К книге
Книжный клуб ЦРУЧасть первая Надежда. 1980–1981. Кривозубый мыслительный механизм
23%
Часть первая Надежда. 1980–1981. Кривозубый мыслительный механизм
6

И вот они вламываются в нашу убогую неприметную квартирку, словно в логово бандитов или подпольную лабораторию, где карбонарии в масках делают взрывчатку и готовят вооруженное восстание.

В один из мартовских вечеров 1980 года, во вторник, они явились, чтобы арестовать издателя Мирослава Хоецкого – уже в сорок третий раз.

Александр Солженицын называл такой момент «ночным звонком» – когда агенты госбезопасности появляются у твоей двери после наступления темноты. Нагло шаркая по полу нечищеными сапогами, они объявляют, что у них есть приказ тебя задержать. Эти люди – настоящие мастера своего дела, профессионалы в области арестов. По миллионам случаев, подобных твоему, они отлично знают, что вечер дома – это время и место, когда человек меньше всего готов к сопротивлению. В лучшем случае он успевает испуганно пролепетать: «Я? За что?» Но агенты хранят молчание. И вот ты в панике дрожащими руками хватаешь какие-то вещи, собираясь в неизвестность, и уже через несколько минут идешь к стоящей на улице машине, с запоздалым ужасом осознавая, что так и не успел даже попрощаться.

«Каждый из нас – центр Вселенной, – писал Солженицын в ”Архипелаге ГУЛАГ”. – И эта Вселенная разбивается вдребезги, когда тебе шипят: ”Вы арестованы”».

Хоецкому (произносится как Хо́й-е́т-ский) тогда было тридцать лет. Высокий, с густой гривой рыжевато-каштановых волос и пронзительным взглядом голубых глаз, он, по словам одного польского писателя, напоминал Христа – «только более смелого». Как и его родители, герои войны, он был полон патриотического стремления бороться со злом. Он жил со своей молодой семьей в квартире на третьем этаже в районе Жолибож – рабочем пригороде на севере Варшавы. В тот вечер, когда раздался стук в дверь, Хоецкий готовил ужин для маленького сына и беседовал со своим тестем Яцеком. Снаружи стояли трое: местный милиционер в сапогах и серой форме и двое в штатском из Службы безопасности (СБ)[11] – польского аналога КГБ. Они предъявили свои удостоверения и приказали ему собираться. Никаких объяснений не последовало. Он успел лишь успокоить плачущего сына, взять зубную щетку и пачку сигарет и шепнуть на ухо Яцеку: «Думаю, на этот раз надолго». Затем на его запястьях защелкнули наручники и повели к милицейскому «фиату», ожидавшему внизу на улице.

Было 25 марта, но воздух все еще был колючим от зимнего холода. Весь день над городом нависало низкое свинцовое небо, с которого время от времени срывались редкие снежинки, сверкавшие в лучах фар «фиата». Автомобиль направился на юг по Столичной улице, где уныло позвякивали трамваи, миновал площадь Парижской коммуны и свернул в сторону тех зловещих мест, где во время войны располагалось еврейское гетто.

Варшава – город с трагической судьбой, место замученных героев. Какие только драмы не разыгрывались на этих на этих пропитанных кровью улицах! Вот Умшлагплац – перевалочный пункт в гетто, куда эсэсовцы сгоняли еврейских мужчин, женщин и детей перед тем, как погрузить их в товарные вагоны и отправить в лагерь смерти Треблинка. А вон там – Старый город, кропотливо восстановленный по фотографиям из руин разрушенных гитлеровцами кварталов[12].

Впереди показалось самое высокое здание города, на обветшавшем фасаде которого до сих пор виднелось прежнее название: «Дворец культуры и науки имени И.В. Сталина». Неподалеку возвышался памятник Феликсу Дзержинскому – основателю советской Службы безопасности под названием ЧК (Чрезвычайная комиссия), ответственному за убийства и депортацию сотен тысяч своих соотечественников.

Не доезжая пары сотен метров до памятника, «фиат» свернул во двор городского отделения милиции – КСМО[13]. Хоецкого отвели в битком набитую арестованными подземную камеру, где он провел бессонную ночь. Утром его доставили в кабинет прокурора Анны Детке.

Детке сидела за столом и что-то сосредоточенно печатала на машинке. Наконец она вытащила лист бумаги и протянула его Хоецкому на подпись. В документе говорилось, что он заключен под стражу на три месяца за хищение государственной собственности, совершенное в сговоре с тремя сообщниками, а точнее – за кражу копировального аппарата стоимостью около пятидесяти долларов. Это преступление квалифицировалось как «нанесение серьезного ущерба Польской Народной Республике».

Хоецкий возмутился. Он принялся утверждать, что не похищал никакой копировальной машины и знать не знает двоих из трех упомянутых прокурором сообщников. Какие могут быть против него доказательства?

– Здесь вопросы задаю я, – резко оборвала его Детке. – Вы хотите что-то сказать по сути дела?

Сказать ему было нечего.

* * *

За последние пять лет издатель успел привыкнуть к преследованиям, нападениям и арестам. Порой агенты Службы безопасности действовали с откровенной жестокостью. Однажды они схватили Хоецкого прямо на улице и принялись избивать ногами. В другой раз профессиональные громилы подстерегли его прямо в здании суда, ударили по голове и спустили с лестницы. После этого его лицо несколько недель оставалось одним сплошным синяком.

