Через три месяца после провала «Чайки» у Чехова открылось легочное кровотечение. Ничего не предчувствуя и не подозревая, Чехов отправился из Мелихова в Москву, где его ожидал Суворин. Ожидала и Лидия Авилова, с которой у них было назначено свидание. Однако едва только Чехов с Сувориным сели в «Эрмитаже» за обед, как у Антона Павловича хлынула из легких кровь. Несмотря на принятые обычные меры, истечение крови не прекращалось.
Вот как описывает издатель Суворин это несчастье в своем «Дневнике»:
«Третьего дня у Чехова пошла кровь горлом, когда мы сели за обед в „Эрмитаже“. Он спросил себе льду, и мы, не начиная обеда, уехали. Сегодня он ушел к себе в „Б. Моск.“. Два дня лежал у меня (в номере у Суворина в гостинице „Славянский базар“, куда Суворин отвез его из „Эрмитажа“). Он испугался этого припадка и говорил мне, что это очень тяжелое состояние. „Для успокоения больных (говорил Чехов) мы говорим во время кашля, что он – желудочный, а во время кровотечения – что оно геморроидальное. Но желудочного кашля не бывает, а кровотечение непременно из легких. У меня из правого легкого кровь идет, как у брата и другой моей родственницы, которая тоже умерла от чахотки“…»
«Вчера я (Суворин) встал в 5 часов утра, не уснул ни минуты, написал записку Чехову и сам отнес ее в „Б. Моск.“, потом гулял в Кремле, по набережной к Спасу и обратно в „Слав. базар“. В 7 часов пришел (обратно к себе) в отель. Лег и уснул немного. В 11-м часу пришел (от Чехова) доктор Оболонский и сказал, что у Чехова в 6 часов утра пошла опять кровь горлом и он отвез его в клинику Остроумова на Девичьем поле. Надо знать, что 24 (марта) утром, когда я еще спал (и когда Чехов двое суток после описанного обеда в „Эрмитаже“ провел в номере у Суворина), Чехов оделся, разбудил меня и сказал, что он уходит к себе в отель.
Как я ни уговаривал его остаться (у меня), он ссылался на то, что (у него в гостинице на его имя) получено много писем, что со многими ему надо видеться и т. д… Целый день он говорил, устал, и припадок к утру повторился. Я дважды был вчера у Чехова в клинике.
Как там ни чисто, а все-таки это больница и там больные. Обедали в коридоре, в особой комнате. Чехов лежал в № 16, на десять номеров выше, чем его „Палата № 6“, как заметил Оболонский. Больной смеется и шутит по своему обыкновению, отхаркивал кровь в большой стакан. Но когда я сказал, что смотрел, как шел лед по Москве-реке, он изменился в лице и сказал: „Разве река тронулась?“ Я пожалел, что упомянул об этом. Ему, вероятно, пришло в голову, не имеют ли связь эта вскрывшаяся река и его кровохаркание. Несколько дней тому назад он говорил мне: „Когда мужика лечишь от чахотки, он говорит: „Не поможет. С вешней водой уйду““» («Дневник», с. 151).
Весной 1897 года Чехов спешил в Москву не только ради встречи с Сувориным, но и чтобы встретиться с Лидией Алексеевной Авиловой.18 марта 1897 года он ей написал: «Сердитая Лидия Алексеевна, мне очень хочется повидаться с Вами, очень – несмотря на то, что вы сердитесь и желаете мне всего хорошего „во всяком случае“. Я приеду в Москву до 26 марта, по всей вероятности в понедельник в 10 часов вечера, остановлюсь в Б. Московской гостинице, против Иверской».
Она послала ему свой московский адрес, и 23-го получила в Москве записку с посыльным: «Б. Московская гостиница № 5. Суббота. Я приехал в Москву раньше, чем предполагал, когда же мы увидимся? Погода туманная, промозглая, а я немного нездоров, буду стараться сидеть дома. Не найдете ли вы возможным побывать у меня, не дожидаясь моего визита к вам? Желаю вам всего хорошего. Ваш Чехов». Она сейчас же ответила, что вечером будет у него. И вот что рассказывает Авилова о последующих событиях:
«Как я и обещала в письме, в восемь часов я входила в „Московскую“. Швейцар принял у меня пальто, и я стала подниматься по лестнице. Вдруг он окликнул меня.
