Два года назад венский магистрат в последний раз отказал в реставрации старого дома, однако о сносе здания на Рашазыгассе не могло быть и речи: Федеральное ведомство по охране памятников признало его исторической ценностью.
Поговаривали, будто в проходе во двор и в коридорах сохранилась редкая лепнина. Александр Кёрнер прожил в этом доме больше пятнадцати лет, но так ни разу её и не заметил. Значит, ему и дальше предстояло жить в этом венском курьезе — слишком старом, чтобы его снести, и слишком новом, чтобы как следует отреставрировать.
Он поднялся по винтовой лестнице на пятый этаж.
Как всегда, в подъезде пахло кафелем, сырым деревом, коваными перилами и известкой, которая в такие дни, как сегодня, набухала от дождевой сырости и пластами отставала от стен.
Порой к этому примешивалась вонь от неисправного туалета в коридоре — им до сих пор пользовались жильцы, не проведшие канализацию в квартиры. Иногда из-под крыши в лестничную клетку залетал голубь, забивался в угол и там издыхал, после чего его неделями никто не убирал. Летом, даже при распахнутых окнах, в доме стояла чудовищная вонь.
Есть ли здесь вообще ещё дворник? — подумал Кёрнер.
С соседями он почти не общался. А с тех пор как по дому шёпотом пополз слух, будто он служит в уголовной полиции, жильцы и вовсе стали его сторониться, словно он был заразен. Его это вполне устраивало.
Вообще-то он уже давно мог бы перебраться в квартиру в новостройке. Но здесь ему было по-настоящему хорошо, и за последние годы он вложил в своё жилье целое состояние, со вкусом обустроив комнату за комнатой.
Лучшего убежища он бы не нашёл. Вид на парк значил для него не меньше, чем редкостная тишина в доме, где, кроме него, жили лишь пенсионеры, вдовы и немощные старики. Никакой крик, никакой топот на лестнице не выдергивали его из сна, за стеной не гремела стереосистема, во дворе не визжали подростки. Для отдыха это было почти идеальное место.
Он отпер дверь и вошёл. В лицо ему пахнуло холодным сквозняком.
Чёрт.
Он стремительно пересёк прихожую. Дождь барабанил по неплотно прикрытому кухонному окну. Утром он забыл его закрыть. Стена и подоконник намокли, а на полу уже растеклась лужа.
Он выдернул из ящика кухонные полотенца и бросил их на пол.
На кухне до сих пор царил позавчерашний беспорядок: немытая посуда, раскрытые кулинарные книги. Тогда он готовил лазанью — не из покупных листов, а из собственноручно вытянутого штрудельного теста.
Готовка была одним из немногих занятий, в которых он действительно мог отключиться. Кроме неё, у него оставались только бег и тренировки на мешке, но в последний месяц он все это забросил. Отсюда — раздражительность, зажатая шея, легкая головная боль. И все же сейчас он был не в силах заставить себя заниматься.
В гостиной он включил телевизор, приглушил подсветку в стеклянных витринах и зажёг ароматическую палочку. Воздух сразу наполнился мягким, успокаивающим запахом.
Он стянул мокрый свитер, затем снял футболку. Ожог, начинавшийся на тыльной стороне кисти, тянулся через всю руку до самого плеча. Розоватая, пятнистая кожа казалась дубленой. Боли он не чувствовал, но одного взгляда было достаточно, чтобы у любого сжалось сердце и отозвалось тянущей фантомной болью.
С обнажённым торсом он опустился на диван. Выключил мобильный и бросил его рядом, на подушку. По дороге домой он сообщил Корен о первых результатах по делу Крайник, и, судя по всему, она осталась более или менее довольна. Этой ночью разговоров больше не будет.
Он перевёл взгляд на синий полутораметровый мешок, висевший посреди гостиной на металлическом креплении и в который раз напоминавший о тренировках по тхэквондо. Он знал, что заниматься необходимо, но решил отложить это до завтра. Сегодня он уже ни на что не годился.
Голос ведущего новостей смолк. Прозвучала заставка, и камера переключилась в студию, где метеоролога как раз расспрашивали о проливных дождях.
— Неделю назад осенняя область низкого давления, вопреки обыкновению, не ушла на северо-восток, а, отклонившись к востоку, прошла над Францией и достигла Средиземного моря.
