Ночь после первого штурма выдалась короткой — не по числу часов, а по тому, сколько из них досталось на сон. Едва погребальные костры защитников прогорели до углей, а раненых развели по шатрам знахарей, как со стороны частокола вновь донеслись голоса дозорных, будивших смену. Дмитрий, проспавший от силы два часа прямо на голой циновке в шатре Хатано, открыл глаза от того же звука, что преследовал его весь минувший день даже во сне, — глухого, размеренного стука барабанов, доносившегося теперь издалека, со стороны вражеского лагеря.
— Такаги не намерен давать нам передышки, — произнёс Хатано, уже стоявший у входа в шатёр и разминавший затёкшее за ночь плечо. Старый самурай выглядел так, будто вовсе не смыкал глаз, — впрочем, зная его, Дмитрий подозревал, что так оно и было. — Разведчики докладывают: за ночь к нему подошло подкрепление из его собственных земель — не меньше двухсот свежих асигару и ещё три десятка стрелков. Вчерашний урон он, похоже, вознамерился восполнить числом, раз не сумел взять нас хитростью.
Дмитрий поднялся, чувствуя, как каждая мышца в теле отзывается тупой, вязкой болью — не столько от вчерашней рукопашной, сколько от того особого, выматывающего напряжения, что не отпускает тело даже во сне, когда знаешь, что с рассветом всё начнётся заново. Он вышел из шатра, и первое, что увидел, — сгрудившихся у частокола плотников и печников, которых Сигэнори по его же просьбе прислал ещё три дня назад: те при свете первых бледных лучей уже месили новую партию глины, замешанной с рубленой соломой, латая проломы, пробитые накануне.
— Много попортили? — спросил Дмитрий, подходя к яме с раствором, где по локоть перепачканный в глине старик-печник по имени Сабуро, взятый из ближней деревни, руководил десятком таких же измазанных подмастерьев.
— Три участка обвалились совсем, Дзимитори-сан, — отозвался тот, не прерывая работы, но при этом не забыв низко поклониться ему— там, где вчера особенно долго горело. Обмазка держится хорошо, но не бесконечно — если бить в одно место снова и снова, глина трескается и осыпается, а под ней — голое дерево. К полудню залатаем, если руки не отвалятся раньше.
Дмитрий кивнул и, оглядев линию укреплений в утреннем свете, невольно отметил про себя: то, что вчера казалось ему хитроумной, но всё же теоретической выдумкой, рождённой бессонной ночью и разговором с отцом Феррейрой, теперь оборачивалось живой, дышащей — и, увы, конечной — защитой. Глина держала огонь, но не вечно. Запас её прочности тоже был не бесконечным.
Второй штурм начался, едва солнце оторвалось от кромки восточных холмов, и с первых же минут стало ясно, что вчерашний позор не научил Такаги Ёсинагу осторожности — он лишь заставил его переменить тактику. На этот раз передовые отряды не бросились очертя голову на частокол, а остановились на безопасном расстоянии от рва, и из-за их спин выкатили несколько неуклюжих, наспех сколоченных сооружений — приземистые деревянные рамы на массивных полозьях, с длинным рычагом, оттянутым назад тугими жгутами верёвок.
— Что это за сооружения? — спросил Кэнсиро, прищурившись, стоя рядом с Дмитрием на боевом ходу.
Дмитрий присмотрелся, и в груди у него похолодело от узнавания — не потому, что он видел такие машины прежде, а потому, что сама их конструкция, при всей грубости исполнения, была ему интуитивно понятна как плотнику: примитивные метательные рычаги, копирующие, вероятно, что-то виденное вражескими инженерами у португальских торговцев или вычитанное в каких-то полученных с материка чертежах.
— Это то, чего я боялся больше всего, — ответил он глухо. — Метательные машины. Смотри внимательно, что они будут кидать.
