, шагал человек, которого Дмитрий сразу отметил, потому что тот выбивался из общей картины. Он был одет в чёрную сутану. Сутана была простой, без украшений, из грубой, плотной ткани, и доходила до самых щиколоток, скрывая ноги. В левой руке, опущенной вдоль бедра, он держал чётки — длинную нить с узелками и тяжёлым латунным распятием на конце, которое тихо позвякивало при каждом шаге. Распятие было простым, без украшений, но от долгого соприкосновения с кожей и с пальцами латунь потемнела, приобрела тот особый, тёплый оттенок, который бывает только у вещей, которыми пользуются годами, десятилетиями. На правом указательном пальце Дмитрий заметил мозоль — след от постоянного перебирания чёток. И сам он был под стать этим чёткам — высокий, сухой, жилистый, с лицом, похожим на вырезанную из дерева маску: резкие скулы, глубокие глазницы, тонкие, сжатые губы, над которыми нависал длинный, чуть загнутый книзу нос. Его глаза были светлыми, серо-голубыми, и смотрели они остро, внимательно, с той проницательной настороженностью, с какой смотрят опытные охотники, входя в незнакомый лес. Возраст его было трудно определить — может быть, сорок-сорок пять лет, но держался он прямо, как солдат, и в каждом его движении чувствовалась привычка к долгим путешествиям и аскетичной жизни. Волосы, которые виднелись из-под простой тёмной шляпы с широкими полями, были чёрными с редкой проседью и коротко острижены, но на подбородке и щеках не было никакой растительности — они были гладко выбриты. Следом за священником вошёл тот самый старший самурай, которого Дмитрий встретил на дороге. Всё тот же квадратный, коренастый, с рукой на рукояти меча, с лицом, высеченным из камня. Он вошёл бесшумно, как тень, и остановился чуть позади священника, всем своим видом показывая, что находится здесь не как собеседник, а как страж, наблюдатель, гарант порядка. И, странное дело, даже самурай словно бы чуть склонил голову в присутствии этого священника — не в поклоне, а в знак уважения, признания его статуса. Крестьяне, которые были во дворе, как по команде замерли. Женщина с корзиной застыла с пучком травы в руках, не опуская рук, даже не дыша. Мужчины, работавшие в огороде— все как по команде низко согнулись в глубоком, почтительном поклоне, почти касаясь лбами земли. Дети, которые только что смеялись у колодца, мгновенно смолкли и тоже склонились в поклоне. Тишина стала абсолютной — даже птицы, казалось, перестали кричать за забором. Старик довёл священника до Дмитрия, остановился, поклонился ещё раз, что-то быстро сказал на своём языке, указывая рукой на Дмитрия. Священник кивнул, и старик, пятясь, отступил в сторону, исчезнув где-то за домом. Священник стоял прямо перед Дмитрием, и его серые глаза впились в лицо русского, изучая каждую черту: бледную, исцарапанную кожу, чужой разрез глаз, нездешние скулы, растрёпанные волосы. Он смотрел так, будто видел перед собой не человека, а загадку, которую нужно было разгадать, и разгадать как можно скорее. В этот момент один из крестьян, тот самый, что был в огороде, быстро — но не бегом, а почтительным шагом — принёс из-под навеса два стула. Стулья были простыми, но крепкими, сделанными из тёмного, плотного дерева, похожего на орех или каштан. Сиденье было неглубоким, чуть вогнутым, а четыре ножки, слегка расходящиеся в стороны, были соединены поперечными перекладинами, укреплёнными деревянными клиньями. Священник сел на один стул, выпрямив спину и положив руки на колени — чётки с распятием свисали вниз, покачиваясь от движения. Самурай сел на второй, чуть сбоку, и его рука всё ещё лежала на мече, словно он был готов в любой момент вскочить и действовать. Дмитрий продолжал сидеть на крыльце нежная, как ему реагировать. Священник посмотрел на него, чуть приподнял бровь, но ничего не сказал. Вместо этого он сделал короткий жест рукой — и все крестьяне, которые замерли во дворе, начали быстро, но бесшумно удаляться: женщины исчезли за дверями домов, мужчины скрылись за углами, дети были уведены за руку старшими. Двор опустел за считанные секунды, оставив лишь троих: священника, самурая и Дмитрия. Тишина стала ещё глубже. Слышно было только, как ветер шуршит листьями сакуры, да где-то далеко, за гранью слышимости, — ровный, успокаивающий шум океанского прибоя. Священник снова посмотрел на Дмитрия, задержал взгляд на его лице, на руках, которые были в ссадинах и порезах, на кимоно, которое было явно велико для него. Потом он заговорил. Голос был низким, хрипловатым, с лёгким, едва уловимым акцентом, спросил что-то на языке, которого Дмитрий не понял — это был не японский, не английский, но в нём было что-то узнаваемое, какой-то музыкальный ритм, похожий на испанский или итальянский. Он догадался: это был скорее всего португальский. Священник говорил медленно, чётко, словно проверяя, понимает ли его собеседник.

