Нам палуба — ложе, кольчуга — как брат,
И нет для ватаги дороги назад.
Заставы пылают, ревёт страшный бой,
Но я возвращусь, моя радость, живой.
К пороховщикам я пришёл с утра, и меня встретили с распростёртыми объятиями — потому что работа у них встала и надо было на ком-то сорваться.
— Кормчий! — заорал Гнус от ручья. — Иди сюда, полюбуйся на своё войско! Мы тут который день дерьмо через сито протираем!
— Не дерьмо, а зелье.
— Зелье было, когда оно сухое было. — Гнус подошёл, вытирая руки о порты. Босой, в одной рубахе, весь в серой пыли. — А теперь оно мокрое, липкое и воняет, как утопленник. Бес его в сито мнёт, Рыжий мнёт, я мну — а оно из сита не лезет, оно там сидит и издевается.
Я поглядел. На колоде стояло сито, конским волосом плетённое, и Рыжий давил через него мокрую пороховую кашу деревянной лопаткой. Каша шла нехотя, комками.
— Густо мешаете, — сказал я. — Воды больше лей. Чтоб как тесто на оладьи, а не как на пироги.
— Так поплывёт же.
— Не поплывёт. Продавил — оно ляжет червячками, подсохнет и станет комом. Ком потом ломать будете.
Рыжий молча долил воды из ковша, перемешал и продавил снова. Каша прошла сквозь сито и легла на доску мокрыми жгутами.
— О, — сказал Рыжий.
— Что «о»? — обиделся Гнус. — Ты почему сразу так не сделал?
— Ты не говорил.
— А сам-то?
— А я не знал.
— Вот все вы такие, — Гнус развёл руками, обращаясь к небу. — Один не знал, другой не сказал, а Гнус три дня спину гнёт.
Бес засмеялся. Он сидел на корточках у второй доски и ломал руками уже подсохший ком — тот крошился, рассыпаясь на неровные зёрна.
— Ярик, — сказал он. — Ты одно объясни. Мы это зелье мололи в пыль, ты сам велел: мельче, мельче, чтоб как мука. Мы намололи. А теперь мы эту муку мочим, продавливаем и сушим обратно в крупу. — Он поднял ком и потряс им. — Ты уж определись, чего тебе надо. Мука или крупа?
— Крупа.
— Так на кой мы мололи⁈
— Затем, что крупу нельзя сделать, не намолов муки, — сказал я. — Слушайте, объясню один раз.
Я присел к костру, где у них тлели угли, и подгрёб щепкой две дорожки: одну из пыли, другую — из подсохшего зерна.
— Гляди. Вот мука.
Я поднёс уголёк.
Пыль занялась вяло. Огонь пополз по дорожке медленно, лениво, чадя, и до конца дорожки дошёл не сразу.
— А теперь зерно.
Уголёк к зерну.
Пыхнуло разом. Вся дорожка вспыхнула в один миг, коротким злым выхлопом, и осталась только полоска гари да дым.
Троица молчала.
— Вот, — сказал я. — Мука горит медленно, потому что огню между пылинок хода нет: они слежались, воздуха в них нет. А зерно лежит горкой, и промеж зёрен воздух. Огонь по этим щелям проскакивает и поджигает всё зараз.
— И в трубе так же? — тихо спросил Бес.
— И в трубе так же. Мука будет толкать медленно, а зерно ударит. Той же горстью, а вдвое сильнее.
Гнус присел на корточки и уставился на выгоревшую дорожку.
— Стало быть, — сказал он, — мы всё это время дурью маялись? Мы ж брёвна на муке рвали!
— На муке. И меру нашли на муке.
— И что?
— И то, что мера теперь никуда не годится, — сказал я. — Сыпанём на зерне столько же — и разорвёт нам ствол к лешему. Значит, всё сначала.
Гнус застонал и лёг на спину прямо в песок.
— Кормчий, — сказал он в небо. — Ты меня в могилу сведёшь.
— Не своди счёты раньше времени. Всё сначала — это не с самого начала. Мы теперь знаем, как считать, знаем, на чём считать и знаем меру. Просто пойдём от малого вверх, а не наугад.
