Вот уж воистину русская словесность более всего обязана… гусям. Нет, не их диким собратьям, что улетают по осени в тёплые заморские края:
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу…
А самым что ни на есть обыкновенным домашним гусям. Точнее – их перьям, коими в прежних веках и созидалась великая русская литература. И не только она, – вся тогдашняя интеллектуальная жизнь немыслима без обыкновенных гусиных перьев. Вспомнить хотя бы письмо Василия Жуковского московскому почт-директору и страстному любителю светских новостей Александру Яковлевичу Булгакову. Ведь благодаря его активной переписке с братом Константином, петербургским почт-директором, известно множество подробностей из личной жизни поэта. Правда, однажды подобное «любопытство» Булгакова, а именно случай перлюстрации писем Пушкина к жене, вызвало бурное и законное негодование поэта. А самого Александра Яковлевича москвичи в шутку окрестили «живой газетой», – так он первый, получая от брата петербургские новости, зачастую скабрезные, первым и сообщал их знакомцам.
Так вот, как обращается к нему остроумец Жуковский: «Ты рождён Гусем, то есть всё твоё существо утыкано гусиными перьями, из которых каждое готово без устали писать с утра до вечера очень любезные письма».
Беру перо, сижу; насильно вырываю
У музы дремлющей несвязные слова.
Итак, перо домашнего гуся являло собою полый стержень, с пористым основанием, – перо то должно было быть «ухватистым», дабы удобно «ложилось» в руку при письме. Нужно и правильно его очинить, срезав наклонно кончик пера, – тогда и проявляет свою силу, впитывать чернила, пористое содержимое самого гусиного пера. И чем сильнее та сила, чем реже приходится писарю либо поэту окунать острый конец пера в чернильницу.
А правильно затачивать перья в пушкинские времена почиталось чуть ли не искусством. Вспомнить хотя бы записку поэта, отправленную им в Тригорское со слугой своей обожательнице Анне Вульф в мае 1825-го: «Вот, мадемуазель, ещё письмо для моего брата. Очень прошу вас взять его под свое покровительство. Ради Бога, пришлите перья, которые вы великодушно очинили для меня и которые я имел дерзость позабыть! Не сердитесь на меня за это».
Очинить – значило заточить кончик пера особым перочинным ножиком. Но заранее следовало обрезать часть бороздки пера, дабы удобно было браться за его стержень, само перо, чтобы обезжирить, выварить в щёлочи, высушить и закалить в горячем песке. И только после всех этих операций приступать к очинке.
Вначале срезался наискось конец пера с одной стороны, затем до половины – с другой, а середину полукруглого желобка надрезали острым перочинным ножиком. Искусство очинки состояло и в том, чтобы на кончике пера сделать нужного размера щель для стекания чернил, и сей разрез именовался ощепом или расщепом.
Домашние гуси. Художник А. Ковальский-Веруш. 1920 г.
Однако не всякое гусиное перо подходило для письма. Так, к примеру, французский каллиграф Шарль Пальяссон в своём труде «Искусство чистописания…», изданном на исходе восемнадцатого века, советовал брать маховое перо из левого крыла гуся, – второе, третье либо четвёртое от края, так как именно такое перо удобнее для правой руки писаря либо сочинителя.
Гусиное перо, увы, недолговечно, и в 1809 году для облегчения очинки перьев появилась первая машинка. Но у пишущей братии в России успеха она имела: гусиные перья готовили для письма по старинке.
Ну а для письма таким пером годились лишь хорошие плотные бумажные листы. Замечу, что у Пушкина благодаря родству с Гончаровыми, в отличной бумаге недостатка не было. Ведь бумага гончаровской фабрики, что в калужском Полотняном Заводе, славилась на всю Россию.
А я – я вновь взмостился на Парнас.
Исполнившись иройскою отвагой,
Опять беру чернильницу с бумагой
И стану вновь я песни продолжать.
Перо точно живое существо у Пушкина, наделённое человеческими качествами. Признание двадцатилетнего поэта: «Я не люблю писать писем. Язык и голос едва ли достаточны для наших мыслей – а перо так глупо, так медленно – письмо не может заменить разговора».
Само же гусиное перо при письме издавало особый скрип, – ведь его заострённый конец будто вёл свой невидимый вечный бой с бумагой. Автор «Мёртвых душ» не преминул заметить сию особенность: «Шум от перьев был большой и походил на то, как будто бы несколько телег с хворостом проезжали лес, заваленный на четверть аршина иссохшими листьями…»
Перья гусиные недолговечны, да и Александр Сергеевич особо их не берёг, исписывая да грызя в задумчивости верхушки перьев, пока те не обращались в короткие огрызки. Особенность эту творческого процесса Пушкина, особо в часы вдохновения, подметил ещё Иван Пущин, старый лицейский друг Жанно: «…Везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обожжённые кусочки перьев (он всегда с самого лицея писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах)».
