Клюев шёл на меня с браслетом наперевес и глаз не поднимал. Правильно делал. Я бы на его месте тоже не поднимал.
— Статья сорок первая, говорите, — сказал я. — А дальше?
Он сбился с шага.
— Что — дальше?
— Дальше-то читайте. Вы её на чин сдавали, статью эту. Наизусть. Примечание второе, ну?
Судя по лицу, учил он её одну ночь, аккурат перед экзаменом, и с того дня в уложение не заглядывал. А я вот заглянул. Полчаса назад, пока дети таскали из дома уцелевшее барахло. У покойного Сокольцева на полке стояла толстенная книжища «Уложение о даре» — между лечебником и святцами, вся в закладках. Военный человек без устава жить не умеет. Даже в отставке. Даже, как выяснилось, после смерти.
— Примечание… — Клюев наморщил лоб. Честно наморщил, старательно.
Я процитировал сам:
— «Ограничение дара не применяется, буде оно создаёт прямую угрозу жизни неучтённого, до освидетельствования лекарем Приказа». Лекарь у вас где? В бричке? Нет у вас лекаря. Значит, едем к лекарю. Все вместе, культурно, железо убираем. И побыстрее, а то я нервничать начну. Мне нельзя — сами видели, что от меня с приборами делается.
Приборы тут были ни при чём, врал я безбожно. Печка под рёбрами спала и на казённые железки ей было плевать. Но Клюев-то этого знать не мог.
Он посмотрел на браслет. Потом на своего помощника — тот держал треснувший детектор на вытянутых руках и явно мечтал его кому-нибудь передать. Потом на Варю. Варя смотрела так, что я бы на месте пристава оформил себе отпуск.
— Под подписку, — выдохнул Клюев. — Явка в Приказ, завтра к девяти.
— К восьми. Раньше начнём — раньше вы от меня избавитесь.
Вот тут он впервые за утро глянул мне в глаза. С надеждой.
Губернский Приказ по делам одарённых сидел в бывшем купеческом особняке. Снаружи — колонны и лепнина, внутри — столов двадцать, и за каждым по человеку, который моего вопроса решать не хотел ни за какие деньги.
К полудню я обошёл пятерых. Схема у всех была одна: чиновник слушает, бледнеет, говорит «минуточку» — и уносит мою папку куда-то наверх. Возвращается папка потолстевшей. Чиновник — постаревшим.
Загвоздка была дурацкая до смешного. По уложению всякого новопробуждённого положено учесть, обучить и поставить на довольствие. Хорошо. Только всякий новопробуждённый в этом мире — подросток, и все бумаги под это заточены. Бланки, нормы, анкеты. В графе «попечитель» мне предлагалось вписать родителей.
— Пишите «сирота», — сказал я шестому. — Круглый. Сорока пяти лет от роду, обоих родителей схоронил ещё при прошлом государе.
Шестой не засмеялся. Шестой послал за начальством.
Начальство пришло после обеда. Статский советник Пузырёв: бакенбарды, живот, и во взгляде — два года до пенсии. Такие взгляды я знал по интендантской службе. Человек с таким взглядом не хочет ничего. Вообще ничего, кроме тишины.
Он сел напротив, сложил руки на животе.
— Случай ваш, Сокольцев, беспрецедентный.
— Да прецедентный. Один был. Тысячу лет назад.
Пузырёв поморщился — будто я ему в кабинете выругался.
— Сказки это, милостивый государь. Сказки. Так или иначе: до указаний из столицы сидите здесь, под надзором. Вопрос с вашим… — слово «обучением» он выговорил как диагноз, — обучением будет решаться долго. Месяцами. Канцелярия, запросы…
— Годится, — говорю. — Тогда оформляйте содержание по надзору. Статья шестьдесят третья: квартирные, кормовые, на меня и троих иждивенцев. Я под надзором Приказа? Под надзором. Вот Приказ меня и содержит, так у вас же и написано.
Бакенбарды дрогнули. Обе.