– А вы к кому?
– К Чехову.
– Так его дома нет. Вышел.
– Не может быть! Вероятно, он не велел принимать? Он нездоров. Он мне писал…
– Не могу знать. Только его нет. С утра уехал с Сувориным.
Я стояла на лестнице в полной растерянности. Прибежал какой-то лакей.
– Вот не верят, что Антон Павловича дома нет, – сказал ему швейцар.
– Он мне назначил. Я ему писала…
– Писем да записок с утра тут вон сколько накопилось, – сказал швейцар.
Тогда я быстро спустилась. На подзеркальнике грудкой лежала почта, и я, быстро перебирая ее, нашла свое письмо и зажала его в руке».
На другой день пришел Алеша, брат Авиловой, и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику. А 25-го утром она получила записочку: «Вот вам мое преступное Curriculum vitae: в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток – и теперь дома, т. е. в Больш. Моск. гостинице. Ваш А. Чехов. Понедельник»…
Лидия Алексеевна вспоминает:
«Около трех часов дня во вторник мы с Алешей входили в приемную клиники. Нас встретила женщина в белом.
– Вот… моя сестра хотела бы видеть Чехова, – сказал Алеша.
На лице женщины в белом выразился ужас, и она подняла плечи и руки.
– Невозможно! Совершенно невозможно! Антон Павлович чрезвычайно слаб. Может быть допущена только Марья Павловна.
– А нельзя ли нам поговорить с доктором?
– С доктором? Но это бесполезно.
Пришел доктор и сразу заявил:
– Антона Павловича видеть нельзя. Допустить вас я не могу ни в коем случае.
Тогда заговорила я:
– В таком случае передайте ему, пожалуйста, что я сегодня получила его записку и… вот… приходила, но что меня не пустили.
– Сегодня получили записку? Но он заболел еще третьего дня.
Я достала письмо Чехова и протянула ему:
– Он писал вчера.
Доктор отстранил письмо и насупился.
– Подождите, – сказал он и быстро вышел.
– Видишь? Пустят… – сказал Алеша.
Когда доктор вернулся, он сперва пристально посмотрел на меня, покачал головой и развел руками.
– Что тут поделаешь? – сказал он. – Антон Павлович непременно хочет вас видеть. Постойте… Вы в Москве проездом?
– Да.
– И это, чтобы видеться с вами он, больной, поехал из деревни в такую погоду?
– Приехал Суворин… – начала я.
– Так, так! И чтобы встретиться с Сувориным, он рискнул жизнью? Дело в том, сударыня, что он опасен, что всякое волнение для него губительно. Я снимаю с себя ответственность. Да.
Я растерялась:
– Что же мне делать? Уйти?
– Невозможно теперь. Он вас ждет. Волнуется. Что тут поделаешь. Идемте.
Мы стали подниматься по лестнице.
– Что бы он ни говорил – ни слова! Вредно. Помните: от разговора, от волнения опять пойдет кровь. Даю вам три минуты, не больше. Сюда… Ну… ну… – мягче прибавил он, – ничего… Сами будьте спокойнее. Через три минуты приду.
Он лежал один. Лежал на спине, повернув голову к двери.
– Как вы добры… – тихо сказал он.
– О, нельзя говорить! – испуганно прервала я. – Вы страдаете? Болит у вас что-нибудь?
Он улыбнулся и показал мне на стул около самой кровати.
– Три минуты, – сказала я и взяла со стола его часы.
Он отнял их и удержал мою руку.
– Скажите: вы пришли бы?
– К вам? Но я была, дорогой мой.
– Были?!
– Да не разговаривайте! нельзя…
– Я слаб, – прошептал он.
– О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?
– Сегодня едете?
– Нет, завтра.
– Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?
– Конечно.
Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову:
– Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.
– Минутку… Лидия Алексеевна! У меня просьба…
Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:
„Возьмите мою корректуру у Гольцева в „Русской мысли“ сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь“.
Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:
„Я вас очень лю… благодарю“. „Лю“ он зачеркнул и улыбнулся.
Я простилась и пошла к двери.
