После истории с Геной Вова несколько дней жил так, будто под ногами у него лежит не пол, а тонкий лёд, который пока держит, но уже потрескивает. В больнице он работал как обычно, дома жизнь протекала без перемен, даже с Геной, когда тот наконец появился, обменялся парой дежурных фраз так, будто с ними ничего и не случилась.
Гена начал рассказывать, что про этот случай объявили по областному радио. В сводке криминальных новостей. И Генину фамилию назвали, и фарцовщиком обозвали. Но Вова уже слышал эту новость от тёщи.
Внутри у него что-то изменилось. Раньше все серые дела поддерживали острые ощущения, и он возомнил, что умнее случайности. Теперь стало ясно: случайность просто пока не происходила.
Призрак после этой истории не стал ни добрее, ни язвительнее. Просто сделался суше. Иногда молчал там, где раньше влез бы с комментарием. Иной раз, наоборот, бросал короткую реплику так точно, что Вова злился уже не на неё, а на то, что слышит правду вовремя.
Случай произошёл на очередном дежурстве.
Привезли девочку с подозрением на непроходимость кишечника. Тяжёлую. Обезвоженную. Живот даже не жаловался — требовал открыть его как можно скорее. Леонид Аркадьевич заканчивал в соседней операционной, Фёдор Ильич уже мыл руки, Серёжа ворчал на анестезиологическую сестру, инструменты один за другим ложились на стол.
Вова, как и любой хирург в такую минуту, думал только об одном — успеть.
Лишь у раковины он машинально коснулся кармана.
Пусто.
Очки остались в пиджаке. В ординаторской. Хотя голос и прекратил реагировать на положение дужек, он всё-таки был привязан к этому предмету. Не преследовал без него. Вова знал: в самом конце зимы он вообще забыл очки дома, и голос пропал, но в тот день вообще не было операций. Только ощущение неуютности.
Доктор Никольский замер всего на секунду.
Можно было попросить санитарку. Можно было самому сбегать — две минуты, не больше.
Но вокруг уже всё пришло в движение. Сестра накрывала стол, Серёжа звал в операционную, каталка остановилась у дверей.
Вова медленно намылил руки.
«А если без очков?» — неожиданно подумал он.
Вдруг задела сама необходимость возвращаться за очками. В последнее время он всё чаще ловил себя на мысли, что каждый удачный исход уже не считал только своей заслугой. И это начинало раздражать.
Вова вымыл руки, вошёл в операционную. Приступил к своим обязанностям.
Вмешательство шло трудно, но не плохо. Не так, как с невидимой подпоркой, когда внутри тебя кто-то всё время чуть-чуть выравнивает угол, подсказывает темп, одёргивает за секунду до ошибки. Без очков внутри было тише. И от этой тишины поначалу делалось неприятно, как бывает в комнате, где вдруг выключили привычно гудящий холодильник. Но руки не растерялись. Голова тоже. Он видел, что делает. Слушал, что говорит Фёдор Ильич. Не лез туда, куда не надо, и не тормозил там, где можно ускориться. Когда девочку увезли, а Серёжа начал бурчать обычное своё послепобедное «ну, будем считать, что сегодня нам всем ещё повезло», Вова вдруг поймал себя на странном чувстве.
Он справился.
И именно это не принесло ожидаемой радости.
Доктор Никольский сел в ординаторской, достал очки и медленно развернул дужки: этот жест остался своеобразным ритуалом, как поднять телефонную трубку. Помолчал немного и негромко спросил полушёпотом:
— Ну, ты видел?
Голос появился почти сразу.
«Уже закончили?»
— Закончили, — с радостью ответил Вова.
«Девочка в порядке?»
— Да. Просыпается после наркоза.
«Хорошо, что так», — спокойно отозвался призрак.
Вова ждал, но незримый спутник молчал.
— Ничего не скажешь? — Раздражение захватило Вову. — Я уверен, ты всё видел.
«Забавные врачи всё-таки люди».
— Почему? — искренне удивился Вова.
«Пока не ошиблись — ищете свидетелей своей победы. Ошиблись — свидетелей не любите».
Доктор Никольский встрепенулся.
— Значит, ничего такого я не сделал, по-твоему?
«Ты хорошо прооперировал ребёнка».
— И всё? Мне казалось…
Он не договорил.
Призрак завершил фразу за него:
«…что я должен подтвердить под присягой, что это сделал именно ты».
Тишина.
Призрак продолжил обычным тембром:
«Уверенные в себе люди свидетелей не ищут».
Вова опять не ответил. Он пытался понять, накатывает ли злость или глухая усталость.
Призрак спокойно добавил:
«Пока операция не закончилась, я тебе был не нужен. А понадобился только после неё».
Вова молчал, всё понимая. Во время работы ты доверял себе. Почему перестал после?
Этот немой вопрос голос не прокомментировал.