Синоптик улыбнулся в камеру. Его слова сопровождались яркой схемой на карте Европы. Голос за кадром продолжил:
— Циклон, словно губка, напитался влажным средиземноморским воздухом и, неся переполненное водою чрево, двинулся через Италию на север. В пятницу он достиг Центральной Европы. На значительную часть Австрии обрушились ливни. В ближайшие дни осадки сохранятся.
Кёрнер уже не слушал.
Перед ним на столе стояла обувная коробка, которую он вытащил из-под дивана. Хрупкий шпагат не развязывали уже двадцать семь лет. Сердце у Кёрнера забилось чаще. Он потянул за шнурок, и тот сразу лопнул в нескольких местах.
От коробки пахло холодным дымом и затхлой бумагой. Он поднял крышку и уставился на стопку выцветших цветных фотографий с вздувшимися краями; по углам они местами обуглились. Шестидесятые. Осколок памяти.
Его мать была красивой женщиной — высокой, стройной, с модной по тем временам прической, длинными накладными ресницами, блузкой с запахом и мини-юбкой.
Он перебирал снимки наугад.
Вот попалась фотография отца. Худой, как жердь, инженер из Вены.
— Боже мой, — пробормотал Кёрнер.
Неужели это и правда мой отец?
Выглядел он ужасно. Кёрнер невольно усмехнулся. Отец был тощий, как тростина, с блестящим чёрным косым пробором и бакенбардами до самого подбородка. Щёки — бледные, впалые. На носу — очки в толстой коричневой оправе, из-за которых он походил на филина. На нём были серый пиджак в продольную полоску и рубашка с нелепо огромным воротником.
Да, были времена.
Его охватило странное чувство. На этих снимках родителям, должно быть, было лет по тридцать пять. Тогда они казались ему такими взрослыми, такими внушительными. А на самом деле были на пять лет моложе, чем он теперь.
Как странно.
В памяти они навсегда останутся старше него, даже если однажды ему самому будет под шестьдесят.
Они стояли перед своим домом. Тогда это ещё не была обугленная развалина с облупленной штукатуркой, почерневшим кирпичом и рухнувшим остовом крыши. Это был добротный, уютный дом с ящиками для цветов, резными ставнями и палисадником, где стоял надувной бассейн.
За левым слуховым окном была его комната. На подоконнике, как он теперь припомнил, стоял ряд плюшевых медведей, хотя на снимке их было не разглядеть.
Как же выглядела моя комната?
Шесть квадратных метров, скошенный потолок и мансардное окно. Бледно-зелёные занавески. Ковер цвета зелёного горошка. На обоях — пышный цветочный узор, который по вечерам, в темноте, напоминал ему плотные облачные поля.
Боже, как давно это было.
И ведь детство, если вдуматься, было не таким уж страшным, как ему всегда казалось. Неужели в памяти уцелело только дурное?
Он продолжал перебирать фотографии и вдруг наткнулся на снимок самого себя. Невольно рассмеялся. Судя по всему, фотография была сделана во время летних каникул. Ему было около десяти. Волосы до плеч, шорты, футболка, а рядом — его High Riser, велосипед с трехскоростным рычажным переключателем, лисьим хвостом на спинке сиденья и игральными картами в спицах, которые на ходу трещали, как мотор.
Он был загорелым, с тонкими руками, худым торсом и острыми коленками. В школе его часто дразнили за эти колени, но Вольфганг Хек всегда заступался за него. Вместе они прошли не через одну драку на перемене.
Помнит ли Хек об этом до сих пор?
Вероятно, теперь у него другие заботы: таскает мешки с песком на дамбу — на случай, если Трир выйдет из берегов.
И тут ему попалась обгоревшая фотография, на которой он с несколькими мальчишками лежал на берегу Трира в траве по колено, подставив животы солнцу. Другая половина снимка была обуглена. Пепел крошился с края и растирался между пальцами.
И вдруг он снова почувствовал запах пожара. Услышал треск. Вспомнил, как бушевало пламя на кухне.
Память мгновенно свела мышцы судорогой. Ладони покрылись потом. Проклятый пожар, превративший дом в пепел и руины! За один-единственный день его жизнь перевернулась на сто восемьдесят градусов. Тогда он был мальчишкой — ему не исполнилось и четырнадцати.
Тогда он ещё не знал, что под действием жара мышечный белок у человека, сгорающего заживо, сворачивается, отчего суставы сгибаются и разгибаются.