Вдруг Антон Павлович окликнул меня.
– Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! – громко сказал он.
– Это платье – Чайка, – смеясь, сказала я.
Доктор возмутился:
– Антон Павлович! Вы сами врач… Завтра, если вам будет хуже, никого не пущу. Никого!
Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.
Дома меня ждали две телеграммы. Одна: „Надеюсь встретить 27. Очень соскучились“. Другая: „Выезжай немедленно. Ждем. Целуем“.
На другое утро третья: „Телеграфируй выезде. Жду“.
Я отправилась в редакцию „Русской мысли“ к Гольцеву за корректурой.
Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.
– Вот… свежие новости об Антоне Павловиче.
– Плохо, что весна, – сказал кто-то. – Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных.
– Я слышал, что он очень плох, очень опасен… – сказал еще кто-то.
– Значит, к нему допускают посетителей?
– Нет, нет, – сказал Гольцев. – Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.
Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович произвел на меня впечатление умирающего, а тут еще говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку… „Самое опасное время“… Чувствовалось, что считали его погибшим. Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.
На мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчавшейся из-под моста буйной нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, скорее, и от этого слегка кружилась голова.
Москва. Здание бывшей клиники А. А. Остроумова на Девичьем поле. Фото начала 1980-х гг.
Вот… Подточило, изломало и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, сбивает и уносит. „Самое опасное время“… „Плох Антон Павлович! Очень плох!“…
Я пошла покупать цветы. Антон Павлович написал: „И еще что-нибудь“. Так вот пусть цветы будут „что-нибудь“.
В клинику я пришла как раз вовремя. Меня встретила сестра.
– Нет, Антону Павловичу не лучше, – ответила она на мой вопрос. – Ночью он почти не спал. Кровохарканье, пожалуй, даже усилилось…
– Так меня не пустят к нему?
– Я спрашивала доктора, он велел пустить.
Сестра, очевидно, была недовольна и бросала на меня неодобрительные взгляды.
Я сорвала с своего букета обертку из тонкой бумаги.
– Ах! – воскликнула сестра. – Но ведь этого нельзя! Неужели вы не понимаете, что душистые цветы в палате такого больного…
Я испугалась.
– Если нельзя, так оставьте… оставьте себе.
Она улыбнулась:
– Все-таки, раз вы принесли, покажите ему.
В палате я сразу увидела те же ласковые, зовущие глаза.
Он взял букет в обе руки и спрятал в нем лицо.
– Все мои любимые, – прошептал он. – Как хороши розы и ландыши…
Сестра сказала:
– Но этого, Антон Павлович, никак нельзя: доктор не позволит.
– Я сам доктор, – сказал Чехов. – Можно! Поставьте, пожалуйста, в воду.
Сестра опять кинула на меня враждебный взгляд и ушла.
– Вы опоздали, – сказал Антон Павлович и слабо пожал мою руку.
– Нисколько. Раньше двух мне не приказано. Сейчас два часа.
– Сейчас семь минут третьего, матушка. Семь минут! Я ждал, ждал.
– Нельзя вам говорить! – прервала я его.
– Когда вы едете?
– Сегодня.
– Нет! Останьтесь еще на день. Придите-ко мне завтра, прошу вас. Я прошу!
Я достала и дала ему все три телеграммы. Он долго их читал и перечитывал.
– По-моему, на один день – можно.
– Меня смущает это „выезжай немедленно“. Не заболели ли дети?
– А я уверен, что все здоровы. Останьтесь один день для меня. Для меня, – повторил он.
Я тихо сказала:
– Антон Павлович! не могу.
…Мысли беспорядочно неслись в моей голове.
– Значит, нельзя, – сказал Антон Павлович. И я убедилась, что он опять все знает и все понимает. И Мишину ревность, и мой страх».
Ночью она в вагоне не спала. Не могла сладить со своими чувствами. 29-го она получила письмо от Антона Павловича: «Ваши цветы не вянут, а становятся все лучше. Коллеги разрешили мне держать их на столе. Вообще, вы добры, очень добры, и я не знаю, как мне благодарить вас. Отсюда меня выпустят не раньше Пасхи; значит, в Петербург попаду не скоро. Мне легче, крови меньше».