Ответ последовал незамедлительно: с гулким скрипом натянутых жгутов первый рычаг распрямился, и в воздух, кувыркаясь, взлетел небольшой тёмный сосуд — тот самый, узнаваемый и без слов, глиняный горшок, наглухо запечатанный смолистой пробкой. Он описал в воздухе дугу и с сухим треском разбился о частокол ярдах в тридцати от того места, где стоял Дмитрий, — и в тот же миг по дереву побежали жадные языки пламени, вспыхнувшие с такой стремительностью, что не оставалось сомнений: горшок был начинён не простым маслом, а какой-то смесью посерьёзнее — возможно, той же смолой, серой и селитрой, о которой Дмитрий когда-то слышал от отца Феррейры как о секрете, известном ещё со времён греческого огня.
— Тушить! — закричал Хатано, и вдоль всей линии укреплений тут же ожили заранее расставленные караулы: десятки рук подхватили заготовленные с вечера вёдра и черпаки, зачерпывая воду прямо из вкопанных в землю чанов, а следом за ними — люди с влажными циновками из рисовой соломы, чьей единственной задачей было в буквальном смысле сбивать пламя, накрывая его мокрой тканью там, где вода не доставала.
Дмитрий, сбежав с боевого хода, оказался у очага возгорания одним из первых. Огонь, охвативший обмазанный глиной участок частокола, лизал дерево жадно, но — и в этом было всё дело — не находил под слоем глины той сухой, беззащитной плоти, что мгновенно вспыхнула бы, будь бревно голым. Пламя расползалось по поверхности, чадя густым, смолистым дымом, но не проникало вглубь, и когда на него обрушились первые вёдра воды, а следом — тяжёлые, пропитанные влагой маты, огонь захлебнулся так же быстро, как и вспыхнул, оставив после себя лишь чёрное пятно копоти на потрескавшейся, но всё ещё держащей форму глиняной корке.
— Отец Феррейра оказался прав насчёт купеческих амбаров, — пробормотал Дмитрий себе под нос, чувствуя, как к горлу подступает что-то среднее между истерическим смехом и благодарственной молитвой. — Спасибо тебе, Создатель, за то, что надоумил меня послушать стариков-печников.
Но радоваться было рано. Метательных машин у Такаги оказалось не одна, а по меньшей мере пять, расставленных вдоль всей досягаемой для них части укреплений, и залпы горящих горшков посыпались вскоре не по одному, а десятками разом, метя то в одно, то в другое место, явно пытаясь нащупать слабину в обороне — тот самый неотремонтированный со вчерашнего дня участок, где обмазка ещё не успела высохнуть как следует. Дмитрий, мечась вдоль частокола вместе с бригадами тушения, видел, как то там, то здесь вспыхивают новые очаги пожара, как трещит и чадит подпалённая солома на крышах сторожевых вышек, ещё не покрытых глиной по причине нехватки рук и времени, — и именно там, у одной из таких вышек, огонь едва не взял верх.
— Дзимитори-сан, вышка горит! — крикнул кто-то из караульных, и Дмитрий, обернувшись, увидел, как пламя, охватившее соломенную кровлю сторожевого поста, стремительно набирает силу, грозя перекинуться на деревянный каркас самой площадки, где укрывались двое лучников.
Обычным путём — вёдрами по цепочке — угнаться за таким огнём было немыслимо: вышка стояла слишком высоко, а лестница к ней была одна и узкая. Дмитрий, не раздумывая долго, скомандовал ближайшим асигару обрубить крепящие вышку к частоколу верёвочные растяжки с подветренной стороны, а сам, ухватив топор, принялся торопливо вырубать несущую стойку с той стороны, куда, по его расчёту, должна была завалиться вся конструкция, — прочь от линии обороны, наружу, в ров.
— Ты с ума сошёл, она же с лучниками! — крикнул подбежавший Кэнсиро, но Дмитрий уже махнул рукой лучникам, чтобы те спускались, и, дождавшись, когда оба, слегка опалённые огнём и закопченные, как трубочисты скатились по лестнице вниз, он последним рубящим ударом перебил вторую опору. Горящая вышка, накренившись, с треском рухнула наружу, в сторону вражеских позиций, вместо того чтобы завалиться внутрь и поджечь соседние постройки, а её падение, как оказалось, придавило небольшую группу вражеских асигару, неосмотрительно подобравшихся слишком близко ко рву, в надежде под шумок пожара просочиться к частоколу.