Доктор Никольский положил очки в ящик стола, между ручкой, рецептурным бланком и старым хирургическим атласом. Не выбросил. Даже мысли такой не возникло. Но в тот день не забрал из больницы. Первый раз за всё время.
Когда вечером он пришёл домой, Ольга уже накрывала на стол, Зинаида Петровна сидела у окна с вязанием, по телевизору диктор с честным лицом говорил о надоях и международной обстановке. Всё было так же, как вчера, позавчера, неделю назад.
Он ел, отвечал на вопросы, даже шутил в нужных местах. Но всё время чувствовал ящик в ординаторской. И не фокусировался до конца на происходящем вокруг. Родные стали фоном его неуютного ощущения.
Ночью, уже лёжа рядом с Ольгой, доктор Никольский вдруг подумал без слов, без формулировки, одним ощущением: это не навсегда.
На следующий день он первым делом открыл ящик.
Очки лежали на месте. Чужая вещь, ставшая слишком своей. Вова взял их, развернул дужки, подождал.
Тишина.
Доктор Никольский до сих пор хотел верить, что при закрытых дужках существо сидит внутри, но не говорит. Хотя давно знал, что это не так.
Вот и сейчас тишина. Настоящая. Глухая. Как в пустой трубке после обрыва.
Вова даже усмехнулся сначала.
— Обиделся? — шепнул одними губами.
Ничего.
Протёр стёкла. Постучал пальцем по оправе, как человек, который в глубине души сам понимает нелепость своего поведения, но уже не может остановиться.
Ничего.
— Сломались, — сказал он вслух.
И это слово почему-то прозвучало почти обидно.
Потом пришла паника, которую Вова отрицал изо всех сил. Весь день он прожил, ожидая, что голос вернётся. На обходе. В приёмном. Во время перевязки. Когда подписывал историю болезни. Когда курил на лестнице, прячась от Людмилы Ивановны не столько физически, сколько по привычке. Несколько раз машинально касался кармана и каждый раз ощущал не утешение, а только предмет.
К вечеру стало ясно: это не игра и не наказание. Призрака просто нет. И Вова словно бы сам прогнал его. Принял решение и получил результат, в обход разума.
Первые сутки он держался бодро. Даже с вызовом. Работал без подсказок, осматривал детей, спорил с Борей, ассистировал Леониду Аркадьевичу и с лёгким удовлетворением замечал, что ничего не рухнуло. Мир не поблёк. Руки не одеревенели. Память не отключилась. Никто не перехватил у него инструмент только потому, что призрак куда-то делся.
На вторые сутки это начало уже не радовать, а удивлять.
Доктор Никольский поймал себя на том, что идёт по коридору и почти вслух формулирует вопросы, которые раньше даже не успевал додумать до конца. Стоит у поста — и ждёт комментария, когда Людмила Ивановна одним взглядом осаживает молодую сестру. Видит странного отца в приёмном и заранее чувствует, что призрак обязательно сказал бы про него что-нибудь точное и возможно язвительное. Но в голове было пусто. Не страшно. Просто пусто.
Тревога приходила к вечеру.
Он возвращался домой, ел, говорил с Ольгой и тёщей, слушал телевизор, снимал ботинки, складывал рубашку на спинку стула — и всё это время яснее и яснее понимал, что ему действительно не хватает чужого голоса в голове. Не острого ума попутчика и его магии видеть суть сквозь кожу и черепную коробку. Не кого-то, сидящего в его кармане. А того, что некому бросить сухую фразу. Некому мысленно сказать: «Сегодня Боря опять полез в книжку раньше, чем в живот». Некому рассказать, как Леонид Аркадьевич дважды произнёс «нормально» и тем самым почти признался в любви. Некому раздражённо подумать про того мерзкого папашу, который в приёмном изображал из себя прокурора. Некому.
Он, конечно, не сказал бы этого вслух. Даже себе. Но к третьему дню уже чувствовал очень ясно: отчаянно скучает не по мудрости. По поддержке.
Именно это оказалось самым унизительным.
Вечером третьего дня Вова сидел один в ординаторской. Дежурство шло ровно, без катастроф, и от этой ровности всё внутри становилось только слышнее. На столе лежали очки. Он открыл дужки без всякой надежды, почти механически.
«Добро пожаловать обратно», — знакомо произнёс призрак.
Вот и всё.
Ни извинения. Ни торжества. Ни шуточки о том, что без него мир, оказывается, не развалился. Просто ровный голос, как будто он не пропадал ни на час, а Вова не прожил трое суток с ощущением обрубленного внутреннего провода.
И от этого стало по-настоящему не по себе.
— Ты где был? — с раздражением и обидой произнёс Вова вслух. Едва не выкрикнул от неожиданности, услышав первую спокойную фразу.
«Не здесь», — прозвучало в голове.
Вова смотрел в стол.
«Я думал, ты сломался», — признался он уже без слов.
«Может, ты этого хотел».
«Почему ты так решил?»
«Потому что со мной — говорящим и не сломанным — тебе гораздо труднее».