— На каком языке ты говоришь? — спросил он на португальском. — Португальский? Итальянский? Французский? Английский?

Дмитрий, услышав последнее слово, вздрогнул и почти машинально кивнул. Английский. Он знал этот язык, пусть и плохо, пусть с ошибками, с ужасным произношением, но хоть что-то. Священник заметил его кивок, удовлетворённо хмыкнул и заговорил снова, но теперь уже на английском — с тем же португальским акцентом, с чуть гнусавыми гласными, с твёрдыми, картавыми «р».

— Ты говоришь на английском? — спросил он, и его голос был ровным, без эмоций. — Ты англичанин? Как твоё имя?

Дмитрий открыл рот, чтобы ответить, но слова застревали в горле. Английский, который он знал, был на уровне школьной программы и он никогда не говорил на нём с носителями, а теперь, когда перед ним был человек, который ждал ответа, он чувствовал себя глупцом, который пытается заговорить на языке, который знает лишь наполовину. Он замялся, подбирая слова, и наконец выдавил:

— I… I speak a little. Not good. I am… I am Russian. Russia. Muscovy. My language is Russian. I learned English in school… many years ago. My name is Dmitry…('Я… я немного говорю. Плохо. Я… я русский. Россия. Московия. Мой родной язык — русский. Я учил английский в школе… много лет назад. Меня зовут Дмитрий")

Священник снова приподнял бровь, и в его взгляде мелькнула искорка любопытства — возможно, первого настоящего чувства, которое он проявил с момента своего появления.

— Московия? — переспросил он, словно пробуя незнакомое слово на вкус. Реакция священника была мгновенной. Его глаза расширились, а рука с чётками замерла. Он резко повернулся к самураю и быстро заговорил с ним на японском, указывая на Дмитрия. Самурай слушал, его лицо оставалось неподвижным, но он чуть заметно наклонил голову, выражая вопрос. Священник снова повернулся к Дмитрию, и в его взгляде теперь читалось не просто любопытство, а искреннее, глубокое изумление.

— Московия? И тебя значит зовут Дмитрий⁈— Переспросил он по-английски, и в его голосе послышались нотки благоговейного ужаса. — Ты жил в землях Великого Князя? Ледяной Север, где зима не кончается и по лесам бродят медведи? Как… как сын той далёкой, ледяной империи достиг этих берегов? Путь по суше занимает годы, через владения татар и ханств. А по морю… ни один корабль с Запада никогда не огибал Мыс и не плыл так далеко на Север, чтобы достичь твоих земель.

Дмитрий понял суть. Он знал о Московии. Они знали о России. Но для них он был человеком с края света, из ледяной пустыни, куда не ступала нога европейского морехода. Для них Россия была такой же экзотикой, как для него человека из двадцать первого века — какая-нибудь Антарктида или Тибет. Далёкой, непостижимой, почти мифической. Он читал, что португальские священники знали о Московии по рассказам английских и голландских купцов, которые бывали в Лиссабоне и делились историями о далёкой северной стране, где правит царь, а зимы длятся по полгода. Для них это была земля на самом краю известного мира, почти такая же легендарная, как царство пресвитера Иоанна.

— Я… я долго путешествовал. По суше. А потом… по морю.— Осторожно начал Дмитрий по-английски, подбирая слова.