— От малого вверх, — повторил Бес. — Голова, а сколько «малого»?
Я вытащил из-за пазухи деревянный черпачок с ручкой, что Дубина вырезал вчера вечером
— Вот. Ложка. Всё, что сыплем, сыплем ею и только ею. Не горстью, не ковшом, не «на глазок». Ложкой.
— А почему?
— Потому что горсть у тебя одна, а у Рыжего другая. И вчерашняя горсть у тебя не та, что сегодняшняя. А ложка всегда одна и та же. Насыпал ложку — записал. Разнесло бревно — записал. И в другой раз повторишь ровно то же самое.
Гнус сел.
— Ложка, — сказал он. — Кормчий, ты понимаешь, что ты сейчас делаешь? Ты в бабий струмент кладёшь смерть человечью. Мыслимо ли: ложкой погибель мерить.
— Мыслимо. Чем ровнее мера, тем меньше своих ляжет.
— Ох, — сказал Гнус. — А красиво прозвучало. Про струмент — это я хорошо сказал, надо запомнить.
Зернили до вечера. Продавливали кашу через сито, сушили на досках под солнцем, ломали подсохшие комья руками.
Потом просеивали. Крупное — обратно в замес, мелкая пыль — тоже обратно. Оставалось зерно с просяное размером, серое, шершавое на ощупь.
Я взял горсть, растёр в пальцах.
— Хорошее, — сказал я.
— Хорошее? — Гнус подскочил. — Слыхали, братцы? Кормчий похвалил! Запишите день, я его отмечать буду каждый год!
К вечеру рвали брёвна.
Первое взяли на одну ложку. Хлопнуло вяло, чурку выкинуло на десяток шагов. Второе — на полторы: ударило крепче, чурка ушла шагов на двадцать, бревно устояло. Третье — на две.
Ити вашу мать, громыхалки! — послышался голос Щукаря. — В могилу меня сведёте своими пробами! Да тебе пора уж давно, старый! — огрызнулся Бес с ухмылкой. Вас всех переживу вам назло! — огрызнулся Щукарь под смешки деревни.
От взрыва последнее бревно развалило вдоль, а чурку унесло так далеко, что искали её втроём и нашли в кустах.
— Стоп, — сказал я. — Дальше не идём. Это наш верх по дереву. Записываем: полторы ложки — работает, две — рвёт дерево.
— А железо? — спросил Бес.
— А железо крепче. Стало быть, полторы для него мало, а сколько много — узнаем только на нём.
— И как узнаем?
— Осторожно. Начнём с полутора, потом по четверти прибавлять. И стоять при этом никто рядом не будет.
Солнце садилось. Мы сидели вчетвером у костра, на песке, и никуда не спешили. Порох сох на досках, брёвна лежали разнесённые, работа кончилась.
Рыжий притащил котелок с ухой — стащил у баб, не иначе. Ели по очереди, одной ложкой, потому что вторую никто с собой не взял.
— Голова, — сказал Бес. — Спросить хочу.
— Спрашивай.
— Вот сделаем мы твою трубу. Пожжём Глебовы заставы, реку откроем. Дальше что?
Я подумал.
— Дальше торговля. Хлынов встанет, поля вспашем, к зиме будем с хлебом. Купцы к нам сами пойдут, потому что мы у Глеба всё отняли и вся река через нас.
— Это я понял, — сказал Бес. — Я не про то спрашиваю. Я спрашиваю: а тебе-то это на что?
Гнус перестал жевать.
— Как это — на что? — спросил он. — Жить хорошо. Всякому надо.
— Не всякий ради «жить хорошо» с князем воюет, — сказал Бес. — Жить хорошо можно и тихо. Взяли бы серебро, разошлись, купили себе по двору в разных городах — и живи. А он вот это всё затеял. Две сотни ртов, войско, трубы железные. — Он поглядел на меня. — На что тебе, Ярик? Ты ж не за куны это делаешь. Куны у тебя и так есть.