— Позвольте. Шестьдесят третья писана для задержанных…
— А я кто? Подписка о невыезде — вон, в папке лежит, свеженькая. Задержанный одарённый и есть. Так что либо отпускайте, либо содержите. Либо, — я подался вперёд, — решайте вопрос с академией быстро, и я перестану портить вам отчётность. Выбирайте, мне любой вариант нравится.
Он молчал долго. Что-то в нём боролось — и я даже знал, что с чем: с одной стороны, прецедентов нет, с другой стороны, вот он я, сижу у него в кабинете, и я хуже любого прецедента.
— Где служили? — спросил он наконец.
— Пограничная стража. Двадцать лет.
— Оно и видно. — Пузырёв вздохнул и потянулся за пером. — Пограничники… Вы же и на том свете с интендантов довольствие стрясёте.
— Уже, — сказал я. — Стрясаю вот. Прямо сейчас.
Перо скрипнуло. Победа была маленькая, рублей на двадцать в месяц, но дыру в семейном бюджете она затыкала. А большего мне сегодня и не требовалось.
В коридоре меня поймали за рукав.
Старичок. Маленький, сухонький, мундир вытертый до блеска и без единого знака различия, пальцы в чернилах — по самые костяшки, похоже, годами. Такие заводятся в архивах и живут там дольше самих архивов.
— Господин Сокольцев? — Он оглянулся. Раз, другой. — Христом-богом… руку покажите.
— Гадаете, что ли?
— Архивариус я. Сорок лет при бумагах.
И ухватил мою ладонь. Цепко так, неожиданно для его комплекции. Повернул к свету, всмотрелся. Смотреть там было не на что — ладонь как ладонь, мозоли, шрам от осколка семнадцатого года. Но старичок глядел, как в письмо.
— Жжение под рёбрами, — забормотал он. — Так?.. По ночам — серое место снится. И огонь слушается, хотя дар-то у вас не огненный, нет, не огненный…
Я аккуратно забрал руку. Спина у меня почему-то похолодела — про серое место я старичку не рассказывал. Я про него вообще никому не рассказывал.
— А дальше что будет, дед?
— А дальше… — глазки у него заслезились. — Как тысячу лет назад, вот что. Всё — как тогда. Я же читал, в старых описях, их никто не открывает, а я читал… Он ведь тоже взрослый был. Тоже служилый. Вдовец тоже, и тоже…
— Аристарх Иваныч! — гаркнули из глубины коридора. — Опять посетителей пугаете?!
Старичка как ветром сдуло. Только успел сунуть мне что-то в ладонь — маленькое, твёрдое — и зашаркал прочь, втянув голову, ни дать ни взять школьник, застуканный у чужого варенья.
Я разжал пальцы.
Пуговица. Медная, старая, стёртая почти в блин. На ней выдавлено: знамя на древке, а вокруг древка — нити. Сплетённые, вроде косы.
В приметы я не верю. Но пуговицу убрал во внутренний карман, к документам. Так, на всякий случай. Пуговицы от незнакомых архивных дедов, знаете ли, на дороге не валяются.
Дома — точнее, в той половине дома, что уцелела, — пахло щами и жжёной доской. Варя командовала переездом. Узлы, корзины, посуда в стружке; Митька таскал, Алёнка помогала — то есть сидела на самом большом узле и стерегла, чтоб не убежал.
— Ну? — Варя вытерла руки о передник. И встала, как ротный перед докладом. Семнадцать лет девке, а взгляд такой, что докладывать хочется по форме.
— Переезжаем в губернский город. Квартира казённая, довольствие выбил. Митьке — школа приличная, а не наша.
Из-под узла донёсся стон глубокого горя.
— Тебе — курсы. Какие сама выберешь.
— А тебе что? — спросила Варя.
— А мне — ждать, что столица решит.
Она села на лавку. Помолчала, ковыряя заусенец.
— Пап. Соседки шептались утром. Я слышала. Говорят, взрослых с даром в старину не учили. Их… ну. От греха. Говорят, дар в возрасте — это уже не человек, а сосуд. Что в него с изнанки кто-то вселяется.