Священник кивнул, принимая это объяснение, хотя в его глазах всё ещё плясали искры недоверия. Он положил руку на грудь, поверх чёрной ткани сутаны, там, где под ней, Дмитрий был уверен, висел деревянный крест.— Я слышал об этой стране, но мало. Мы, португальцы, знаем о Московии по рассказам купцов, которые доходили до персидских и османских земель. Это далёкая, холодная страна, где люди живут среди лесов и снегов. Там говорят на странном языке, и у них… у них своя вера, не наша, не католическая. Я никогда не встречал русичей. Ты — первый. — Он помолчал, рассматривая Дмитрия с ещё большим интересом. — Но как ты оказался здесь? В Японии?

Дмитрий сглотнул, чувствуя, как в горле пересохло. Ему нужно было говорить. Значит он всё таки в Японии. И всё очень похоже на то, что это не какое-то оторванное от цивилизации 21 века поселение, а именно то во что его здравый смысл отказывался верить—он похоже каким-то невероятным образом попал в средневековую Японию. Примерно 16–17 век. Вот дерьмо! И как теперь отсюда выбираться? Как вести себя? Как вообще теперь жить здесь, в чужой стране, где он не знает даже базового уровня языка, не знает обычаев и традиций…Осознание этого факта, что он не в своём времени, свалилось на него, как яблоко на голову Ньютону, сразу расставив всё на свои места. Теперь он должен был объяснить, как он здесь очутился, но как? Как объяснить этому человеку, который явно был из другой эпохи, про самолёт, про облако, про катастрофу? Да и подходящих слов в английском языке не было,чтобы доступно объяснить это священнику, вряд ли тот поймёт и тем более поверит. Поэтому решил пока что использовать более простую, менее безумную версию. «Скажу, что выпал с корабля, — подумал он. — Это звучит логично. Это вписывается в реалии этого мира. Я скажу, что был купцом или путешественником, и мой корабль разбился во время шторма. Так будет лучше». Он заговорил медленно, тщательно подбирая слова, иногда запинаясь, иногда повторяя фразы, чтобы священник его понял:

— Это длинная история…Вкратце, я плыл на корабле, ехал из… Макао в… Нагасаки… мы попали в шторм, судно затонуло, из всей команды похоже спасся только я один.—Он замолчал, чувствуя, как сердце колотится в груди. Когда Дмитрий закончил, священник чуть наклонил голову, на минуту задумался, глядя куда-то в сторону, но тут же перевёл взгляд на самурая, сидящего рядом, и заговорил с ним на японском — бегло, быстро, с той уверенностью человека, который знает язык настолько хорошо, что думает на нём. Они обменялись несколькими короткими фразами. Самурай отвечал сдержанно, коротко, иногда кивая или отрицательно качая головой. Священник снова повернулся к Дмитрию.

— Ты говоришь, что был на корабле, идущем из Макао в Нагасаки. Это правдоподобно, — сказал он, и в его голосе была осторожность, взвешивание каждого слова. — Португальские корабли часто ходят этим путём. Но ты не португалец. Ты русский. Что ты делал на португальском корабле? Как ты оказался в Макао?

Дмитрий замялся. Он не знал истории Макао, не знал, кто там жил, какие были торговые пути. Он мог только импровизировать.

— Я был… ремесленником, — сказал он, выбрав первое слово, пришедшее на ум. — Я покупал дерево. Древесину для мебели. В Макао очень много… разной древесины. Я хотел продать её в Японии. В Нагасаки. Но шторм всё уничтожил.

Священник снова посмотрел на него, и в этом взгляде читалась смесь сомнения и любопытства. Он видел руки Дмитрия — мозолистые, с глубокими трещинами на пальцах, руки человека, который постоянно работает с деревом. Это было убедительно. Он видел, как Дмитрий сидит, как держит спину, как оглядывается вокруг — это был взгляд не моряка, не солдата, н Мог ли он быть действительно ремесленником? Возможно.