— Неплохо… — усмехнулся Хатано, подошедший к тому месту чуть позже и глядевший на дымящиеся, но уже безопасные останки вышки. — Иные инженеры годами учатся рассчитывать, в какую сторону завалить горящее строение. У тебя это, кажется, в руках само сидит.
— Дерево не спрашивает, кто его рубит, самурай он или плотник, — ответил Дмитрий, вытирая закопченное лицо рукавом. — Оно просто падает туда, куда его толкнули. Я лишь помог ему упасть в нужную сторону.
К полудню второго дня стало ясно и другое: Такаги, убедившись, что прямой огненный штурм не приносит ожидаемых плодов, снова бросил в бой пехоту, надеясь, что защитники, отвлечённые тушением пожаров, не смогут одновременно удерживать частокол от прямого приступа. Расчёт этот был не лишён смысла, и на какое-то время оборона действительно затрещала: люди метались между вёдрами и мечами, не зная, за что хвататься в первую очередь, а несколько особенно упорных штурмующих сумели-таки взобраться на верхнюю кромку частокола в том самом месте, где накануне уже случился пролом и глина ещё не до конца просохла.
Именно тогда, в самый разгар этой сумятицы, гонец на взмыленной лошади, прорвавшийся к воротам с юго-востока, привёз весть, от которой даже невозмутимый доселе Сигэнорри, руководивший обороной с командного возвышения в центре укреплений, на мгновение переменился в лице.
— Мой господин! — прокричал гонец, спрыгнув с коня прежде, чем тот успел остановиться, и рухнув на колени перед даймё. — Вести с побережья! Дозорные на мысу Кураги заметили паруса — не меньше двух десятков галер, идущих вдоль берега прямо к бухте у вашей усадьбы! На мачте головного судна — герб клана Ямабэ, а рядом — герб Ногути!
По рядам ближайших к командному возвышению воинов пробежал тревожный ропот, и даже Хатано, которого, казалось, ничем нельзя было удивить после стольких лет службы, замер на мгновение, не донеся до рта флягу с водой.
— Ямабэ и Ногути, — повторил Сигэнорри медленно, будто пробуя эти два имени на вкус, и в голосе его, при всём внешнем спокойствии, Дмитрий уловил ту особую, ледяную нотку, что появлялась у даймё лишь в минуты подлинной, а не показной опасности. — Значит, весть о том, что Такаги увяз в моём ущелье, разлетелась быстрее, чем я думал, а стервятники, прослышав об этом, решили, что клан Сакакибара удобно ослаблен и его самое время добить, зайдя с той стороны, где я меньше всего этого ожидал.
— Усадьба почти беззащитна, мой господин, — сказал подошедший к возвышению Кадзуо, чьё обычно бесстрастное лицо сейчас выдавало неподдельную тревогу. — Основные силы здесь, в ущелье. Дома остались лишь старики, немногие раненые, слуги да те немногие ополченцы из рыбацких деревень, каких удалось наспех вооружить.
Сигэнорри молчал недолго — ровно столько, сколько требовалось, чтобы взвесить всё разом: и то, что уход с позиции сейчас, в разгар второго штурма, означал бы верную гибель для всех, кто удерживал ущелье, и то, что бездействие грозило потерей усадьбы, а с ней и жизни всех, кто в ней оставался, включая, как невольно кольнуло Дмитрия в сердце, О-Тиё.
— Кадзуо, — произнёс наконец даймё, — ты возьмёшь с собой пятьдесят конных, каких я могу выделить, не оголяя эту позицию совсем, и поскачешь к побережью немедля. Собери всех, кого сможешь по дороге, — рыбаков, крестьян, всякого, кто способен держать копьё или хотя бы факел, с других позиций оконечности острова сними ещё два десятка самураев. Бухта у усадьбы узка и неудобна для высадки большого числа галер разом — этим и воспользуйся. Не позволяй им закрепиться на берегу. Если понадобится, жги галеры прямо на воде, но не дай им ступить на землю моих владений.
— А здесь, мой господин? — спросил Хатано напряжённо. — Мы и так на пределе сил, а вы отдаёте полсотни конных.