Преследования коснулись и семьи Хоецкого – его детей пытались исключить из детского сада. Под удар попала и его карьера ученого: его уволили с работы в Институте ядерных исследований и внесли в черный список. Спецслужбы вели круглосуточное наблюдение за его квартирой, таскали на допросы его друзей и знакомых, пытаясь завербовать их в качестве осведомителей. Они прослушивали его телефонные разговоры и засылали своих агентов, чтобы втереться в доверие.

Однако самым жестким методом борьбы с диссидентами был арест. У них было право задержать человека на двое суток без ордера, и они этим правом постоянно пользовались. Его освобождали из-под стражи, давали перейти улицу, а потом снова задерживали на другой стороне. В среднем, как подсчитал сам Хоецкий, он проводил в камере по одному дню в неделю.

Теперь же его везли в тюрьму Мокотув – обитель ужаса, не уступающую печально известной московской Лубянке. Эта крепость с высокими стенами, обнесенными колючей проволокой, была одной из немногих построек, уцелевших после того, как Варшава была почти полностью разрушена в 1944 году. Тюрьма сохранилась в целости и сохранности, и коммунисты немедленно начали использовать ее по прямому назначению. Мокотув стал еще одним символом российской оккупации: сюда десятилетиями свозили польских борцов за свободу и подвергали их допросам и пыткам по отработанной советской методике[14].

Хоецкий вошел в тюрьму через центральные ворота с караульной вышкой наверху, окруженной колючей проволокой. Его заставили переодеться, сдать свою одежду и личные вещи, выдали миску, ложку и вилку, после чего повели по сводчатому кирпичному коридору в мрачную глубину тюрьмы. Здесь слышались хлопанье дверей и звяканье ключей, а воздух был пропитан запахом страха, мужского пота и сырости.

Каждый тюремный блок представлял собой открытое пространство с рядами камер на нескольких ярусах, поднимавшихся до самой крыши. Блоки соединялись металлическими лестницами, над которыми были натянуты защитные сетки, призванные помешать так называемым «прыгунам» – заключенным, решившим свести счеты с жизнью.

Спустя годы исследователи обнаружат здесь сотни скелетов, захороненных прямо на территории тюрьмы. Одни заключенные были убиты традиционным способом НКВД – пулей в затылок, а другие были повешены – либо прямо в тюремном дворе, либо (в особых случаях) в подвале, чтобы скрыть казнь от глаз других узников. Священник, принимавший последнюю исповедь у осужденных, работал на Службу безопасности[15].

На многих найденных останках видны следы жестоких пыток. Среди методов, применявшихся польской Службой безопасности, особенно популярными были вырывание ногтей и использование «височных винтов», которые медленно сдавливали череп жертвы. Также здесь использовали и так называемые «американские наручники», которые пережимали кровоток в руках заключенного, из-за чего на них лопалась кожа. Заключенных часто помещали в соседние камеры, чтобы душераздирающие крики одного из них побуждали второго к признанию.

Хоецкого отвели в блок III – крыло, в котором содержались политические заключенные и так называемые «глотатели». В польских тюрьмах заключенные часто засовывали себе в горло ручки от ведер, сварочные прутья или другие предметы, которые можно было обнаружить на рентгеновском снимке – так можно было попасть в больницу. Однако тюремное руководство быстро раскусило эту уловку и распорядилось держать «глотателей» в камере до тех пор, пока проглоченный инородный предмет не начинал представлять угрозу для внутренних органов.

Хоецкий и раньше бывал в этом блоке: первый раз он попал сюда за «дискредитацию Польской Народной Республики», а второй – за «организацию преступной группы с целью распространения запрещенной литературы». По крайней мере, тогда он знал, за что его задержали. Его поместили в камеру № 13 на втором уровне. Это была пустая комната с голыми стенами, четырьмя двухъярусными кроватями, умывальником и зарешеченным окошком с обледеневшим стеклом. Здесь уже находились двое мужчин, обоим где-то под сорок, которые вот уже два месяца ютились в этом тесном помещении.

Хоецкий устроился на свободной железной койке. Дни тянулись медленно: он обсуждал с сокамерниками политику, играл с ними в шахматы, фигуры для которых они слепили из грубого черного тюремного хлеба, – и все это время пытался добиться своего освобождения.

Адвоката ему не предоставили. Ему даже не выдали копию обвинительного заключения. Когда он спросил у тюремного надзирателя, как можно обжаловать предъявленные обвинения, тот посоветовал поискать информацию в библиотеке. Узнав об этом, сокамерники Хоецкого расхохотались: библиотека уже несколько месяцев как была закрыта. Тогда он попытался выяснить, как можно получить доступ к юридической литературе. Один из охранников предложил ему обратиться к надзирателю. Так замкнулся кафкианский круг польского правосудия.

На Пасху, после десяти дней заключения без вызова в суд и без права связаться с семьей, Хоецкий решил прибегнуть к последнему средству, которое еще оставалось у бесправных узников всего мира, – объявил голодовку. Он написал прокурору Детке письмо, в котором уведомил, что отказывается от еды до тех пор, пока она не объяснит ему суть предъявленных обвинений или не освободит его из-под стражи.

На следующий день его вызвали к надзирателю. На этот раз в кабинете его ждал еще один человек – начальник тюрьмы собственной персоной.

– Решил подурачиться, Хоецкий? – с ухмылкой спросил начальник. – Советую прекратить эти детские игры. Неужели ты думаешь, что это что-то изменит? Власти передали тебя в наши руки, поручили нам о тебе позаботиться. Поэтому приказываю прекратить голодовку!

– Ни за что!

– Тогда мне придется тебя наказать.

– Что ж, воля ваша.

– За неподчинение начальству, нарушение порядка в местах заключения и поведение, противоречащее установленным правилам, назначаю тебе 14 суток одиночного заключения.