Ты слышишь треск и хруст, слышишь, как шипят волосы, и думаешь, что человек уже мёртв — сгорел, сидя на кухонной скамье. Но это не так. Жар тянется к тебе, ты хочешь выбежать из дома — и вдруг тело в огне шевелится. Ты стоишь перед пожаром, оцепенев, видишь, как в пламени дёргаются руки и ноги, и думаешь: мама ещё жива. Ты хочешь ей помочь, отчаянно зовешь её — и вдруг торс распрямляется. Она тебя слышит. А потом из огня поднимается рука. Её сводит судорогой, мясо отслаивается от костей и капает на пол. Кажется, будто твоя мать танцует в огне. Почему она не кричит? Почему продолжает сидеть? Почему оставляет тебя одного?
— Чёрт!
Кёрнер смял фотографию, вытер руку о брюки и втер пепел в ткань. Поспешно накрыл коробку крышкой и задвинул её обратно под диван. Сейчас был самый неподходящий момент для сведения счетов с прошлым. Это подождёт, пока он не раскроет дело в Грайне.
Возможно, начать стоит с могилы родителей.
Он откинулся на спинку дивана и уставился сквозь экран телевизора, не замечая, что там идёт. Фотографии можно без труда спрятать под диван. А мысли — тоже?
Вот они опять.
Как ни странно, с четырнадцати лет он больше не бывал в Грайне-ам-Гебирге, не видел ни Вольфганга Хека, ни других друзей юности из соседнего посёлка, и все же вся его жизнь по-прежнему оставалась тесно связанной с этим местом.
Как так вышло?
Все началось с Даны — бразильянки, жившей в Вене. Он познакомился с ней в двадцать пять лет и собирался жениться. Для регистрации брака ему понадобилась выписка из книги рождений, но Грайн-ам-Гебирге был слишком мал, поэтому пришлось ехать в ближайший более крупный город — в загс Нойнкирхена.
И кто же сидел там за компьютерным терминалом и разворачивал из фольги бутерброд, перепачкав пальцы майонезом? Мария Шабингер, которая четыре года подряд садилась в школьный автобус в Хайденхофе и вместе с ним и Вольфгангом Хеком ездила в основную школу в Швец.
Он помнил её тринадцатилетней рыжей девчонкой с веснушками и косичками. Теперь ей было двадцать пять, и она стала чертовски хороша собой. Водолазка, длинные рыжие волосы, огненный взгляд. Веснушки никуда не делись, и в ней по-прежнему жило то самое притягательное, чуть опасное очарование, из-за которого она ещё в школьном дворе сводила мальчишек с ума.
Мария начинала ученицей в муниципалитете, а теперь работала секретарем в приёмной мэра, вела дела загса и каждое четверговое утро принимала посетителей.
— Ты женишься? — Она закатила глаза. — Дана Перес-Гирави? Горячая штучка, да? Впрочем, неудивительно: ты и сам не из холодных.
Она улыбнулась так, будто сказала больше, чем следовало.
Хотя они не виделись столько лет, Мария, казалось, насторожилась сразу — а в следующую минуту в её голосе уже сквозила ревность. Она принялась кокетничать с ним с такой естественной, почти вызывающей решимостью, словно и вправду собиралась отбить его у другой женщины. И, к собственному стыду, он вынужден был признать, что поддался.
Во время её обеденного перерыва они пошли в пиццерию, перебрали школьные истории и рассказали друг другу, чем жили после выпуска. Он бы не назвал это любовью с первого взгляда, однако встреча с Марией настолько его смутила, что уже тем же вечером он угодил в тяжёлый кризис отношений: Дана швыряла посуду в стену, и намеченная свадьба сорвалась.
Да, Дана Перес-Гирави и впрямь была горячей штучкой.
После этого его визит в загс Нойнкирхена утратил всякий смысл. И все же он поехал туда ещё раз — договориться с Марией об обеде и рассказать ей о своей беде.
Он до сих пор отчётливо помнил, что она сказала тогда, перегнувшись через деревянную доску с пиццей на двоих.
— Ты должен быть мне благодарен. Можно сказать, я уберегла тебя от большой ошибки.
— Да это просто глупая случайность. Может, все ещё наладится.
— В жизни не бывает случайностей, Алекс. Судьба приберегла тебя для меня.
Не успел он толком осмыслить её слова, как Мария уже перевела разговор на другое.