— Здесь мы выстоим тем, что имеем, — ответил Сигэнорри с той же спокойной, почти отрешённой твёрдостью, что Дмитрий уже не раз подмечал в нём в минуты наибольшей опасности. — Такаги наступает пехотой, и наши стены, милостью богов и упрямством одного чужеземного плотника, всё ещё держат его на расстоянии. А вот усадьбу отстоять голыми стенами не выйдет — там понадобятся люди, готовые драться до последнего вздоха, и потому я отправляю туда лучшего из тех, кому доверяю.
Кадзуо низко склонил голову и, не тратя времени на дальнейшие слова, бросился собирать свой малый отряд, а Дмитрий, глядя ему вслед, ощутил, как где-то глубоко внутри, помимо усталости и тревоги за исход всей битвы, ворочается ещё и другой, куда более личный страх — за женщину, оставшуюся сейчас в усадьбе с горсткой стариков и раненых против двух десятков вражеских галер.
С этого часа и до самого заката второго дня осада превратилась для Сигэнорри в изнурительную партию сразу на двух досках. Гонцы скакали между ущельем и побережьем непрерывно, сменяя загнанных лошадей на заранее выставленных по дороге подставах, и каждый новый доклад заставлял даймё, стоявшего на командном возвышении с картой в руках, перебрасывать те немногие резервы, что у него оставались, то в одну, то в другую сторону.
— Кадзуо-сама достиг побережья, — доложил очередной гонец ближе к вечеру, весь в пыли и поту. — Галеры пытаются войти в бухту, но узкий проход между скалами не даёт им подойти разом больше чем по три-четыре штуки. Наши стрелки на утёсах бьют по ним из тэппо, а рыбаки на лодках подбираются к отставшим судам с горящей смолой.
Сигэнорри кивнул, но лицо его оставалось напряжённым — слишком свежа была память о том, как хрупко может обернуться любое, даже самое разумное, распределение сил.
Тем временем в самом ущелье штурм продолжался с неослабевающим упорством. К вечеру второго дня Такаги, потеряв под стенами ещё, по самым скромным подсчётам, около двух сотен человек убитыми и ранеными, всё же не отступил вовсе, а лишь отвёл войско на ночь, на безопасное расстояние, разбив лагерь, вне досягаемости стрел, — верный признак того, что не намерен признавать поражение, а лишь копит силы для новой атаки.
Ночь принесла защитникам не отдых, а очередную тяжкую, мучительную работу: тела погибших врагов и своих скопились у подножия частокола в таком количестве, что расчистка ущелья, как накануне, растянулась далеко за полночь, а к утру третьего дня стало окончательно ясно — убирать павших противника больше некуда. Ров, и без того наполовину засыпанный за два дня боёв, теперь был почти вровень с землёй от тел, а тропа, ведущая к воротам, превратилась в жуткое, кровавое месиво, по которому и живые-то ходили с трудом. Подземные тоннели так же были частично обрушены, а ловушки по большей части потеряли свою эффективность, потому что взводить их все не было времени.
— Дзимитори-сан, — обратился к Дмитрию Огата, командовавший в ту ночь расчисткой, — мы физически не успеваем оттаскивать их так далеко, как раньше. Земля у стен и без того устлана телами в три слоя, а работников на переноску не хватает — все нужны у частокола.
Дмитрий, оглядев в свете факелов эту чудовищную картину, ощутил, как к горлу подкатывает тошнота, но заставил себя мыслить не как человек, а как строитель, для которого любой материал, каким бы страшным он ни был, — всё же материал, из которого можно сложить нечто полезное.
— Тогда не оттаскивайте их вовсе, — сказал он наконец, и голос его прозвучал глуше, чем ему хотелось бы. — Складывайте вражеских убитых вдоль подножия частокола, там, где ров уже засыпан. Пусть это будет ещё одна преграда — редут из тех, кто уже не сможет пожаловаться на такое обращение.
Огата посмотрел на него долгим, изучающим взглядом, в котором не было ни осуждения, ни одобрения, а лишь то холодное, деловое понимание, каким солдат встречает решение, продиктованное не жестокостью, а необходимостью.