Два таких поистине бесценных «оглодка» уцелели, благодаря знакомцу поэта, – хотя назвать поклонником русского гения Наркиза Ивановича Тарасенко-Отрешкова, взявшего самовольно перья со стола Пушкина, в доме на Мойке, тотчас после гибели поэта, да ещё присвоившего его рукописи, – невозможно. Да и часть домашней библиотеки, довольно значительную, как утверждала младшая дочь поэта Наталия Александровна, Отрешков, бывший тогда членом опеки, учреждённой над детьми и имуществом Пушкина, «расхитил и продал». Не случайно и сам Александр Сергеевич с присущей ему проницательностью назвал-таки однажды будущего «похитителя перьев» человеком двуличным. Единственное, что как-то может сгладить недобросовестность этого господина, – уцелевшая записка (как ни странно, подтверждающая сам факт хищения!) и ставшая свидетельством, что взято перо с рабочего стола поэта в его опустевшем кабинете и в роковой для России день.
«Моё гусиное перо». Пушкин в Михайловском. Художник П. Кончаловский. 1930–1932 гг.
Ныне же два гусиных пера – два дорогих экспоната – можно увидеть в петербургской мемориальной квартире поэта, что на набережной Мойки, и в московском Пушкинском музее на Пречистенке.
В недавнем двадцатом веке Михаил Булгаков ностальгически поминает старое и почти забытое гусиное перо, коим творили все его великие предшественники. В последней главе («Прощение и вечный приют») культового романа Воланд вопрошает героя: «О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днём гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером?»
…А при жизни Александра Сергеевича в его кабинете хранилась весьма редкостная и дорогая вещица – гусиное перо, коим писал сам немецкий классик Иоганн Вольфганг фон Гёте. История его появления в петербургском доме на Мойке такова. Осенью 1827 года Жуковский провел в Веймаре в гостях у Гёте три незабываемых дня. Во время дружеской беседы Жуковский прочитал ему пушкинскую «Сцену из Фауста» в собственном переводе на немецкий. Магический круговорот поэзии! Растроганный до глубины души Гёте просил визитёра из России оказать ему любезность: передать Пушкину, поэтическому собрату, так он именовал русского поэта, на память гусиное перо. Александр Сергеевич хранил то перо, коим, быть может, писались бессмертные строки «Фауста», в богатом сафьяновом футляре с надписью: «Подарок Гёте». Никто доподлинно не знает, имелся ли тот подарок или футляр с пером попросту затерялся среди прочих раритетов? Но даже если это всего лишь и красивая легенда, то несёт она глубинный смысл – великая поэзия не имеет границ ни земных, ни хронологических.
Да, гусиные перья были в ходу не только у знаменитых поэтов, но у древних летописцев и простых писарей на протяжении долгих-долгих столетий, пока наконец-таки не изобрели металлическое перо. Именно его в романе Достоевского упоминает одна из дочерей генерала Епанчина, обращаясь к князю Мышкину: «Вот, князь, – сказала Аглая, положив на столик свой альбом, – выберите страницу и напишите мне что-нибудь. Вот перо, и ещё новое. Ничего, что стальное? Каллиграфы, я слышала, стальными не пишут».
Прочные стальные перья вскоре потеснили старые недолговечные. И тогда гусиное, оказавшееся более не нужным, словно по волшебству обратилось символом вдохновения и поэзии.
Я петь пустого не умею
Высоко, тонко и хитро
И в лиру превращать не смею
Моё гусиное перо!
Но и сам гусь стал поэтической эмблемой, ведь на гербе «Арзамасского общества безвестных людей» красовался сей красавец птичьего мира, – крупный белый гусь арзамасской породы, выведенной ещё в семнадцатом веке в Нижегородской губернии, с длинной шеей, крепкими короткими лапами и плотным оперением, да вдобавок с массивным клювом. А значит – с борцовским характером, готовый постоять за себя в бою с сородичами.
Занятно, что все «арзамасцы», не исключая и Пушкина, шутя именовали себя… гусями. Прелюбопытное письмо летит летом 1825-го из сельца Михайловского в Царское Село: «Милый мой! – взывает опальный поэт к Петру Вяземскому, – моё намерение обнять тебя, но плоть немощна. Прости, прощай – с тобою ли твоя княгиня-лебёдушка! кланяйся ей от арзамасского гуся». Поклон же от «арзамасского гуся» передан «княгине-лебедушке» милейшей Вере Фёдоровне.
Ещё одно пушкинское чародейство! Как и это, поэтическое:
Мальчишек радостный народ
Коньками звучно режет лед;
На красных лапках гусь тяжёлый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; весёлый
Мелькает, вьется первый снег,
Звездами падая на брег.
Без колоритного гуся-храбреца, «на красных лапках», весь этот радостный зимний пейзаж, столь гениально явившийся под гусиным пером (!) поэта, явно потерял бы свою первозданную живость.
Памятник гусям в Арзамасе