С тех пор он больше ни разу не видел Дану Перес-Гирави — пылкую, с копной иссиня-чёрных кудрей. А дальше всё произошло так, как и должно было произойти, — точнее, так, как, видно, было уготовано ему судьбой в лице Марии: они стали парой.
В ту пору он часто бывал у неё в квартире в Хайденхофе и оставался ночевать, но неизменно объезжал Грайн стороной. Он не хотел ни слушать истории об этом месте, ни встречаться с людьми из соседней деревни. Марии понадобилось много времени, чтобы принять простую вещь: с этим краем, с частью собственного детства, он порвал окончательно.
Год спустя Мария забеременела, и они поженились. Обоим было по двадцать семь. Тогда он служил на жандармском посту в Мёдлинге, и ещё до рождения Верены Мария отказалась от съёмной квартиры и перебралась к нему в Вену, на Рашазигассе.
14 сентября, за день до родов, она ещё помогала ему поднимать по лестнице в квартиру лёгкие коробки и расставляла бокалы по витринам.
Вообще-то у них мог получиться счастливый союз. Они удивительно подходили друг другу: ночами подолгу лежали рядом без сна, разговаривали, смеялись, любили друг друга.
Но в Вене Мария была несчастна с первого же дня.
С каждой неделей она всё заметнее угасала, словно тяжело больная. Её мучили головные боли и ломота во всём теле, она худела, месяцами почти не спала, пока однажды не дошло до того, что среди бела дня у неё начались галлюцинации и она едва не попала под машину.
Мария отчаянно рвалась обратно в Хайденхоф. Чтобы поправиться, ей, как она говорила, нужны были родители, друзья, привычная жизнь; в Вене же она, по её словам, просто пропадала. Шум большого города, вечная суета, смог — всё это её убивало.
Он понимал её и пытался уговорить на компромисс — переехать в Баден или Мёдлинг. Но Мария не желала уступать. Для неё существовал только родной посёлок.
Именно тот край, которого он избегал как чумы и который день за днём старательно выталкивал из памяти. Там пропадёт уже он.
В этой безвыходной ситуации ему пришлось принять решение, быть может, самое тяжёлое в жизни. К тому же у Марии было больное сердце, и она постоянно носила нитропластырь, расширявший сосуды.
Возможно, и это тоже сыграло свою роль: он отпустил её с Вереной в Хайденхоф, а сам остался один в своей венской квартире. Он думал, что со временем всё уладится. Но в действительности пропасть между ними только росла.
В жандармской школе в Мёдлинге ходила поговорка: следователь не может делиться большей частью того, что ему ежедневно приходится видеть, ни с кем — даже с собственной женой.
Вид утопленников, изуродованных женщин и трупов, выкопанных из лесной земли, был страшен. Но страшнее всего было расследовать убийства детей. Невероятно, на что способны безумцы, когда дело касается несовершеннолетних.
И поговорка эта была сущей правдой.
Нельзя просто вернуться домой после суточного дежурства и за ужином сказать:
— Передай, пожалуйста, масло. И угадайте-ка, что мы сегодня нашли в заброшенном бараке?
Вот почему полицейских так часто тянуло к женщинам-врачам или медсёстрам: им нужен был кто-то, с кем можно говорить.
В его случае таким человеком стала судебный медик Яна Сабриски. Она повидала вещи пострашнее, чем он. Во всяком случае, она понимала, о чём он говорит, когда ему нужно было выговориться. Сам он не был так закалён, как Рольф Филипп, который весь немыслимый ужас увиденного топил в горьком сарказме.
Прошёл ещё год — и у них с Марией уже сложились разные круги общения, а говорить друг с другом стало почти не о чем.
Мария обсуждала с подругами из Хайденхофа присыпки, младенческую кожу, манную кашу и достоинства разных марок подгузников. Он же на посту в Мёдлинге держался людей своего круга.
Он играл на саксофоне в мёдлингском джазовом подвале, пил с Базедовом наперегонки, играл с Филиппом в бильярд и беседовал с Сабриски об отпечатках пальцев, ножевых ранениях, гильзах, раневых каналах и точном определении времени смерти.
Яна стала ему близкой подругой: с ней он кочевал из бара в бар. Но роман между ними начался лишь шесть лет спустя.
Разговоры о преимуществах особой детской присыпки и о точном установлении причины смерти сочетались примерно так же, как богословский спор между католической монахиней и владельцем борделя.
Кёрнер долго не хотел признавать этой пропасти. Но в 1990 году Мария с ним развелась.