— Твоя история странная, — сказал священник после паузы, — но я верю, что ты не лжёшь по крайней мере о том, что потерпел кораблекрушение. Твои руки, твоё лицо — они говорят о том, что ты пережил нечто тяжёлое. Самурай, который сидит рядом со мной, тоже так считает, — он указал на воина рукой, и тот чуть склонил голову, подтверждая слова. — Но здесь не я решаю твою судьбу. Я всего лишь священник. Меня зовут отец Луиш Феррейра. Я из ордена иезуитов. Мы пришли в Японию, чтобы нести слово Божие и помогать местным жителям. Это моя миссия уже… пятнадцать лет. Я живу здесь, учу их языку, лечу их, когда они болеют, и пытаюсь понять их душу. Это трудное дело. Японцы — упорный народ. Они верят в своих богов и духов, и к нашей вере относятся с подозрением. Но они уважают силу и знания, и потому я до сих пор здесь, хотя многих из моих собратьев уже изгнали, а некоторых — казнили. — Он перекрестился на мгновение, коснувшись груди, и его лицо стало серьёзным. — Этот самурай, что рядом со мной, — его зовут Хаттори Кадзуо. Он — главный управляющий этих земель, правая рука местного даймё. Его господина зовут Сакакибара Сигэнори, и он правит этой провинцией, — священник обвёл рукой горизонт, охватывая холмы, рисовые поля, дома, — но сейчас даймё в столице, при дворе сёгуна, так что Кадзуо-сама управляет всем здесь. И если ты хочешь, чтобы твоя судьба была решена справедливо, тебе нужно, чтобы его решение было благоприятным. Пока что он просто наблюдает за тобой, но в любой момент он может принять решение, и это решение может быть… суровым…

Священник помолчал, давая Дмитрию переварить услышанное. Тот сидел на крыльце, вцепившись пальцами в дерево настила, и чувствовал, как земля уходит из-под ног. Даймё. Самураи. Провинция. Сёгун. Слова, которые он знал только из исторических книг и фильмов, теперь были реальностью, живой, осязаемой, тёплой, пахнущей травой и морем. Он действительно попал в прошлое. Да ещё угораздило в Японию эпохи самураев, когда здесь ещё не было ни заводов, ни паровозов, ни электричества, ни, тем более, самолётов. Время, в котором его мир, его знание, его навыки, были почти бесполезны. Он чувствовал себя выброшенным на берег не только чужой страны, но чужой эпохи — и это было страшнее, чем любой шторм.

— Послушай меня внимательно, — продолжал священник, подавшись вперёд и понижая голос, словно боялся, что его услышат за стенами двора. — Ты ведь не знаешь, как устроен этот мир, верно? Здесь всё иначе. Япония — это страна, которая много лет была раздроблена войнами между даймё, но сейчас, при сёгуне из клана Токугава, наступил относительный мир. Однако мир этот держится на строгих правилах, и нарушать их опасно. Самураи здесь — это высшая каста. «Самурай" в переводе с японского означает " Служить»— Они служат своему господину и не задумываясь готовы отдать за него свою жизнь. Самураи наделены большими полномочиями и являются высшей кастой знати после даймё. У них есть право сразить и уйти. Он может обнажить меч и рассечь тебя пополам, прямо здесь, посреди дороги, и никто не посмеет его остановить. Он оставит твоё тело в пыли, и это будет считаться справедливостью. Ты — сейчас чужак, гайсин по японски. Потерпевший крушение. У тебя нет статуса. Для них ты хуже грязи под их сандалиями. Ты должен быть смиренен. Ты должен держать глаза долу. Ты никогда, никогда не должен их оскорбить, если не хочешь лишиться головы. Самураи могут казнить любого крестьянина и тем более чужака за неуважение, за то, что тот неправильно поклонился, за то, что посмотрел на них слишком дерзко. И у них есть на это полное право. — Он взглянул на Кадзуо, который сидел неподвижно, как статуя, и лишь его глаза, узкие, чёрные, следили за каждым движением Дмитрия. — Ты уже наверное заметил, что крестьяне здесь низшие люди. Люди, которых ты видел во дворе, — их зовут Хякусё. Они — низшие из четырёх каст, ниже воинов, ниже ремесленников, ниже купцов. Однако они — основа. Они выращивают рис. Они ловят рыбу. Они ткут полотно. Но всё, что они производят, принадлежит господину. Каждый год они платят налог — часть урожая, часть улова, часть того, что они сделали своими руками. Если они не заплатят — их накажут. Если они попытаются сбежать — их поймают и убьют. Если год был неурожайным,— они всё равно обязаны отдать то что должны, даже, если сами будут голодать. Они привязаны к земле, как деревья, и это продолжается из поколения в поколение. Так что ты, гайсин, который появился из моря. Ты должен быть осторожен. Не приближайся к женщинам без разрешения, не прикасайся к их вещам, не смотри на их детей слишком долго. Самураи, особенно те, кто ниже по рангу, могут истолковать любой твой жест как оскорбление. И тогда даже я не смогу тебя защитить. Дмитрий слушал, и каждое слово священника, как гвоздь, вбивалось в его сознание. Ему хотелось крикнуть, что он не должен подчиняться этим правилам, что он современный человек, что он имеет права, что он из страны, где есть законы, демократия, свобода. Но он понимал: здесь это ничего не значит. Здесь нет его законов. Есть только закон этого места, и он должен его принять, если хочет выжить.