Тут они все на меня уставились.
Я поглядел на реку. Она уходила за поворот и в ней отражалось небо.
— Я вам скажу, — сказал я. — Только не смейтесь.
— Не будем, — сказал Гнус.
— Будешь.
— Ну буду. Но потом буду.
— Мне надоело бегать, — сказал я. — Я прибился к Гнезду и первое, что со мной было, — меня хотели скинуть за борт. С тех пор мы всё время от кого-то бегаем. От князя, от заставы, от голода. Прячемся по протокам, живём в лесу, вздрагиваем от каждой лодки на воде. И всякий раз ждём, что придёт кто-то с дружиной и скажет: это моё, кланяйся и плати.
— Так оно всегда было, — сказал Гнус.
— Вот именно. И будет, пока мы слабые. — Я подобрал камешек, бросил в воду. — Я не за куны это делаю, Бес. Я хочу место, где нам не надо будет ни у кого спрашиваться. Где своя земля, свой хлеб, свои стены и такая сила, что всякий, кто придёт с дружиной, сперва подумает. И где детей не забирают в холопы, а бабы не воют, когда с реки чужой парус видят.
Помолчали.
— Город, — сказал Бес.
— Город. Который сам себя защитит.
— А потом?
— А потом ещё один. И ещё. — Я поглядел на него. — Вся эта река, Бес, от истока до устья, могла бы жить иначе. Не под князьями, которые её доят и режут, не под степняками, а сама по себе. Мы уже начали, только сами не заметили: Хлынов, лесные, Устье, что нам обязано. Дальше — как пойдёт.
Гнус присвистнул.
— Кормчий, — сказал он с уважением. — А ты не мелко берёшь.
— Мелко брать смысла нет. Мелкого всякий оберёт.
Бес выудил из котелка последний кусок рыбы, съел и вытер руки о песок.
— Ну, стало быть, будет город, — сказал он легко, будто речь шла о завтрашней погоде. — Талан у тебя, Голова, здоровенный. Я как тебя увидал, так и понял: за этим держись, этот далеко пойдёт.
— А ты бы всё одно держался, — заметил Гнус. — Тебе деваться некуда.
— Мне-то? Мне везде дорога. Я бродник, я вольный.
— Ага. Вольный. Который день за Кормчим ходишь.
— Так за компанию.
— Вот и я за компанию, — сказал Гнус. — Слышь, Ярик. Ты когда свой город построишь, ты мне там лавку дай. Хорошую, на торгу, чтоб посерёдке. Буду сидеть, товар продавать и всем врать, что я тебя учил порох делать.
— Дам.
— Правда?
— Правда. Только на лавке напишу: «Гнус. Врёт с утра до вечера, торгует честно».
Бес заржал так, что вспугнул уток на том берегу.
— Обидно, — сказал Гнус. — Но справедливо.
Костёр догорал. Порох сох на досках, и над рекой уже висел туман.
— Ладно, — сказал я, поднимаясь. — Завтра пыжи. И банник резать.
— А это ещё что? — насторожился Гнус.
— Завтра узнаешь.
— Кормчий, вот за это я тебя и… — Гнус махнул рукой. — Ладно. Давайте уж прибирать.
Я пошёл к Хлынову. За спиной Гнус что-то доказывал Бесу, Бес хохотал, Рыжий молчал.
Мои друзья. Единственные, кому я мог сказать про город и не услышать в ответ, что я сумасшедший.
Наутро я принёс к костру ворох войлока — весь, какой нашёлся в Хлынове. Дарья отдала со скрипом, поминая, что из этого можно было бы валенки свалять, а я ей на это отвечать не стал, потому что сказать было нечего.
— Резать, — велел я. — Кругляшами.
— Это на что? — Гнус повертел кусок войлока. — Подстилки, что ли, шить?
— Пыжи.
— А пыж — это чего?
Я сел на бревно и начертил на песке трубу. За это время я эту трубу нарисовал раз двадцать.
— Вот ствол. Вот сюда, в самое дно, ложится зелье. Сверху пойдёт ядро. Так?