К тому времени она уже больше года жила с ребёнком у своих родителей в Хайденхофе. Доктор Вайсман, бургомистр обоих населённых пунктов, снова помог ей получить съёмную квартиру. После декретного отпуска она вернулась на полставки в загс в Нойнкирхене.
В глазах Вайсмана Кёрнер, должно быть, выглядел жалким неудачником, который не только вычеркнул из своей жизни родителей, но и бросил жену с дочерью. Разве это было так уж далеко от истины?
Четырнадцать лет Мария растила девочку одна.
Насколько ему было известно, после развода у его бывшей так и не появился другой мужчина. А Верена тем временем выросла в бойкую, хорошенькую девушку, которой нравилось на улице брать его под руку и класть голову ему на плечо.
Через несколько дней ей должно было исполниться четырнадцать — этого дня он ждал давно. Но с тех пор, как у него в голове неотвязно стоял образ мёртвой Сабины Крайник, он уже не понимал, чего в нём больше — радости или тревоги.
Четырнадцать лет — дурной возраст для такого места, как Грайн. Слишком много трагедий случалось именно в эту пору.
Он решительно потянулся к телефону, подтащил аппарат к себе на диван и набрал номер Марии. После седьмого гудка она сняла трубку.
— Да?
Голос у неё был сонный.
У него вдруг пересохло во рту. Он взглянул на дисплей видеомагнитофона: 23:47.
— Извини. Это я, — хрипло сказал он.
На другом конце повисло долгое неловкое молчание. Наверное, она тоже посмотрела на часы.
— Ты с ума сошёл — звонить в такое время? — пробормотала она. Он услышал, как она что-то ищет на комоде. — Уже почти полночь.
— Я просто хотел поговорить.
По правде говоря, он и сам не знал, что именно собирается ей сказать.
— Именно сейчас? — резко спросила она.
Вообще Мария была женщиной незлобивой, и обычно они ладили. Но стоило её задеть — и она превращалась в одну из трёх фурий со змеиными волосами. И неудивительно: какая женщина обрадуется, если бывший муж поднимет её с постели звонком среди ночи?
— Я Врени не разбудил?
— Она ночует у подруги. Занятия отменили, из-за наводнения автобусы не ходят. Завтра она останется у Майерхоферов, а я заберу её к обеду.
— Как она?
— Нам обязательно говорить об этом сейчас?
— Нет, я просто подумал… — замялся он.
— Конечно, ей плохо. В Грайне убили девочку. Ты наверняка уже слышал. Верена её знала. Можешь себе представить, что она сейчас чувствует. Они ездили одним автобусом в Нойнкирхен, хотя учились в разных школах.
Мария зевнула.
— Так зачем ты звонишь?
— Я веду это дело, — вырвалось у него.
— Вот как. — Она помолчала. — Значит, ты приедешь в Грайн?
— Я уже был там сегодня.
— И как?
— Терпимо.
— Завтра зайдёшь на кофе?
— Посмотрю, будет ли время. Спасибо. И прости, что разбудил тебя. Спокойной ночи.
— Подожди.
Она снова зевнула.
— В следующий понедельник ей исполнится четырнадцать. Ты увеличишь алименты?
— Нет.
— Я так и думала. Что ты ей подаришь?
Он задумался. Что вообще дарят четырнадцатилетней девочке?
Невольно ему вспомнилась комната Сабины Крайник: меховые сапожки, ролики, нотные тетради, акустическая гитара, губная помада, заколки, румяна, тушь для ресниц, плюшевые панды и двухметровая набивная змея.
Не слишком ли Верена уже взрослая для подобного? Хотя, по сути, она всё ещё была ребёнком, даже если тайком курила на школьном дворе и делала себе пирсинг и татуировки.
Ему стало не по себе: трое детей из соседней с Вереной деревни умерли в день своего четырнадцатилетия. Двое — естественной смертью. А вот третья — нет.
Что за чудовище бродит по этим местам?
Впервые ему по-настоящему пришло в голову, что это могла быть и его дочь. Он не смел развивать эту мысль дальше — иначе просто сошёл бы с ума.
Больше всего ему хотелось сказать Марии, чтобы она заперла девочку дома и не спускала с неё глаз все двадцать четыре часа в сутки — до тех пор, пока он не поймает убийцу.
— Ты вообще меня слушаешь? — спросила Мария. — Я спросила, может, ты подаришь ей новый мобильный?