— А что… что мне делать? — спросил он, и его голос дрогнул. — Я не хочу быть крестьянином. Я не хочу… я не знаю, как здесь жить. Я умею только работать с деревом. Я столяр. Плотник. Могу делать мебель, дома, резьбу, что угодно. Может быть, это поможет? Может быть, я смогу быть полезным?

Священник внимательно посмотрел на него. Его серые глаза на мгновение зажглись интересом.

— Ты столяр? — переспросил он и повернулся к Кадзуо, чтобы перевести его слова на японский. Он говорил быстро, но точно, и самурай, услышав перевод, едва заметно изменил позу. Его рука чуть отпустила рукоять меча, и на его лице, если можно было так выразиться, мелькнуло нечто похожее на любопытство. Он что-то спросил у священника, тот перевёл:

— Он хочет знать, что ты умеешь делать. Можешь ли ты сделать, например, резные колонны? Или шкафы? Или… или стулья, которые не шатаются?

Дмитрий кивнул. Он уже видел те стулья, которые принесли крестьяне, и в душе отметил, что они сделаны довольно грубо — соединения были надёжными, но без той филигранности, к которой он привык. Он мог бы сделать лучше. Он знал, что может.

— Я могу сделать из дерева всё что угодно, — сказал он, и в его голосе впервые за долгое время прозвучала уверенность. — Столы, стулья, шкафы, двери, окна. Я могу сделать всё. Просто дайте мне инструменты и дерево.

Священник перевёл. Самурай долго смотрел на Дмитрия, и его тёмные глаза, непроницаемые, как чёрное озеро, изучали русского с новой, более глубокой интенсивностью. Он спросил что-то ещё. Феррейра, выслушав, повернулся к Дмитрию:

— Он хочет знать, кто ты был на самом деле. Купец не мог так хорошо знать своё ремесло. Купцы торгуют, а ты, когда говоришь о дереве, смотришь на него, как на живое существо. Это не торговец. Это мастер. Так кто ты?

Дмитрий замер. Он понял, что его притворство уже дало трещину. Священник был проницателен, и самурай, даже не понимая слов, чувствовал ложь. Ему нужно было быть честным — хотя бы в том, что касалось его ремесла.

— Я мастер, — сказал он, глядя прямо в глаза Феррейры. — Я делал мебель для богатых людей в моей стране. Я делал кухни, лестницы, резные наличники, даже собачью будку для одного вельможи. — Он усмехнулся, вспомнив заказ. — Я работал с дубом, орехом, лиственницей, ясенем, клёном. Я знаю, как соединять дерево без гвоздей, как делать шипы, как шлифовать и лакировать. Если мне дадут хороший инструмент и хороший материал, я сделаю всё, что угодно.