— Так.
— А теперь думай, — сказал я. — Ядро у нас литое. Оно круглое, да не идеально: где раковина, где шов от формы. И садится оно в горло каморы плотно, а всё же щели остаются. Что будет, когда зелье полыхнёт?
Гнус подумал.
— Толкнёт ядро.
— Толкнёт, а заодно найдёт эти щели и попрёт в них.
— Ну и что? — Гнус пожал плечами. — Пусть себе прёт, ядро-то всё одно вылетит.
— Вылетит. Только вполсилы. — Я ткнул прутом в чертёж. — Огонь, который просочился мимо ядра, ушёл впустую. Он не толкает, он свистит вперёд и всё. И чем шире щель, тем больше уходит впустую. Мы с вами тут ложками зелье мерим, зерно сушим, брёвна рвём — а половина силы уйдёт в щель с волос толщиной.
— Так, а что делать-то?
— Затыкать. — Я поднял войлочный кругляш. — Перед ядром вбиваем вот это. Он мягкий, он под ударом сядет и растечётся по горлу, забьёт все щели. И огню деваться будет некуда.
Бес взял кругляш, помял в пальцах.
— Как пробка, — сказал он.
— Как пробка. Ядро — камень, оно ляжет как ляжет. А войлок мягкий, он под всякую кривизну подберётся.
— А не сгорит он? — спросил Рыжий. — Огонь-то прямо под ним.
— Сгорит. Он и должен сгореть, он одноразовый. Ему надо продержаться один удар сердца — покуда ядро с места стронется. Дальше уже неважно.
— И оттого его мочить надо, — добавил я. — Сухой вспыхнет раньше времени, а мокрый продержится и выйдет вслед за ядром.
— Ага, — сказал Гнус. — Стало быть, мы тут кругляшки режем, чтобы огонь не жулил.
— Именно. Огонь, Гнус, он как ленивый работник: где щель, туда и утечёт, лишь бы не работать.
— Знакомая порода, — согласился Гнус.
Бес взял войлок, приложил к нарисованной трубе.
— А впритирку резать?
— Впритирку. Даже чуть больше, чтоб входил с натугой. Пыж должен сидеть плотно, иначе огонь его обойдёт по краю.
Резали весь день. Дубина выточил из дерева круглое лекало, по нему и резали — обвёл, вырезал ножом, откинул в кучу. Работа была тупая, и оттого языки чесались у всех.
— Кормчий, — сказал Гнус часу на втором. — А вот скажи. Отчего у тебя всё выходит так, что сперва одна вещь, потом к ней вторая, потом к ним третья? Вот труба. Ладно. К трубе зелье. Ладно. К зелью зерно. К зерну ложка. К ложке пыж. Конца этому будет?
— Не будет.
— Как это не будет?
— Так. Всякая вещь тянет за собой другую. Сделаешь пушку — понадобится лафет. Сделаешь лафет — понадобится, на чём его возить. Понадобится возить — понадобится дорога. — Я отложил очередной кругляш. — Так и живём.
— Тьфу, — сказал Гнус. — А я думал, доделаем — и отдохнём.
— Отдохнём. На том свете.
— Вот всегда ты так, — Гнус вздохнул. — Спросишь человека по-доброму, а он тебе про тот свет.
Бес хмыкнул, не поднимая головы от работы.
К вечеру пришёл Дубина — принёс то, что я заказал с утра.
— Держи, Кормчий. Всё, как велел, хоть и не пойму, на что.
Три шеста, каждый длиннее ствола на добрый локоть. На конце одного — деревянная колодка, обмотанная овчиной шерстью наружу и накрепко прихваченная сыромятиной. На втором — колодка гладкая, по размеру канала. Третий с плоским набалдашником.
— Вот это, — я поднял первый, с овчиной, — банник.
— Банник? — переспросил Гнус. — Который в бане живёт?
— Который ствол моет. — Я показал. — Отстрелялись — суём его внутрь мокрым и прогоняем до дна. Он собирает нагар и гасит всё, что там тлеет.