– Спасибо, – ответил Хоецкий.

* * *

Одиночка в Мокотуве представляла собой карцер, который на тюремном сленге назывался kabaryna («кабарина», он же «жесткая койка»). Хоецкий уже бывал там раньше и знал, насколько это тяжелое испытание. Комната была около метра шириной и лишь на несколько сантиметров длиннее деревянных нар, на которых заключенному приходилось лежать на голых досках. Постельные принадлежности состояли из тонкого одеяла, которое выдавалось только на ночь и совершенно не спасало от варшавской зимы. Спать там было невозможно в любое время суток, а сама камера была настолько тесной, что в ней едва хватало места, чтобы стоять, не говоря уже о каких-либо физических упражнениях. Заключенных здесь могли держать до двух недель. Однако Хоецкий никогда раньше не слышал, чтобы голодовщика отправляли в кабарину.

Пока же его вернули в общую камеру, где он продолжал голодовку и ждал своей участи. Каждый день ему разрешалось по тридцать минут гулять с сокамерниками по небольшой клетке на открытом воздухе. Он поднимал взгляд на клочок неба между высокими бетонными стенами и чувствовал, как иссякают его жизненные силы. Из прокуратуры по-прежнему не было никаких новостей о его деле.

На восьмой день голодовки Хоецкого отвели к врачу. Медицинские работники в советских тюрьмах в лучшем случае пренебрегали клятвой Гиппократа, а в худшем – активно содействовали пыткам. Как писал Солженицын:

Избитый заключенный приходит в себя на полу и слышит голос врача: «Можете продолжать, пульс в норме». После пяти дней и ночей, проведенных в карцере, врач осматривает замерзшее голое тело и говорит: «Можете продолжать». Если заключенного забивают до смерти, он подписывает свидетельство о смерти: «Цирроз печени» или «Ишемическая болезнь сердца». <..> Кто ведет себя иначе – в тюрьме не задерживается[16].

Доктор обнаружил, что Хоецкий потерял около восьми килограммов. Намерен ли он продолжать голодовку? Да. Ну что ж, тогда его будут кормить принудительно.

В тот же день после обеда его перевели, но не в кабарину, а в другую камеру, точь-в-точь такую же, как прежняя. Днем он находился здесь один, а на ночь к нему приставляли надзирателя, чтобы тот следил за тем, чтобы заключенный не попытался покончить с собой. Его снова обыскали и отобрали немногие оставшиеся вещи, включая драгоценные сигареты. Оставили только партийную пропагандистскую газету «Трибуна Люду» (Trybuna Ludu), которую приносили каждый вечер, ручку и немного бумаги.

Хотя Хоецкий едва держался на ногах, он решил, что должен писать, чтобы заставлять себя думать. Сначала он писал друзьям и родственникам, но когда понял, что его письма не пропустит тюремная цензура, начал вести дневник. Мелким сжатым почерком он записывал свои мысли на клочках бумаги, которые надеялся когда-нибудь тайком вынести наружу.

«Чтобы окончательно не отупеть, – начал он, – чтобы заставить свой разум работать, я начинаю писать этот текст, понятия не имея, о чем пойдет речь, без какого-либо наброска, плана, без какой-либо идеи, кроме желания описать то, что я здесь переживаю и что еще переживу».

Он обнаружил, что писательство помогает пережить одиночество, голод и изматывающее ожидание того момента, когда дверь камеры распахнется и охранник скажет, что он свободен.

«Когда тебя забирают, ты никогда не знаешь, на девять дней это или на девять лет, – сказал ему однажды друг Яцек Курон. – В этом их сила».

На следующий день (шли уже девятые сутки его голодовки) около полудня дверь наконец открылась, и в камеру вошли врач с медсестрой в сопровождении тюремных охранников. Они принесли с собой толстую резиновую трубку с воронкой на одном конце и кастрюльку, полную сладкой жирной каши. Ему велели сесть на табурет и открыть рот пошире.

В начале голодовки Хоецкий представлял себе этот момент и думал, что сможет сопротивляться. Годами он стойко противостоял угнетателям. Каждый раз, когда они его избивали, он поднимался, отряхивался и говорил себе, что это лишь доказательство того, что его дело правое. Теперь же он чувствовал себя сломленным. Его тело ослабло, но сильнее всего он ощущал эту слабость в голове. Никогда в жизни он не испытывал такого глубокого отчаяния, как в тот момент. Он осознал, что у него не хватит духу сказать «нет». Он даже не мог поднять руку в знак протеста. Он открыл рот.

Доктор ввел зонд и стал проталкивать его все глубже и глубже. Трубка царапала пищевод и вызывала рвотные позывы. Затем медсестра начала вливать внутрь приторную смесь, которая стекала из воронки вниз, прямо в измученный голодовкой желудок. Он почувствовал, как впервые за последние пятнадцать или двадцать лет у него защипало в глазах. От чувства беспомощности, ярости и отвращения по лицу потекли слезы. Когда еда закончилась, врач плавным движением вытащил трубку, и они с медсестрой ушли, не проронив ни слова.

Хоецкий, спотыкаясь, доковылял до туалета, и его вырвало. Затем он рухнул на кровать и пролежал так какое-то время.

Не успел он прийти в себя, как вернулись охранники и заставили его подняться на три лестничных пролета вверх в комнату для допросов, где его уже ждал лейтенант Чернышевский, старый знакомый из КСМО.

– Как самочувствие? – спросил Чернышевский.

– Плохо.