Священник снова перевёл. Самурай долго молчал, переваривая услышанное. Потом он поднялся со стула — медленно, с достоинством, и его рука наконец отпустила меч. Он повернулся к отцу Феррейре и сказал несколько фраз, звучавших как приказ или суждение. Священник, чуть склонив голову, выслушал его, потом перевёл:

— Хаттори Кадзуо-сама говорит, что пока даймё отсутствует, он не может принять окончательное решение о твоей судьбе. Он даёт тебе временное пристанище. Ты будешь жить в этой деревне, есть вместе с крестьянами, выполнять работу, которую тебе дадут. Если ты действительно хороший мастер, ты будешь полезен. Если нет, — если ты окажешься обузой или станешь причинять проблемы…. —самурай красноречиво положил руку на эфес клинка. Феррейра перевёл дух и добавил уже тише, почти шёпотом, но в его голосе звучала нотка настороженности: — И ещё одно. Твоя внешность, твой язык… Ты здесь, как белый ворон. Крестьяне будут бояться тебя, самураи — подозревать. Не показывай страха, но и не вызывай их на агрессию. Работай. Будь полезен. И, если сможешь, попробуй учиться говорить по-японски. Хотя бы несколько слов. Это может спасти тебе жизнь. Я помогу тебе, чем смогу, но больше рассчитывай на себя.

Священник замолчал. Дмитрий сидел на крыльце, смотрел на свои руки, мозолистые, израненные, но всё ещё сильные, и чувствовал, как в груди медленно закипает что-то новое. Это было не отчаяние. Это была странная, почти болезненная решимость. Он потерял семью. Он потерял свой мир. Но он был жив, и у него были руки, которые умели делать невозможное. Он поднял голову, посмотрел на священника и самурая, и сказал тихо, но твёрдо:

— Я согласен. Я буду работать. Скажи ему… скажи, что я докажу, что я не бесполезен.

Феррейра перевёл его слова. Хаттори Кадзуо снова взглянул на Дмитрия, и на его лице мелькнула тень одобрения, почти незаметная, но — однозначная. Он кивнул, коротко, резко, как печать, поставленная на документе, затем что-то сказал священнику и, развернувшись, направился к воротам, не оглядываясь. Его шаги были твёрдыми, чеканными, и он исчез за воротами так же бесшумно, как появился. Феррейра ещё посидел некоторое время, глядя на Дмитрия с выражением, которое трудно было прочитать: в нём смешивались сострадание, осторожность и, возможно, лёгкая усмешка, словно священник видел в этом чужаке что-то, что вызывало у него неожиданную симпатию.

— Держись, сын мой, — сказал он по-португальски, потом перешёл на ломаный английский, и в его голосе появилась неожиданная мягкость. — Ты не первый, кто теряет всё в этой стране. Я тоже когда-то потерял свой дом. Мы, иезуиты, привыкли начинать заново. Это тяжело, но возможно. Если у тебя есть вера — молись. Если нет — хотя бы работай. Работа — лучший способ забыть о боли. А пока… — он поднялся со стула, — … я скажу этой женщине, чтобы она показала тебе, где ты будешь спать и что тебе нужно делать. Она добрая. Её зовут Мидори. Она потеряла мужа в прошлой войне, и у неё нет детей. Она будет присматривать за тобой, пока ты не освоишься. Я зайду завтра, чтобы проверить твой японский. Постарайся выучить хотя бы «здравствуйте» и «спасибо». Это многое меняет. И самое главное: при следующей встрече с самураем, не забывай ему кланяться, это признак вежливости— иначе, как я уже сказал, тут легко можно лишиться из-за этого головы.

Он перекрестил Дмитрия, улыбнулся краешками губ, и тоже направился к воротам, оставляя русского на крыльце, в центре чужого двора, под сенью цветущей сакуры, лепестки которой медленно падали на землю, словно розовый снег. Дмитрий сидел неподвижно, чувствуя, как в его голове кружатся обрывки мыслей — о жене, о дочках, о самолёте, об облаке, о чёрной сутане священника, о стальных глазах самурая. Но где-то в глубине, под слоем боли и страха, зажглась крошечная искра. Искра надежды. Или, может быть, просто инстинкт выживания, который цепляется за жизнь, даже когда кажется, что она кончена. Он поднял голову и посмотрел на небо — голубое, чистое, безоблачное, совершенно чужое. Где-то там, за этим небом, был его мир. Его время. Его семья. Но он остался здесь, и ему предстояло научиться жить в этом новом, древнем и жестоком мире, где даже язык был чужим, а единственным союзником могли стать только собственные руки и умение слышать голос дерева.

Предыдущая главаГлава 4 из 28Следующая глава