— А чего там тлеть-то будет?
— Пыжа кусок. Обрывок тряпки. Крошка зелья, что не сгорела.
— И что с того?
Я поглядел на них троих.
— А то, что если оно тлеет, а ты сверху сыплешь новое зелье, — оно вспыхнет прямо тебе в руки. И заряжающий останется без рук и без лица. Или без головы, если повезёт.
Гнус перестал улыбаться.
— Оттого банник — не блажь, — сказал я. — Оттого он первый в порядке, всегда, без исключений. Отстрелял — вымыл. Даже если некогда. Особенно если некогда.
— Понял, — тихо сказал Бес.
— Дальше. — Я поднял второй шест. — Прибойник. Им гоним пыж и ядро до самого дна. Не колотим со всей дури, а давим и подбиваем, ровно. Кто будет лупить, как сваю, — того я сам от расчёта отставлю.
— А третий?
— А третий — на всякий случай. Если ядро застрянет — выбивать.
— А оно застревает? — насторожился Рыжий.
— Бывает. Ядро не по калибру, или ствол нагрелся, или пыж встал криво. Тогда его надо вытолкнуть, и вот тут начинается самая поганая работа на свете: стоять у заряженного ствола и стучать.
Помолчали.
— Кормчий, — сказал Гнус. — Ты хоть иногда говори что-нибудь весёлое. А то у тебя всякая вещь кончается тем, что кто-то без головы остался.
— Такое дело, Гнус. Оно и есть без головы, если по уму не делать.
Я подобрал прут и начертил на песке порядок — по цифрам, слева направо, как чертят план.
— Слушайте и запоминайте, потому что это вы будете вбивать в расчёты наших пушек. Порядок такой. Первое: банник, ствол вымыт. Второе: мера зелья ложкой, ровно столько, сколько сказано, и ни на волос больше. Третье: пыж, забить прибойником до дна, плотно. Четвёртое: ядро, закатить и подбить, пока не сядет в горло. Пятое: шилом прочистить затравку, чтоб канал был чистый и до зелья доставал. Шестое: затравочное зелье туда, самое мелкое, что есть. И только потом фитиль.
— Долго, — сказал Бес.
— Долго. Со временем будет быстрее, но порядок не поменяется никогда. Ни одно действие через другое. Ни одно пропустить нельзя.
— А ежели в бою некогда? — спросил Бес. — Ежели на нас идут?
— Тем более. — Я поглядел на него. — Запомни это, брат, и другим передай. В бою нельзя торопиться у ствола. Ошибся у ствола — умер сам, и весь расчёт с тобой, а пушка встала. Лучше выстрелить трижды и точно, чем пять раз наспех и без головы.
Бес медленно кивнул.
— А шило почему медное? — спросил вдруг Рыжий.
Я обернулся. Рыжий держал в руках медное шило, которое я принёс с утра, и разглядывал его.
— Ты железным попробуй в затравку сунуть, — сказал я. — Железо о железо чиркнет — искра. А внизу под ней зелье.
Рыжий положил шило на бревно.
— Понял, — сказал он.
— Вот и славно. Медь искры не даёт. Оттого всё, что лезет внутрь ствола, — медное или деревянное. Никакого железа.
Гнус поглядел на разложенную у костра оснастку: банник, прибойник, выколотку, ложку, шило, кучу войлочных кругляшей. Помолчал.
— Кормчий, — сказал он наконец. — А ведь мы с этой штукой как с дитём малым носимся. Мыть её, кормить с ложечки, укладывать по порядку.
— Так и есть.
— И чуть что не так — она нас убьёт.
— И это так.
— Дитё, — сказал Гнус. — Чисто дитё. Только вырастет — всех перебьёт.
— Затем и растим.
Он покрутил головой и взялся резать следующий пыж.
Собирать пошли всем Хлыновом.
Тайну мы берегли как могли, да только тайна эта была ростом в полтора аршина и весом в шесть пудов, а такое в кармане не унесёшь. К распадку в тот день сошлись все, кому по делу и кому без дела: мастера, увечные, пороховщики, детвора. Бурилом пришёл и встал у края, скрестив руки. Волк устроился на камне. Даже Дарья с Улитой явились под предлогом, что несут обед, а обед этот потом два часа стоял нетронутый.