Увидев, в каком состоянии находится стоящий перед ним заключенный, даже милиционер на мгновение ощутил что-то похожее на сочувствие.

– Вам что-нибудь известно о типографии на улице Реймонта?

Хоецкий ничего не ответил.

– Имеется ли у вас книга Яна Новака «Курьер из Варшавы»? Если да, то где, когда и как вы ее раздобыли и что вас связывает с ее автором?

Чернышевский задал еще шесть или семь вопросов в таком же духе. Все они касались издания нелегальной литературы. На каждый вопрос Хоецкий отвечал одно и то же: пока он не узнает, какие доказательства против него имеются, и пока он не получит полного обоснования обвинения, им не о чем говорить.

Поняв, что продолжать допрос бессмысленно, Чернышевский решил его закончить. Он предложил заключенному сигарету, от которой тот не отказался. Затем охранники отвели Хоецкого обратно в камеру.

Разумеется, он прекрасно знал о запрещенной книге Новака. Они только что ее напечатали. Как он потом рассказывал, это была одна из лучших книг, которые им когда-либо доводилось издавать.

* * *

Хоецкий не планировал заниматься издательской деятельностью. По образованию он был физиком-ядерщиком и, по сравнению с некоторыми из его студенческих друзей, даже не был особо начитанным. Но издательское дело оказалось лучшим способом сопротивления, а сопротивление, в каком-то смысле, было семейным делом Хоецких.

Его мать, Мария, была настоящей героиней войны. В 1939 году, когда немцы вторглись в Польшу, ей было всего двенадцать лет. Тем не менее она взяла себе псевдоним «Кама»[17] – в честь литературного персонажа, обладавшего несгибаемым характером, – и присоединилась к партизанам Армии Крайовой. Еще подростком она попала в скаутский (харцерский) батальон «Парасоль» (Parasol, польск. «зонтик»), который приводил в исполнение смертные приговоры, вынесенные польским подпольным судом офицерам гестапо и высокопоставленным чиновникам нацистской Германии. Ее обучили обращению с оружием и взрывчаткой и выполнению разведывательных заданий.

Однажды февральским утром 1944 года ее команда совершила дерзкий акт возмездия, застрелив средь бела дня известного своей жестокостью начальника оккупационной полиции СС Франца Кучеру. В отместку немцы расстреляли сотни поляков, но смерть Кучеры позволила спасти многих других людей от неминуемой гибели без суда и следствия[18].

В августе того же года Мария приняла участие в Варшавском восстании[19]. Это была изначально обреченная на провал попытка поляков изгнать немцев и провозгласить независимость до прихода Красной армии. Она передавала донесения и выводила группы раненых в безопасное место через городскую систему канализации, в то время как наверху на улицах стрекотали пулеметы и гремели взрывы.

Немногие государства пострадали от войны так же сильно, как Польша. Количество беззащитных людей, истребленных немцами, было сопоставимо с населением Швейцарии: каждый пятый житель страны стал жертвой нацистского режима, включая 90 процентов из 3,3 миллиона польских евреев. После освобождения Варшавы советскими войсками в город вместе с армейскими подразделениями прибыли сотрудники НКВД. Они занялись установлением нового государственного порядка и формированием органов власти, ориентированных на сотрудничество с СССР. Для многих поляков переход от оккупации к послевоенной реальности оказался непростым: разрушенная страна нуждалась в восстановлении, а политическая система переживала глубокие изменения.

После войны Мария вышла замуж за Ежи Хоецкого – тоже ветерана Армии Крайовой. Мирослав был старшим из их двоих детей. Он появился на свет 1 сентября 1949 года, ровно через десять лет после гитлеровского вторжения. Когда Миреку было три года, их дом снесли, чтобы освободить место для «подарка» Сталина полякам – Дворца культуры и науки. Это массивное неуклюжее сооружение в стиле сталинского ампира возвышалось над Варшавой и было видно из любой ее точки. Вскоре громоздкая высотка превратилась в самое ненавистное здание в городе и стала мишенью для многочисленных шуток и анекдотов:

– Почему с крыши Дворца культуры открывается самый лучший вид на Варшаву?

– Потому что это единственное место, откуда не видно Дворец культуры[20].

Когда Мирек был маленьким, он никому не рассказывал о том, чем занимались его родители во время войны, – это было слишком опасно. Коммунистическая пропаганда изображала Армию Крайову как детище капиталистического Запада. Как гласил один из партийных лозунгов, это была «брызжущая ядовитой слюной гадина реакционных сил». А еще она считалась «врагом государства»[21]. Даже когда друзей его семьи отправляли в тюрьмы, где им ломали руки и ноги, учителя в школе Мирека, где на стенах висели портреты «дядюшки Иосифа», внушали ученикам, что именно Советы были спасителями и защитниками Польши. Возможно, именно поэтому Мирек так часто попадал в неприятности. Его дважды исключали из школы. Первый раз его отчислили за то, что он опоздал на урок и тем самым разозлил учительницу русского языка, которая была главой школьной партийной организации. Когда она спросила, как связаться с его родителями, чтобы пожаловаться на его поведение, он дал их номер телефона и сказал, что нужно спросить «пана Казимежа из рыбного отдела». Его отца на самом деле звали Ежи, и ни в каком рыбном отделе он, конечно же, не работал.

В середине 1960-х годов Мирек был зачислен в варшавскую среднюю школу № 7 – по польским меркам весьма либеральное учебное заведение. Здесь он познакомился с товарищами, впоследствии примкнувшими к борьбе против коммунистического режима. Среди них была его классная руководительница Кристина Старчевская, которую позже уволили с работы с загадочной формулировкой: «воспитание молодежи в духе фидеизма»[22].