— Ты становишься похож на нас быстрее, чем сам замечаешь, гайдзин, — произнёс он наконец и в его голосе появилось, что-то вроде уважения. — Будь по-твоему. Пусть их же мёртвые встанут им на пути.
К рассвету третьего дня вдоль всей линии частокола, на месте вчерашнего рва, выросла жуткая, дурно пахнущая стена из тел — уложенных в несколько рядов, наспех присыпанных сверху землёй и золой, чтобы хоть немного унять смрад, но не скрыть главного: теперь, чтобы добраться до частокола, штурмующим Такаги предстояло карабкаться по трупам собственных же товарищей, павших здесь за последние два дня.
Третий штурм, начавшийся с рассветом, был самым отчаянным и самым кровавым из всех. Такаги, чьё войско, по донесениям лазутчиков, изрядно поредело и от боёв, и от растущего среди рядовых асигару ропота, бросил в атаку едва ли не все оставшиеся у него силы разом, будто понимая, что если этот штурм не принесёт успеха, следующего может уже не быть — ни пороха, ни людей, ни воли продолжать осаду уже не было.
Метательные машины, из которых к этому дню уцелели только три, снова забросали укрепления горящими горшками, но теперь основной удар пришёлся не на дерево, а на сам чудовищный редут из тел: пламя, зацепившись за пропитанную кровью и уже начавшую разлагаться плоть, горело неохотно, чадя густым, тошнотворным дымом, который скорее душил самих же наступающих, продвигающихся по этому страшному настилу, чем причинял вред защитникам за стенами.
— Пусть горит, — процедил сквозь зубы Хатано, наблюдая за этой сценой с боевого хода, где рядом с ним, зажимая рукавом рот и нос, стоял и Дмитрий. — Такого дыма и я не пожелал бы даже врагу. Но пусть горит — это спасает наши стены.
Штурмующие, задыхаясь и оскальзываясь на страшной, шевелящейся от огня и жара поверхности, всё же лезли вперёд с той упорной, отчаянной храбростью, какую даёт лишь понимание, что отступать уже некуда — позади осталось не менее беспощадное поле, усеянное телами прежних штурмов. Дмитрий, стоя у одного из тех мест, где обмазка глиной оказалась особенно тонкой из-за нехватки материала, лично возглавил бригаду защитников, что весь третий день, не переставая, латала прорехи прямо под огнём — успевая заделать одну пробоину прежде, чем в десяти шагах от неё возникала следующая.
Именно в этот, самый отчаянный час боя, Дмитрий и придумал то последнее, что впоследствии Хатано назовёт «плотницкой хитростью, спасшей столько же жизней, сколько все глиняные обмазки вместе взятые». Заметив, что наибольший урон защитникам наносят вовсе не горящие горшки, а те немногие штурмующие, кто, добравшись до самого верха частокола по страшному настилу из тел, цеплялись за заострённые брёвна и пытались перевалиться внутрь, он велел спешно сколотить из подручных брёвен несколько простых поворотных балок — длинных рычагов, закреплённых на шарнирном стержне прямо над самыми уязвимыми участками стены, с тяжёлой корзиной или бадьёй камней и золы на одном конце.
— Один человек тянет за верёвку с этой стороны, — объяснял он торопливо подоспевшим плотникам, показывая на пальцах принцип, знакомый ему по любому старому амбарному колодезному «журавлю», — и вся тяжесть с другого конца обрушивается вниз, прямо на головы тем, кто пытается перелезть. Быстрее, чем бить мечом, и не нужно подставлять себя под удар в ответ.
Работа была грубой, наспех сколоченной, но принцип оказался безотказен: там, где такие рычаги успели установить, штурмующие, добравшиеся до верхней кромки частокола, встречали не клинок, требующий рукопашной схватки, а внезапный, сокрушительный обвал камней и золы, сбрасывающий их обратно вниз, в это страшное месиво из тел, дыма и огня.
К полудню третьего дня стало очевидно даже самым нетерпеливым военачальникам Такаги: укрепления не поддаются, а войско тает с каждым новым, всё более отчаянным приступом. Именно тогда, посреди этого ада, Сигэнорри, получивший наконец обнадёживающую весть с побережья — о том, что Кадзуо удерживает бухту и первые вражеские галеры уже горят на воде, — принял решение, которое Дмитрий, узнав о нём позже, назвал про себя самым смелым за всю осаду.