Посреди распадка на козлах лежал сердечник — гладкое дубовое бревно, выточенное Щукарём по мерке, с намотанной на него ветошью. Рядом, на подкладках, — казённик с выточенной по кругу ступенькой спереди и с чёрным зевом каморы.
А вокруг, на расстеленной дерюге, лежали полосы. Каждая — в полтора аршина, с оттянутыми на скос краями. Каждая полоса ковалась по лекалу Щукаря, пока не легла как надо.
— Ну, — сказал Микула, оглядев всё это. — С богом.
— С которым? — уточнил Гнус из-за спин.
— С любым, лишь бы помог.
Полосы клали по одной.
Первую Микула с Архипом уложили на сердечник и подвели задним концом к ступеньке казённика. Легла. Щукарь тут же сунулся, поглядел вдоль, прищурив глаз, и заворчал:
— Криво.
— Где криво?
— Тут. На палец в сторону ушла. Двигай.
Двигали. Клали вторую — Щукарь опять глядел вдоль, опять ворчал. Третью. Четвёртую.
К пятой стало ясно, что старик не зря ел свой хлеб. Полосы ложились скос к скосу, шов в шов, и между ними не проходило лезвие ножа.
— Дед, — сказал Архип с уважением. — Как ты их так посчитал?
— А чего считать, — Щукарь пожал плечами. — Клёпку я всю жизнь тешу. Тут разница одна: у бочки клёпка широкая, а у тебя железка узкая. Наука та же.
Когда легла последняя, десятая, ствол стал стволом.
Он лежал на козлах, тёмный, тяжёлый, и по всей длине его шли ровные линии стыков. Сердечник внутри, казённик сзади. Всё это держалось на честном слове и на верёвках, которыми Дубина примотал полосы поверху.
— Красиво, — сказал Бурилом от края. — Только рассыплется.
— Рассыплется, — согласился Микула. — Оттого сейчас и будем вязать.
Обручи лежали в стороне, восемь штук. Микула клал их в горн по одному.
— Слушай сюда, — сказал он всем разом, и голос у него стал такой, каким командуют в бою. — Сейчас работа пойдёт быстрая и злая. Обруч выхватываем белым. Пока несём — он остывает. Пока садим — остывает. Просядет — сядет мимо, и всё насмарку. Стало быть: никто под руку не лезет, никто не орёт, все стоят где стоят. Вода — вот тут. Клещи — вот тут. Кто мне под ногу попадёт, того я сам в горн суну.
Толпа отступила на шаг.
Первый обруч раскалили добела.
Микула выхватил его клещами и быстро понёс. От обруча шёл жар, который я чуял за пять шагов. Архип шёл рядом со вторыми клещами. Они подвели обруч к казённой части, к тому самому месту, где полосы садились на ступеньку, — там держать надо было крепче всего.
— Держи!
Накинули. Обруч сел на полосы — с натугой, потому что кован был меньше ствола, — и они его добили, загоняя на место, пока железо не схватилось.
— Вода!
Прон, стоявший наготове с ведром, окатил обруч.
Зашипело так, что пар накрыл всех, кто стоял ближе.
А потом железо заговорило.
Оно застонало. Заскрипело натужно, будто в стволе кто-то ворочался и не мог выбраться. Обруч, остывая, сжимался, и этот скрип шёл по всей длине ствола, отдавая в дерево козел. Полосы под ним садились друг к другу, вминались в ступеньку казённика, и было в этом звуке что-то живое.
На поляне стало очень тихо.
— Слышите? — тихо сказал Щукарь.
— Слышим, — отозвался Бурилом.
— Так дерево не скрипит, — сказал старик. — И бочка так не скрипит. Это железо жалуется.
— Не жалуется, — сказал я. — Обнимает.
Скрип стих. Микула подошёл, потрогал обруч тыльной стороной ладони, потом взялся, попробовал качнуть.