Тем временем в Варшаву стали регулярно поступать с Запада запрещенные книги на польском языке. Среди них были произведения Джорджа Оруэлла и Ханны Арендт, а также знаменитый польский литературный журнал «Культура», который издавала в Париже группа эмигрантов. Старчевская познакомила Хоецкого с этими нелегальными изданиями, тем самым направив его по пути, который в конечном итоге привел его к активной деятельности в самиздате.

«Она пробудила во мне интерес к книгам, – вспоминал он позже. – Она заставила меня читать».

Старчевская не могла открыто показывать эти книги своим ученикам в школе: слишком велик был риск попасться властям. Однажды сотрудники госбезопасности даже пригрозили групповым изнасилованием ее дочери, если она не согласится с ними сотрудничать. Тем не менее, Старчевская продолжала рассказывать своим ученикам об этой литературе и советовала искать ее самостоятельно.

Для Мирека найти такие книги не составляло особого труда, поскольку его родители были связаны с диссидентскими интеллектуальными кругами, где подобные издания ходили по рукам, часто завернутые для маскировки в партийные газеты. На чтение давалось совсем мало времени – книги нужно было передавать другим читателям. Но даже тех фрагментов, которые ему удавалось прочитать, часто за одну ночь, было достаточно для того, чтобы посеять в душе юноши семена инакомыслия. «Они помогли нам поверить в то, что где-то в мире существует свободная культура», – вспоминал он.

* * *

«ВОЙНА – ЭТО МИР, СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО, НЕЗНАНИЕ – СИЛА». Эти три партийных лозунга «двоемыслия» были начертаны на здании Министерства правды, которое возвышается над Лондоном в антиутопическом романе Оруэлла «1984». Название министерства звучит иронично, поскольку его цель – не защищать правду, а искажать ее, редактируя историю в угоду текущим нуждам партии и ее лидера – Большого Брата, ибо «кто контролирует прошлое, тот контролирует будущее; кто контролирует настоящее, тот контролирует прошлое».

Герой Оруэлла Уинстон Смит приходит сюда каждый день, чтобы заниматься фальсификацией публичной информации. Он переписывает отчеты о произнесенных речах и официальные прогнозы выпуска потребительских товаров, а также вымарывает из истории имена политиков, попавших в немилость. Завершив свою работу, он заметает следы, выбрасывая инструкции в мусоропровод под названием «гнездо памяти», где поток теплого воздуха уносит бумаги к огромным топкам, спрятанным в утробе здания.

В каждой стране Восточного блока существовало собственное Министерство правды, созданное по образу и подобию московского Главлита – Главного управления по делам литературы и издательств. Однако в Польше система идеологического контроля была одной из самых изощренных в мире.

«Главное управление по контролю за печатью, зрелищами и публичными выступлениями» занимало почти весь квартал на улице Мыся в Варшаве, напротив здания ЦК партии в центре города. Здесь государственные цензоры под надзором Политбюро работали над тем, чтобы мысли граждан соответствовали целям и установкам партии. Главное управление вникало во все аспекты жизни простых поляков. Его подразделения существовали в каждом городе и регионе, а сотрудники работали на всех теле– и радиостанциях, на киностудиях, в театрах и издательствах.

Каждая пишущая машинка в Польше подлежала обязательной регистрации, доступ к копировальным аппаратам был строго ограничен, и даже для покупки пачки бумаги требовалось специальное разрешение. Для изготовления визитных карточек, печатей и штампов, нотных тетрадей или театральных программок необходимо было получить одобрение цензора. Главное управление не просто вычеркивало неудобные факты и мнения, но и диктовало СМИ, какие темы освещать, под каким углом их подавать и какие формулировки использовать.

В отличие от нацистов, которые превратили сожжение книг в публичный ритуал, в советской системе изъятие литературы, не соответствующей идеологическим установкам партии, держалось в тайне и происходило незаметно. Ежегодно в библиотеки и книжные магазины рассылались секретные списки запрещенных изданий. Нежелательные тексты уничтожались тайно, а внесенные цензорами правки должны были создать у читателя иллюзию того, что измененный текст является подлинным отражением взглядов автора[23].

Писателей, которые пытались протестовать против правок, заставляли замолчать. Сам факт существования цензуры тоже подвергался цензуре: инструкции для сотрудников Главного управления рассылались по стране в зашифрованном виде и хранились под замком до момента их исполнения. Любые упоминания о цензуре были запрещены.

В период сталинского террора, который пришелся на конец 1940-х – начало 1950-х годов, целые пласты довоенной литературы были уничтожены в попытке стереть досоветское прошлое. В списке запрещенных публикаций за 1951 год значилось 2482 наименования, среди которых 238 произведений «устаревшей» общественно-политической литературы и 562 книги для детей.

Чаще всего запрет объяснялся идеологическими соображениями. Так, например, не допускались высказывания об СССР в негативном контексте или упоминание деятелей, которых постигла оруэлловская участь «распыления». Была уничтожена вся литература, имевшая отношение к довоенному лидеру польских националистов Юзефу Пилсудскому и многие книги на еврейскую тематику. Попала под запрет даже не имевшая явного политического подтекста западная литература вроде «Унесенных ветром» Маргарет Митчелл или детективных романов Агаты Кристи. Поскольку в этих книгах описывалась жизнь за пределами коммунистической системы, они тоже считались буржуазной пропагандой.

Некоторые предписания цензоров не укладывались даже в рамки извращенной партийной логики. Например, антология сказок братьев Гримм могла быть опубликована только одним издательством, но никак не другим[24], а книга о культивировании моркови могла быть уничтожена из-за упоминания в ней о том, что частники могут выращивать овощи вне коллективного хозяйства.