Молодцы соседки. Почти в яблочко, между прочим, — вот что самое неприятное.
— Варь. Посмотри на меня.
Посмотрела.
— Я на сосуд похож?
— Ты на батю похож, — тихо сказала она. — Больше, чем раньше, если честно. Ты до болезни тише был. Мимо смотрел. А теперь смотришь — и видишь.
Вот тебе и вся конспирация. Взрослому можно голову морочить годами, он сам себе всё объяснит и сам себя успокоит. А эти — носом чуют.
— Болезнь, — сказал я, — меняет человека. Сама чуть помирать соберёшься — тоже начнёшь и смотреть, и видеть. Не советую только. Иди лучше щи спасай, выкипят.
Ужинали на узлах, из одной кастрюли на всех. Митька выторговал право забрать в город рогатку и коллекцию «изнаночного стекла» — оплавленные камушки с пустырей, где когда-то латали старые прорывы. Пацаны их меняют, копят, дерутся за них. Алёнка потребовала гарантий: на новой квартире ей полагается своё окно, и чтоб подоконник. Про подоконник было отдельно и трижды.
Варя молчала и подкладывала мне мясо. Всё лучшее из кастрюли, по кусочку, не спрашивая.
Сорок пять лет прожил. Умер дважды. А вот так вот, из одной кастрюли, со своими — это у меня, выходит, впервые.
— Бать. — Митька дожевал и прищурился. Хитро так, издалека. — А в городе покажешь, как ты огонь втянул? А то пацаны говорят — вру. Сенька вообще говорит…
— Не покажу.
— Ну ба-а-ать…
— Боец. Запомни на всю жизнь: козыри не показывают. Козыри предъявляют. Один раз. Когда сдавать уже некуда.
Митька завис — было слышно, как скрипят шестерёнки. Варя фыркнула в кружку. Алёнка, которая уже засыпала у меня под боком, сонно уточнила:
— А мне покажешь?
— Тебе покажу. Ты — своя.
Телеграмму принесли в десятом часу, дети уже спали.
Посыльный был не почтовый. Казённый, при палаше, и расписаться заставил дважды — в книге и на отрывном корешке. Я вскрыл бланк у свечи.
«ГУБЕРНСКИЙ ПРИКАЗ ТЧК ДЕЛО СОКОЛЬЦЕВА М П ИЗЪЯТЬ ИЗ ПРОИЗВОДСТВА ТЧК ПОИМЕНОВАННОГО ДОСТАВИТЬ ИМПЕРАТОРСКУЮ АКАДЕМИЮ ОДАРЁННЫХ СОКОЛИЙ ОСТРОВ НЕМЕДЛЯ ТЧК СОПРОВОЖДЕНИЕ ОСОБОЕ ТЧК ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЛИЧНАЯ ТЧК ПОДПИСЬ НРЗБ КАНЦЕЛЯРИЯ ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА»
Перечитал. Ещё раз перечитал.
Месяцами, говорил Пузырёв. Канцелярия, запросы, согласования. Ага. Бумага обернулась за день — через всю империю, туда и обратно, с подписью конторы, от одного упоминания которой у губернских делается икота.
Кому-то наверху я был интересен. Очень. А это, по всему моему пограничному опыту, самая поганая из возможных диспозиций: когда ты интересен людям, которых сам в глаза не видел.
— «Сопровождение особое», — сказал я свече.
Свеча мигнула. Комментировать не стала.
Доставляют, если кто не знает, двумя способами: под охраной и под конвоем. Со стороны не отличишь — выясняется только на месте, по тому, куда смотрят стволы.
Печка под рёбрами шевельнулась во сне. И на секунду — на одну секунду, я потом себя убеждал, что померещилось, — мне почудилось: где-то очень далеко, за серой мутной пеленой, кто-то поднял голову. И посмотрел в мою сторону.
Утром я побрился, надел мундир без погон — Варя вычистила его с вечера, не спрашивая зачем, — и сказал детям, что еду устраиваться на новую службу.
Врал, конечно.
На службу не едут. На службу забирают.