— Мобильный… да, конечно.
— Nokia B-Free, если для тебя это не слишком дорого.
Телефон Nokia. Такой же, как был у Сабины Крайник, — с него она за день до убийства разговаривала с мальчиком из соседней деревни.
— Ты какой-то рассеянный. У тебя всё в порядке?
— Ты знаешь Мартина Гойссера, того мальчика из соседней деревни? — внезапно спросил он.
— Да, толковый парень. По крайней мере, так о нём говорят. Но Верена с ним не знакома. А почему ты спрашиваешь? Он тоже мёртв?
Он, пожалуй, рассмеялся бы, если бы речь не шла о столь мрачных вещах.
— Нет. Убийство было одно.
— Что-нибудь ещё?
— Нет.
— Спокойной ночи. До завтра.
Она повесила трубку.
Он оцепенело уставился на телефон. Она и вправду предложила ему зайти и остаться на кофе. А почему бы и нет? Возможно, это хоть немного отвлечёт его.
Стоило ему пересечь мост через Трир и въехать в Грайн-ам-Гебирге, как Мария и Вольфганг Хек становились его единственными точками опоры. Он знал: на этих двоих можно положиться. Других друзей в тех местах у него не было.
Завтра утром он заедет за Соней Бергер к ней домой и вместе с ней отправится в деревню. Раз она взяла бумаги с собой, значит, наверняка захватит и отчёты.
Свои материалы он оставил в кабинете, а в карман брюк сунул только рисунок журналистки. Достав листок, он развернул его и уставился на набросок.
Наспех нарисованная девочка стояла перед ним с поднятыми руками, широко раскрытыми глазами и ртом, застывшим в немом крике.
На заднем плане высился железный каркас; смутно угадывались верёвки, кожаные ремни и блоки. Эта конструкция, подобно зловещему предзнаменованию, давила на всю сцену и подчиняла себе пространство рисунка.
Не вызывало сомнений: придумал этот механизм больной разум.
Но для чего служило это устройство? Почему Сабина Крайник умерла именно рядом с этим каркасом? Ни один ребёнок в семье Крайник не доживал до четырнадцати. Было ли в смерти Сабины что-то общее со смертью её брата и сестры?
Возможно, Карина и Матиас Крайник вовсе не умерли от сердечной недостаточности. Не скрыли ли истинную причину их смерти? Не таилось ли за этим нечто большее, чем он пока предполагал? И не было ли всё это связано с тем, что их родители приходились друг другу двоюродными братом и сестрой?
Сколько он себя помнил, внебрачные и кровосмесительные связи были в Грайне больной темой. Вполголоса ходили бесчисленные слухи, и если хотя бы половина из них была правдой, то и этого было достаточно.
На некоторых хуторах детей с тяжёлыми врождёнными нарушениями прятали от чужих глаз с самого рождения. Но нередко до появления таких детей на свет дело и вовсе не доходило. В Грайне существовало немало способов этого избежать — и далеко не каждый заканчивался благополучно.
Разом ожили все слухи его детства и вновь закружили у него в голове.
Даниэль.
Имя всплыло внезапно. Что было с Даниэлем? Что именно тогда случилось? Мальчик из деревни был на год младше его.
Перед внутренним взором стало проступать лицо; воспоминание медленно обретало очертания. Когда он в шесть лет пошёл в первый класс начальной школы, Даниэль ходил в подготовительный. Дядя заставлял его приходить на занятия в девичьих платьях.
Он каждый день видел слёзы этого мальчика. Жители деревни смотрели и молчали — даже когда уже поняли, что дома дядя не только надевал на него юбки, но и делал с ним вещи куда страшнее.
Лишь после самоубийства мальчика стало известно, что происходило в подвале дяди все эти шесть лет.
В соседней деревне тоже случилось нечто подобное. Что же именно?
Подростки рассказывали друг другу, что одна пятнадцатилетняя девочка уже дважды делала аборт, хотя всем было ясно: ни с каким парнем она не встречалась.
Лени.
Все знали, что у неё и не могло быть никакого парня: отец не выпускал её из дома. О том, кто сделал её беременной, существовали лишь догадки.
Ходили и другие пересуды — о том лете, когда ему исполнилось десять. Кёрнер помнил это смутно. Он знал только одно: летом большинство женщин работали в поле до глубокой ночи. Если во время жатвы кто-то выбывал хотя бы на два дня, это считалось бедствием.