Обруч не шелохнулся.
— Сел, — сказал кузнец, и по лицу его расползлась дурная счастливая улыбка. — Намертво сел! Некрас, второй в горн!
Дальше пошло одно за другим.
Второй обруч сел рядом с первым, вплотную — казённую часть мы вязали втройне, там всё давление. Третий. Четвёртый лёг на середину ствола, пятый и шестой — ближе к дулу.
Работали как один человек. Некрас с пацанами держали жар, Хвощ, сменяя их, качал меха своими каменными руками. Прон подавал воду. Ждан подтаскивал обручи от наковальни, хромая, но не отставая. Кувалда бил колотушкой, и бил он лучше всех, потому что бил ровно и не уставал.
Третьяк всякий раз оказывался там, где нужны были вторые руки.
К шестому обручу мужики уже не сдерживались. Ватага орала при каждом «вода!», а когда железо начинало скрипеть, все замолкали и слушали.
— Оно поёт, — сказал кто-то в толпе.
— Оно ругается, — поправил Гнус. — Я по голосу слышу.
Седьмой. Восьмой.
Последний Микула сажал сам, оттеснив всех. Он подвёл его к самому дулу, посадил, добил колотушкой и, не дожидаясь Прона, схватил ведро и окатил.
Ствол зашипел в последний раз.
И замолчал.
Микула стоял над ним, тяжело дыша, весь в саже, с обгоревшей бородой, и глядел на своё железо.
— Всё, — сказал он.
Ствол лежал на козлах. Восемь обручей темнели по нему поперечными кольцами, между ними шли швы полос — и швов этих было уже не разглядеть, будто их и не было никогда.
Микула провёл ладонью вдоль — от казённика к дулу.
— Кормчий, — сказал он. — Поди сюда.
Я подошёл. Он взял мою руку и приложил к стволу.
Железо было тёплое. Плотное. И не было в нём ни зазора, ни щели, ни живого места — единый кусок, будто его так и отлили целиком.
— Монолит, — сказал я.
— Чего?
— Цельный, говорю. Как из одного куска.
— Вот, — Микула кивнул. — Я про то и хотел сказать, да слова не подобрал.
Потом выжигали сердечник.
Дуб внутри занялся, и ствол превратился в трубу с огнём. Он загудел, потянул воздух, и из дула повалил густой дым, а из затравочной дырочки в казённике потянулась тонкая струйка.
— Дымит, — сказал Гнус. — Как из печи.
— Как из трубы, — сказал я. — Она и есть труба.
Горело долго. Дерево выгорало изнутри, оседало углями, и Некрас с Первушей выгребали золу длинным крюком. Потом чистили банником, что мы сделали накануне, — драли нагар, мочили, драли снова.
К сумеркам ствол был чист.
Мы его подняли, поставили дулом вверх. Внутри чернел ровный канал, уходящий вглубь, а там, в глубине, сужался в горло каморы.
Я поглядел в него сверху.
И вдруг понял, что смотрю в то самое дуло, с которого начнётся всё. Река. Заставы Глеба. Города, которых ещё нет. Всё, о чём я говорил вчера парням у костра и во что они, кажется, поверили больше меня самого.
— Кормчий, — окликнул Бурилом. — Ты чего застыл?
— Ничего, Атаман. Гляжу.
— И что видишь?
Мы опустили ствол на козлы.
— Много всего, — сказал я. — Завтра ставим в лафет.
Ставили наутро.
Дубинина колода лежала на берегу, у самой воды, — здоровенный дубовый комель, выбранный изнутри жёлобом. Под нею — круг из плах, надетый на шкворень, и шкворень тот сидел в крестовине, врытой в песок по самые уши.
— На воде это в кокоры пойдёт, — объяснял Дубина, обходя своё сооружение. — А тут, на земле, я его в крестовину посадил. Чтоб как на палубе всё было. Стрелять-то с воды будем.
Ствол несли вшестером, на слегах, продетых под обручи. Шли медленно, ноги вязли в песке, и Микула на каждом шаге орал:
— Ровнее! Не роняй! Уронишь — ногу оттяпает!