Польская культура оказалась в зоне особого внимания сталинских идеологов. Стремясь к полной советизации страны, Москва методично устраняла любые проявления польской идентичности[25]. Практически незамеченными оставались произведения авторов, которые писали на эту тему, как, например, стихи поэта Чеслава Милоша[26]. Кроме того, была запрещена любая информация, способная представить Советский Союз в неблагоприятном свете. Под запретом оказались даже косвенные упоминания о секретном протоколе пакта Молотова – Риббентропа 1939 года о разграничении советской и германской сфер влияния в Восточной Европе, или о депортации в Сибирь более миллиона поляков. Это была практически вся интеллектуальная элита страны, половина которой погибла в ссылке[27].

Возможно, одной из самых трагичных историй Польши стал Катынский расстрел – массовые казни польских граждан в 1940 году. В ходе этого преступления было убито 22 тысячи польских военнопленных, в основном офицеров, полицейских и представителей интеллигенции. Это оставило глубокую рану в национальном сознании поляков, несмотря на то что до настоящего времени вопрос о виновных является предметом научных и общественных дискуссий.

Из-за этих намеренно созданных пробелов польская история коммунистического периода стала напоминать описанную Куртом Воннегутом в романе «Матерь Тьма» «систему шестеренок с беспорядочно отпиленными зубьями». «Такой кривозубый мыслительный механизм, приводимый в движение стандартными или нестандартными внутренними побуждениями, вращается толчками, с диким бессмысленным скрежетом, как какие-то адские часы с кукушкой».

Средства массовой информации пострадали от цензуры гораздо больше, чем остальные сферы жизни общества. Зная, что определенные темы находятся под запретом, польские журналисты просто перестали их затрагивать. В результате в национальном диалоге полностью исчезли важные для общества вопросы. Важная информация и идеи словно проваливались в оруэлловское «гнездо памяти», а вместо них партия насаждала то, что Милош называл «логократией» – властью слов, не имеющей ничего общего с действительностью.

В этой системе язык искусственно искажался для продвижения марксистско-ленинского мышления и усиления коммунистической пропаганды – точь-в-точь как «новояз» в романе «1984» служил инструментом укрепления партийной идеологии. В созданной иллюзорной реальности Варшавский договор якобы защищал Польшу от вероятного нападения «ревизионистских» немецких неонацистов и «западных империалистов», хотя главная империалистическая угроза исходила с Востока[28].

Оруэлл, разумеется, включен в списки запрещенных авторов за разоблачение этих механизмов. Но когда его произведения все же попадали в Польшу, они пользовались необычайной популярностью даже среди членов партии. «1984» было «чрезвычайно трудно достать и еще опаснее хранить», – вспоминал Чеслав Милош после своего бегства на Запад в 1951 году:

«…этот роман был известен только избранным членам партии. Оруэлл восхищал их своим глубоким пониманием деталей, которые были им хорошо знакомы, и использованием сатиры в духе Свифта. Подобный стиль письма был запрещен Новой верой [коммунизмом], поскольку аллегория, будучи многозначной по своей природе, выходила за рамки предписаний соцреализма и требований цензуры. Больше всего читателей поражало то, что писатель, никогда не живший в России, смог так точно понять ее общество»[29].

В странах Восточного блока Оруэлл воспринимался чуть ли не как Кассандра тоталитарного коммунизма. Как вспоминала Зофия Райнбахер, эмигрантка, которая в юности занималась контрабандой книг в Польше: «Мы жили в мире Оруэлла. Все боялись друг друга. Обстоятельства были другими, но люди вели себя именно так. Все то, о чем писал Оруэлл, сбылось. Он действительно был гением».

Британский историк Тимоти Гартон-Эш, который много путешествовал по странам Восточной Европы, вспоминал: «В каждой соцстране местные жители демонстрировали мне свои потрепанные экземпляры “Скотного двора” или “1984” с одним и тем же вопросом: “Как он мог об этом знать?”»

Изучая книги и авторов, которых рекомендовала ему учительница, юный Хоецкий был особенно впечатлен их языком: авторы этих книг не были ограничены рамками логократии. В частности, статьи, которые он читал в журнале «Культура», открывали ему новую, альтернативную картину мира, где Запад не был явным врагом Польши, а Москва – ее безусловным союзником. Он все яснее осознавал, что существует целенаправленная политика, направленная на то, чтобы лишить поляков доступа к их собственной истории.

Вскоре после окончания школы его потрясла встреча с журналистом-диссидентом, который заявил, что борьба за независимость – долг каждого поляка. К концу 1960-х годов методы советского контроля стали менее грубыми, чем в сталинскую эпоху. Стотысячный контингент советских войск держался в тени, а по польскому телевидению изредка даже транслировали западные фильмы и передачи, в которых деликатно высмеивался социалистический быт. Но чем больше Хоецкий проводил времени с зачитанными до дыр книгами Оруэлла, Милоша и журналами «Культура», тем сильнее пробуждался в нем бунтарский дух сопротивления. Ему не хватало лишь пары политических кризисов, которые возникали в Польше с пугающей частотой.

* * *

1968 год, вошедший в историю как «Год революций», ознаменовался массовыми столкновениями между демонстрантами и правоохранительными структурами, вспыхнувшими по всему миру. Это было время, когда новое поколение, вдохновленное идеями контркультуры, бросило вызов существующему порядку. Если волнения в США были вызваны войной во Вьетнаме и расовой дискриминацией, в Чехословакии – протестами против авторитарного режима, а во Франции – последствиями войны в Алжире, то в Польше поводом для массовых выступлений стала цензура.