Роды в больнице были не в обычае. Дома рожали постоянно — и не всякий раз всё заканчивалось благополучно.
Анна.
С ней произошло именно это. Она родила мёртвого ребёнка, и, как говорили, его так и не похоронили. В трактире крестьяне рассказывали, будто видели в борозде розовый свёрток, уже обглоданный лисами, когда пахали поле тракторами.
И снова по округе ходили истории о детях.
Дочь механика была грузной, невзрачной женщиной. Мужа у неё не было, и всё же мужчины у неё не переводились. Мануэла. Она была так тучна, что женщины в посёлке не заметили её беременности. Даже сама она ни о чём не догадывалась — до той минуты, когда сидела в нужнике на заднем дворе отцовского дома и вдруг почувствовала схватки.
Ребёнка так и не нашли. Да никто его и не искал. Каждый в посёлке догадывался, что произошло, но вслух об этом не говорил никто. Все молчали — глухо и сообща, точно каменная стена.
В отличие от Мануэлы, старая деревенская лавочница снова забеременела почти в шестьдесят и родила ребёнка. Лизбет. Говорили, младенец умер при родах. Но старую Лизбет, о которой шептались, будто она не в своём уме, не раз видели в посёлке с ребёнком на руках.
Стоял конец лета. Многие думали, что дурной запах идёт от неё самой — оттого, что она не моется. Но когда через несколько недель после родов у неё отняли свёрток, стало ясно: сладковатый, липкий смрад исходил не от неё.
Однажды мёртвые дети вернутся. Однажды их найдут — не только на полях, в выгребных ямах и в объятиях слабоумных. Их прячут и в баре «Газлайт».
Мёртвые дети лежали под засаленными половицами, за осыпающейся штукатуркой, были замурованы в фундаменте подвала. Изувеченные, привязанные к стальным балкам, с широко распахнутыми ранами, в которых плоть продолжала расти, а ткани — разрастаться и множиться.
Посреди этого гнилостного смрада стоял Вольфганг Хек. Пожарная форма на нём была залита кровью. Он брёл по человеческой плоти, проваливаясь в неё по колено.
— Кёрнер поможет нам набивать мешки песком.
Хек сунул ему в руку пустой джутовый мешок. Пальцы у него были в крови.
— До дождя нужно всё убрать. Живо.
Хек смотрел ему в глаза с пугающей одержимостью.
— Не возвращайся, Алекс. Стой где стоишь. Ты не спасёшь мать. Она здесь, с нами.
Он замахал руками, силясь отогнать его дикими жестами.
— Не возвращайся. Сгоришь, как она.
Пламя тянулось к нему, облизывало его. Кожа горела, огонь взбегал по руке всё выше, до самого плеча. Волосы съёживались и исчезали, плоть вздувалась волдырями.
Он чувствовал пальцы матери. Хотел схватить её за руку, но она сидела на пылающей кухонной скамье и не двигалась с места.
Он звал её, пытался вытащить из огня, но она не помогала. Так и сидела, а у него не хватало сил вырвать её из пламени.
— Мама!
— Иди, мой мальчик. Я останусь здесь.
— Мама! Идём!
— Не могу.
С криком Кёрнер подскочил. Он ударил ладонью по руке, пытаясь сбить пламя, но никакого пламени не было. Ни жара. Ни огня.
Во сне он рефлекторно столкнул телефонный аппарат с дивана; трубка отскочила и покатилась по ковру. Непрерывный гудок вернул его к реальности.
Гостиная. Его гостиная.
Телевизор работал. Красные цифры на видеомагнитофоне показывали 03:20. Он был в Вене, не в Грайн-ам-Гебирге, а в своей венской квартире — в безопасности.
— Чёрт.
Он вытер пот со лба. Голый торс был мокрым. Его знобило.
Медленно он разжал левую руку, судорожно стиснутую в кулак. Ногти глубоко впились в ладонь. Показался смятый рисунок репортёрши. Во сне он скомкал листок в бумажный шарик.
— Господи…
Он снова опустился на диван и глубоко вздохнул. Больше двадцати лет они оставляли его в покое, но теперь вернулись — кошмары, мучившие его в детстве.
И это было только начало. Он знал: дальше будет хуже. Прежде чем они сожрут его изнутри, он должен найти убийцу.
Он выключил свет и телевизор, взял плед, лёг на диван и попытался уснуть без сновидений.