Он опять сказал это почти спокойно. И Вова вдруг понял, что никакого счастья от возвращения уже не чувствует. Только холодок. Потому что временное исчезновение оказалось возможно. Значит, и окончательное исчезновение возможно тоже.
На следующий день доктор Никольский сломал дужку.
Намеренно.
Не в припадке, не в истерике, не после какой-то особенно язвительной реплики. Наоборот — почти буднично. В ординаторской было пусто, за окном моросил тёплый дождь, на столе лежала история болезни, которую он не хотел открывать ещё минуту-другую. Очки лежали в руке. Призрак что-то говорил про Борю, про его новую манеру изображать из себя учебник там, где можно было бы уже начать соображать самому и действовать. Вова слушал вполуха. И вдруг с очень ясным чувством, что если не сделает этого сейчас, то не сделает никогда, ударил оправой об угол стола.
Хруст был тихий.
Одна дужка перекосилась и повисла.
Вова замер.
Боль пришла мгновенно, но не в пальцы. Не от удара. Где-то у виска, глубже. Не физическая даже, а как будто ему не очки сломали, а воспоминание о собственной внутренней опоре.
Тишина.
Потом призрак сказал:
«Очень по-взрослому».
Вова сжал сломанную оправу в кулаке.
— Иди туда, где шатался, — сквозь зубы процедил он.
«Ты сейчас как ревнивая баба говоришь. Чинить меня собираешься?»
Вова попытался разогнуть дужку. Не вышло. Металл уже повёлся, и теперь вся конструкция выглядела жалко — как вещь, которую хозяин испортил не в драке, а со злости на самого себя. На секунду стало по-настоящему страшно. Не за очки. За ту волну облегчения, которая пришла сразу после удара. Как будто внутри давно копилось желание причинить вред тому, от кого зависишь.
Вечером дома он сел за стол с изолентой и принялся ремонтировать оправу сам.
Ольга возилась на кухне, Зинаида Петровна смотрела телевизор. Он работал маленькими движениями, скрывая от самого себя нелепость происходящего. Черная изолента обмотала дужку грубо, почти по-деревенски. Очки стали уродливыми, хромыми, но пригодными к носке.
«Умелые руки, — съязвил призрак. — Прямо сапожник собственной психики».
«Скажи, а тебя это хоть немного волнует: сломанная дужка, бесполезные очки? Это вообще имеет значение?» — подумал Вова.
«Нет. Но ты клей. Нечего ломать чужое имущество».
С изолентой доктор Никольский проходил два дня. Потом всё-таки отнёс оправу в мастерскую, где старый мастер в синем халате посмотрел поверх очков сначала на поломку, потом на самого Вову и без всякого интереса сказал:
— За что ж вы их так?
— Уронил.
— Все вы роняете одинаково, — буркнул мастер. — Оставляйте.
Ремонт занял три дня. Всё это время Вова ходил как человек, который сам себе что-то испортил и теперь вынужден ждать, пока чужие руки вернут предмету приемлемый вид. Вроде как стал одним из своих пациентов с переломами по глупости. Призрак почти не говорил, но вообще-то присутствовал — даже при таком отдалении. Показывал, что Вова ничем не управляет. Но не обиженно. Скорее с тем новым, пугающим равнодушием, которое иногда страшнее язвительности.
Когда доктор Никольский пришёл забирать очки, мастер протянул их через прилавок.
— Держите. Теперь живите аккуратнее.
Оправа была выправлена. Чужая работа сделала её почти прежней, только один тонкий след всё равно остался — заметный только знающему глазу.
Вова взял очки, развернул дужки.
«Добро пожаловать обратно», — объявил призрак.
И в этой фразе было всё: насмешка, привычка, возвращение, напоминание, что ни один его маленький бунт ничего не отменил. Не потому, что очки оказались сильнее. А потому, что он сам не знал, что делать со свободой, если она приходит без поддержки.
Вова убрал злосчастный предмет в карман и открыл дверь на улицу.
Шёл медленно. Осенний воздух уже остывал. Люди спешили по своим делам, где-то гудел автобус, на перекрёстке мальчишка волок за собой школьный ранец почти по земле. Обычный город. Обычный вечер. И в нём Вова впервые очень ясно почувствовал конец их совместного путешествия. Это не казалось катастрофой, больше чувствовалась изношенность столь странных отношений.
Вова вспомнил про своё пальто, с которым не мог расстаться много лет, — именно оно стало предметом шуток Гены. И подумал, что вот так и заканчиваются вещи, к которым привыкают слишком глубоко. Не взрывом. Не предательством. Просто однажды понимаешь: дальше всё будет иначе.
Он пошёл домой, сунув руки в карманы.
Призрак молчал.
Теперь это молчание уже не успокаивало и не пугало. Оно просто стало частью пути — такой же, как стук каблуков по асфальту, как холодеющий воздух, как свет в окнах, к которым всё равно надо было возвращаться.