В январе власти запретили постановку в Национальном театре пьесы «Дзяды» (польск. Dziady, «деды») – классической драмы Адама Мицкевича, фигуры для польской культуры столь же значимой, как Шекспир для английской или Марк Твен для американской. В написанном 150 лет назад произведении партийное руководство якобы усмотрело антисоветские мотивы. Устроившие акцию протеста студенты Варшавского университета подверглись жесткому разгону со стороны Службы безопасности.

Мирослав Хоецкий, который в то время учился в Политехническом институте, принял участие в организации марша солидарности. Позже он вспоминал о том, как студентов встретил кордон бойцов спецподразделений в защитных касках, вооруженных дубинками и щитами. По его словам, участников марша безжалостно избили дубинками. После этих событий окончательно рассеялись последние иллюзии, которые он питал по поводу подлинного статуса Польши и ее самостоятельности по отношению к Москве.

Правящая партия, стремясь переключить общественное внимание с реальных причин недовольства, развернула кампанию по дискредитации еврейской общины. Хотя после войны евреев в Польше осталось не так уж много, десятки тысяч человек были вынуждены покинуть страну. Оставшиеся в Польше лидеры протеста подверглись преследованиям и были брошены в тюрьмы. Хоецкого арестовали и отчислили из Политеха, однако благодаря личным связям он смог восстановиться в институте уже в следующем году. В 1974 году он получил степень магистра и устроился на работу в Институт ядерных исследований, но спокойная карьера ученого продлилась недолго – очередной политический кризис вновь вовлек его в противостояние с режимом.

Июнь 1976 года стал моментом открытого противостояния: десятки тысяч рабочих вышли на забастовку после того, как правительство объявило о резком повышении цен на продукты питания, которые контролировались государством. Власти, верные своей тактике, ответили насилием. Против забастовщиков были брошены танки, вертолеты и печально известные милицейские формирования под названием ЗОМО[30]. В подготовку этих отрядов входило избиение дубинками ростовых резиновых манекенов под крики «Гестапо!», доносившиеся из громкоговорителей.

Результатом этих трагических событий стали человеческие жертвы, сотни раненых и массовые увольнения участников протеста. Хоецкий не остался в стороне и решил помочь пострадавшим и их семьям. «Это был вопрос морального выбора, – объяснил он позже. – Людей избивали за то, во что верил и я». В итоге Мирослав стал вхож в круг варшавской интеллигенции, которая начала поддерживать забастовщиков продуктами, деньгами, медицинской и юридической помощью. Так возник Комитет защиты рабочих, более известный под польской аббревиатурой КОР (Komitet Obrony Robotników, KOR).

Наиболее трагические события развернулись в Радоме – городе сталелитейщиков, расположенном в сотне километров к югу от Варшавы. Здесь бойцы ЗОМО пустили в ход обмотанные колючей проволокой резиновые дубинки длиной 75 сантиметров, которыми методично избивали всех, кто попадался под руку.

Самые жестокие издевательства происходили в отделениях милиции: протестующих приковывали к батареям, после чего пьяные милиционеры избивали их до потери сознания. Один из пострадавших рассказывал, что его били пять дней подряд; другой вспоминал, как очнулся после избиения со сломанным носом и выбитыми зубами; третий стал свидетелем избиения беременной женщины. Силовики развлекались тем, что заставляли задержанных проходить по «тропе здоровья» – сорокаметровому коридору между двумя рядами милиционеров, которые соревновались между собой в том, кто нанесет арестантам больше повреждений дубинкой, кулаками или ботинками.

Хоецкий, координировавший деятельность KOR в Радоме, быстро стал одной из главных мишеней для псов режима. Многократные аресты, унижения и побои стали частью его жизни. Однако, как бы ни свирепствовали милиционеры, он черпал силы из воспоминаний о том, через что прошло поколение его родителей. «Я считал, что, если меня всего лишь избивают, а не пытают – значит, мне еще повезло», – вспоминал он впоследствии.

События 1976 года кардинально изменили мировоззрение группы молодых интеллектуалов – из вчерашних студентов они превратились в непримиримых активистов оппозиции. Вскоре молодые люди поняли, что им нужна своя независимая пресса. Все официальные СМИ полностью контролировало Главное управление по делам печати, однако активисты нашли способ обойти цензуру. Первые подпольные издания представляли собой листовки, напечатанные на пишущих машинках группой единомышленников. Здесь действовал принцип «снежного кома»: каждый, кто получал листовку KOR, должен был сделать ее копию и распространить оба экземпляра. Такая диссидентская «пирамида» позволяла создать разветвленную сеть распространителей, но работала она медленно и неэффективно.

В начале 1977 года Хоецкий раздобыл гектограф – аппарат для трафаретной печати, похожий на устройства, которые широко использовались в западных учебных заведениях для тиражирования методических материалов. Организовав подпольную типографию на квартире одного из соратников, активисты смогли за один присест напечатать почти пятьсот экземпляров небольшой брошюры.

Весной того же года Хоецкий уехал из Радома и полностью сосредоточился на издательской деятельности. Хотя он не был единственным пионером, стоявшим у истоков нелегальной печати, созданное им «Независимое издательство NOWa» стало крупнейшим и самым влиятельным проектом польского самиздата.