— Три дня Такаги бьётся о наши стены и три дня платит за это своими людьми, — произнёс даймё на коротком военном совете, собранном прямо на боевом ходу под непрекращающийся гул сражения. — Но пока мы просто обороняемся, у него остаётся надежда, что рано или поздно наши силы иссякнут раньше его собственных. Пора отнять у него эту надежду. Огата, тот потайной лаз, каким ты воспользовался в первый день, — он всё ещё цел?
— Цел, мой господин, — ответил Огата. — И ещё два таких же, о каких Такаги знать не может.
— Тогда этой ночью, когда он отведёт измотанное войско на отдых, уверенный, что мы слишком заняты тушением пожаров и заделкой брешей, чтобы думать о чём-то, кроме обороны, — мы ударим первыми. Малый отряд, налегке, через лазы — прямо к их обозу и пороховым запасам. Не сражение, а один точный, разящий удар в самое уязвимое место — туда, где хранится порох и провизия, без которых Такаги не продержится и дня.
Ночная вылазка, о которой Дмитрий узнал уже после её завершения, прошла, по рассказам немногословного Огаты, с той же дерзкой стремительностью, с какой он появился из-под земли в первый день битвы. Двадцать отборных воинов, выбравшихся через потайные лазы в кромешной тьме, миновали растянутые, плохо охраняемые вражеские посты и обрушились на обоз Такаги внезапно, как гроза среди ясного неба, — подожгли пороховые запасы, перерезали часовых, выпустили лошадей и растворились в темноте прежде, чем вражеский лагерь успел прийти в себя от паники. Взрыв, разбудивший всё ущелье и осветивший ночное небо багровым заревом, стал для войска Такаги последней каплей. К рассвету четвёртого дня, когда защитники, измождённые, но всё ещё стоящие на ногах, приготовились к очередному штурму, они с недоумением и невольным, всё ещё не до конца осознанным облегчением увидели, что вражеский лагерь снимается: остатки войска Такаги Ёсинаги, потерявшего за три дня боёв, по самым осторожным подсчётам, свыше половины первоначальной численности, а с прошлой ночью — и большую часть пороха и провизии, отступали на юг, к своим границам, бросая раненых и обоз.
Почти в тот же час прискакал гонец с побережья — измученный, но с редкой для последних дней улыбкой на закопчённом лице.
— Победа, мой господин! — прокричал он, спрыгнув с коня. — Кадзуо-сама удержал бухту! Из двадцати с лишним галер клана Ямабэ и Ногути семь сгорели прямо на воде — узкий проход не позволял им маневрировать, а наши стрелки на утёсах и рыбаки с горящей смолой на лодках жгли их одну за другой, покуда не переменился ветер и не понёс огонь ещё дальше вдоль строя судов. Остальные, увидев гибель головных галер и не сумев высадить сколько-нибудь значимые силы на берег, повернули и ушли в открытое море, не солоно хлебавши. Ни один вражеский воин так и не ступил на землю усадьбы!
Сигэнорри выслушал это донесение молча, и лишь когда гонец закончил, даймё позволил себе то, чего Дмитрий не видел у него ни разу за все месяцы службы, — на мгновение прикрыть глаза и медленно, глубоко выдохнуть, будто сбрасывая с плеч тяжесть, копившуюся три бесконечных дня.
— Значит, боги на этот раз были милостивы к клану Сакакибара с обеих сторон разом, — произнёс он наконец, и голос его, обычно ровный и сдержанный, дрогнул едва заметной, почти скрытой ноткой облегчения. — Такаги бежит с юга, Ямабэ и Ногути бегут с моря. Мы удержали всё, что было нашим, — ущелье, побережье, усадьбу — и заплатили за это дорогую, но не непосильную цену.