Опустили в жёлоб.
Ствол лёг и колода под ним осела в песок. Легло как влитое: Дубина мерил не раз и не два, и жёлоб принял железо всей длиной, без зазора.
— Скобы!
Скобы Микула ковал накануне. Вышли они широкие, кованые из полосы, с проушинами. Их накинули поверх ствола накрест, продели в отверстия в колоде и заклинили снизу дубовыми клиньями, забив кувалдой до отказа.
— Крепче бей, — командовал Дубина. — Тут слабину дашь — она у тебя выпрыгнет.
Забили. Ствол сидел в колоде накрепко. Я налёг плечом, попробовал качнуть — не шелохнулся.
— Теперь тяжи.
Тяжи вязали сзади: две толстые верёвки от хвоста колоды, крест-накрест, к кольцам на крестовине. Слабину дали в аршин.
— На воде так же будет? — спросил я.
— Так же, только в кокоры вязать, — сказал Дубина. — Она отскочит, тяжи натянутся и удержат. Как жеребец на привязи, я ж тебе говорил.
— Проверим — узнаем.
— То-то и оно, что проверим, — проворчал он. — Всё у тебя проверяется на людях.
Клин под казённую часть подгоняли долго. Прон возился с ним, примеряя так и эдак: забил поглубже — ствол задрался, выбил — опустился.
— Кормчий, — сказал он наконец, вытирая пот. — Оно ж на палец забьёшь, а дуло вон куда уходит. Тут и малым движением всё меняется.
— В том и дело. Оттого клин — самая тонкая работа во всём расчёте. Стрелять будет Хвощ, а куда — решать вам обоим.
Прон посмотрел на клин уже иначе с новым уважением.
К полудню на берег потянулись люди. Никто их не звал, но такое разве утаишь. Пушку тащили Хлынов, и пол деревни это видело.
Я дал им поглядеть недолго. А потом развернулся к берегу.
— Все назад, — сказал я. — За яр.
Толпа недовольно загудела.
— Кормчий, дай поглядеть!
— Мы тихонько!
— Мы отсюда!
— За яр, — повторил я. — Все. До единого. Кто останется — сам виноват. И вообще, хорони вас потом! А ну живо за яр!
— Да чего там страшного-то?
— А того, — сказал я громко, чтоб слышали задние, — что эта штука сегодня стреляет впервые. И я не знаю, что она сделает. Может, кинет камень, а может, разорвёт железо, и вот эти обручи полетят во все стороны, как ножи. Кому охота поглядеть на такое вблизи — стойте, я не держу.
Берег опустел скорее, чем я думал.
Люди уходили за яр, оглядываясь, — забирались на склон, устраивались за гребнем, откуда видно получше. Улита увела баб с детьми, покрикивая на отстающих. Дарья уходила последней и всё оборачивалась.
Волк со своими встал на полдороге, у самой кромки яра.
— Дальше не пойду, — сказал он. — Мне отсюда видно.
— Тогда ляг, когда фитиль запалим.
— Лягу.
Бурилом с места не двинулся.
— Атаман.
— Не гони, Кормчий. — Он стоял, скрестив руки. — Я эту затею с тобой начинал, я и погляжу.
— Я тебя не за тем берёг.
— А я тебя не спрашиваю. — Он отошёл шагов на двадцать, к камню, и сел. — Вот тут сяду. Довольно с тебя?
Спорить с ним было бесполезно.
Берег опустел. Осталась колода с железом, куча припаса рядом и одиннадцать человек.
Хвощ сидел у колоды на своей подстилке. Прон стоял с клином. Кувалда держал прибойник.
Они глядели на пушку и на меня.
Я подошёл к колоде и положил ладонь на ствол. Железо было тёплое от солнца и гладкое.
Потом повернулся к своим.
— Артиллеристы! — рявкнул я и широко ухмыльнулся. — Слушай мою команду!
Конец.
Спасибо вам за интерес!
Следующий том по ссылке: https://author.today/reader/631222