Миссия NOWa (произносится как нов-а) заключалась в том, чтобы «вытащить общество из состояния апатии, в которое его загнало всепроникающее присутствие Коммунистической партии и ее монополия на власть». Хоецкий собрал вокруг себя целую команду печатников, поставщиков и распространителей, а редакционную коллегию возглавил его школьный товарищ из варшавской средней школы № 7 – Адам Михник. Печатали как могли: иногда выпускали печатные издания в нескольких нелегальных типографиях, существовавших в Польше. В других случаях удавалось привлечь к работе сотрудников государственных типографий или даже тех, кто сотрудничал с ними за границей.

Подпольные издательства сталкивались с колоссальными трудностями, поскольку им приходилось противостоять огромным ресурсам могущественного полицейского государства. Их оборудование и материалы регулярно конфисковывали, а печатников арестовывали и избивали. Однако Хоецкий обладал незаурядным даром конспирации, и каким-то чудом NOWa продолжала работать. Он стал настоящим народным героем, которого поляки чествовали за его, казалось бы, невероятные достижения. Как выразился один польский эмигрант: «В стране, которая была так плотно и герметично закрыта от мира, оказывается, что кто-то все еще печатает книги, и каждый экземпляр читабелен. Это невероятно! Абсолютный феномен. Как ему удалось это сделать?»

С самого начала NOWa позиционировало себя как инструмент сохранения того, что известный польский историк Ян Юзеф Липский охарактеризовал как «постоянно угнетаемая польская культура». Уже к декабрю 1977 года им удалось выпустить ограниченным тиражом шесть нецензурированных книг польских авторов, находившихся в черных списках. Параллельно велась работа по переизданию эмигрантской литературы: польскоязычных изданий «Скотного двора» и «1984» Оруэлла, поэтических сборников Милоша, «Одного дня из жизни Ивана Денисовича» Солженицына, а также книги «Советский блок: Единство и конфликт» Збигнева Бжезинского, занимавшего пост советника по национальной безопасности США. Источником текстов служили контрабандные экземпляры, которые нелегально доставляли из-за рубежа.

К 1980 году NOWa выпустила около сотни наименований печатных изданий – начиная с номеров оппозиционных литературных альманахов Zapis («Запись») и Puls («Пульс») и заканчивая великими романами и мемуарами будущих нобелевских лауреатов, таких как Гюнтер Грасс. Подпольное издательство стало настолько успешным, что вслед за ним возникли другие. «NOWa проложила путь», – констатировал Липский. Хотя все публикации издательства в той или иной мере подрывали идеологические устои режима, наиболее значительный урон системе цензуры был нанесен после получения доступа к секретным документам самого́ Главного управления по делам печати.

В феврале 1977 года молодой польский госслужащий Томаш Стшижевский пересек границу Швеции с уникальным грузом – семьюстами страницами секретных материалов, прикрепленных в водонепроницаемой упаковке к его спине и ногам. Почти два года он тайно выносил эти бумаги по листу из краковского отделения Главного управления по контролю за печатью, где он работал, в надежде поделиться ими со всем миром. Эта утечка, ставшая крупнейшим разоблачением деятельности цензурных органов в истории коммунистической Польши, включала в том числе 70 страниц из так называемой «Черной книги» – свода инструкций для пропагандистов, содержавшего директивы по сокрытию фактов коррупции, насилия и профессиональной несостоятельности представителей власти.

Вот лишь некоторые из тех вещей, о которых полякам не разрешалось знать, согласно обнародованным Стшижевским документам:

Химические вещества, используемые в промышленности и сельском хозяйстве, представляют прямую угрозу для жизни людей.

При аварии на шахте в Катовице погибли четыре шахтера.

Герметики, которые использовали при установке окон в одной из школ Гданьска, были настолько токсичны, что занятия пришлось прекратить.

В Польше существует огромная и постоянно растущая проблема алкоголизма.

Польша продолжала экспортировать мясо в СССР, несмотря на его серьезный дефицит в самой стране.

Бывший союзник СССР, правитель Уганды Иди Амин, планировал установить памятник Гитлеру.

Документы Стшижевского не только были опубликованы на Западе, но и были доставлены в Варшаву к Хоецкому. Тот отобрал из них «самое вкусное» и размножил на копировальной машине, которую ему передали через связного из американского посольства. Хотя поляки и без того догадывались, что власти им врут, особенно когда речь шла об обещанном партийными лидерами пресловутом «экономическом чуде», обнародованные документы, как писала лондонская газета The Times, «продемонстрировали исключительную степень тотального контроля». Главное управление цензуры регламентировало мельчайшие детали, вплоть до обязательного использования шрифта красного цвета в официальном наименовании празднования годовщины победы во Второй мировой войне: «30-летие Победы над фашизмом».

Польский эмигрант Лео Лабедзь в колонке для The Times точно подметил, что цензура в тоталитарных странах напоминала сказку «Голый король»: всем нужно было восхвалять несуществующие роскошные одежды монарха. Однако, подчеркивал он, в Польше эти чары «утратили большую часть своей силы».

Родители Хоецкого – представители военного поколения – боролись за независимость Польши с оружием в руках, ежедневно рискуя жизнью. Мирек, вдохновленный нелегальной литературой, с которой он познакомился в юности, продолжил борьбу с помощью книг и издательского дела. Порой его отец, Ежи, начинал сомневаться в эффективности такой тактики.

– Мирек, ты правда думаешь, что сможешь свалить коммунистическую систему своими книжонками? – спрашивал он. – Думаешь, несколько напечатанных слов способны что-то изменить?

Хоецкий-младший отвечал ему вопросом на вопрос:

– По-твоему, было бы лучше, если бы я кого-нибудь застрелил?

Предыдущая главаГлава 6 из 26Следующая глава