Дмитрий, стоя рядом с Хатано и Кэнсиро на боевом ходу и глядя на отступающее вдалеке войско Такаги, ощутил, как всё скопившееся за три дня напряжение разом отпускает тело, оставляя после себя лишь свинцовую, всепоглощающую усталость и странное, почти детское желание то ли рассмеяться, то ли заплакать. Ущелье внизу представляло собой зрелище, какое, он знал, будет преследовать его в кошмарных снах ещё многие месяцы, — окровавленные и изувеченные тела, дым, смрад, обугленные, но выстоявшие стены, редут из мёртвых, всё ещё дымящийся у подножия частокола.
— Три дня, — произнёс он вслух, ни к кому особо не обращаясь.
— Стоим, Дзимитори-сан, — отозвался Кэнсиро, устало улыбнувшись разбитыми, потрескавшимися губами. — И это, как я успел понять за эти дни, здесь самое главное. Не то, сколько врагов ты убил, а то, что мы сумели устоять, когда всё было против этого.
К полудню, когда войско Такаги окончательно скрылось за дальней грядой холмов, а с побережья начали прибывать первые повозки с вестями о победе Кадзуо, Сигэнорри отдал распоряжение о начале большого молебна — благодарственного и заупокойного разом, в честь павших защитников клана Сакакибара и в память о том испытании, какое им довелось пережить. Дмитрий, отстояв положенную часть церемонии рядом с остальными вассалами даймё, воспользовался первой же свободной минутой, чтобы отыскать среди прибывших с побережья гонцов кого-то, кто мог бы принести весть об усадьбе, — и, получив короткое, но исчерпывающее подтверждение того, что О-Тиё жива и невредима, впервые за три бесконечных дня позволил себе сесть прямо на землю и, закрыв лицо ладонями, не сдерживать более того, что копилось в груди с самого первого удара боевых барабанов.
Вечером того же дня, когда лагерь понемногу успокаивался, а лекари всё ещё сновали между рядами раненых, Сигэнорри вновь подошёл к Дмитрию — на этот раз не как господин к вассалу, а, как показалось Дмитрию, почти как один уставший от долгой битвы человек к другому.
— Три дня назад, Дзимитори-сан, я сказал тебе, что запомню то, что твои стены спасли мой клан, — произнёс даймё, глядя на затухающие вдалеке костры. — Теперь я скажу иначе: не только стены. Твоя голова спасла нас не меньше, чем твои руки, — и рычаг, что бросает камни на головы врагам, и решение, каким бы страшным оно ни казалось, сложить редут из тел, и даже то, в какую сторону ты завалил горящую вышку. Я слышал обо всём этом от Огаты и Хатано, хотя ты сам, полагаю, не счёл нужным хвастаться.
— Я не хвастаюсь тем, что делал со страху и от отчаяния, мой господин, — ответил Дмитрий честно. — Я просто пытался, чтобы как можно больше людей дожили до вечера. Наших людей.
— Именно поэтому, — заметил Сигэнори с едва уловимой, усталой улыбкой, — я и не жалею о том дне, когда велел Кадзуо привести к себе странного гайдзина, найденного на берегу. Отдыхай, Дзимитори-сан. Впереди у нас ещё дорога в Эдо — и, боюсь, там понадобится не меньше твоей смекалки, чем здесь, в этом ущелье, разве что врагами станут не мечи и катапульты, а совсем иное оружие — то, каким владеют в залах сёгунского двора.
Дмитрий, глядя вслед уходящему даймё, ощутил, как где-то глубоко внутри, вопреки всей усталости и всему пережитому ужасу этих трёх дней, шевелится нечто похожее на гордость — не самурайскую, замешанную на подсчёте отрубленных голов, а иную, куда более понятную ему самому: гордость мастерового человека, чьё ремесло, рождённое для того, чтобы строить, а не разрушать, сумело всё же сохранить жизни тех, кто доверился его рукам. Он поднял взгляд на потемневшее небо, усыпанное первыми звёздами, и впервые за долгое время подумал не о доме, оставленном в другом, немыслимо далёком мире, а о доме, что ждал его сейчас здесь, в усадьбе на берегу моря, — и о женщине, что наверняка не спит этой ночью, вглядываясь в тот же тёмный небосвод в ожидании его возвращения.
Конец 1 книги.