К книге
Человек второго полаЧасть 2. Глава 13. Обучение власти
41%
Часть 2. Глава 13. Обучение власти
15

Оставшись одна, без двести двадцать второго и Мары, Ева в следующие годы углубилась в обучение так, словно перед ней раскрыли не просто расписание занятий, а длинный коридор, по которому нужно идти, не сворачивая и не оглядываясь, и чем дальше она продвигалась, тем отчётливее понимала, что стены этого коридора сужаются, оставляя всё меньше пространства для прежних мыслей и случайных чувств.

У девочек было насыщенное расписание, и, несмотря на возраст, им давали столько знаний, что и взрослые бы уже сдались, но ни Ева, ни Элиса, ни тем более Мара не пропускали ни одного занятия, переходя из сектора в сектор по внутренним маршрутам Корабля, неся с собой планшеты, и постепенно начинали различать дни не по названиям, а по предметам, по цвету учебных залов и по тому, какой модуль шёл следующим.

Утро начиналось с политической структуры: им снова и снова показывали схемы, где стрелками обозначено подчинение, кругами – зоны ответственности, а в центре всегда находился Совет, и преподавательница медленно проводила указкой по линиям, объясняя, что устойчивость достигается не свободой, а точностью распределения функций, что личная инициатива допустима только в пределах протокола, а любое отклонение создаёт трещину, способную разрастись до катастрофы. История «мужской вины» вплеталась в каждую тему, словно подкладка, невидимая, но неизбежная, и когда на экране появлялись карты старой Земли с отмеченными зонами трёх атомных ударов, голос преподавательницы становился плотнее, хотя она не повышала его, и дети видели на графиках не просто линии разрушений, а последовательность решений, принятых теми, кто предпочёл соперничество ответственности.

Им говорили, что мужчины не остановились вовремя, потому что не умели уступать, что они воспринимали власть как доказательство собственной значимости и что именно эта зависимость от доминирования привела к нажатию кнопок, после которых планета стала непригодной для жизни. Под портретами Основательниц повторялась формула о спасении, и её произносили с такой регулярностью, что она постепенно начинала звучать внутри, как ритм дыхания, и девочки слушали, не перебивая, потому что перебивать означало сомневаться, а сомнение не поощрялось.

Мара сидела всегда прямо, её взгляд скользил по диаграммам, и когда речь заходила о распределении ресурсов или механизмах контроля, она слегка наклонялась вперёд, словно уже мысленно занимала место внутри этой схемы, примеряя роль той, кто будет не просто подчиняться, но управлять. Для неё система переставала быть ограничением и становилась возможностью, инструментом, который при правильном использовании открывает доступ к влиянию, а в её ответах звучала уверенность, будто она знала правильные формулировки.

Ева слушала так же внимательно, как и все, старалась не отвлекаться и вовремя поднимать глаза на экран, но её мысли всё чаще возвращались туда, где под матрасом лежали фотографии, книжка без обложки и маленький чёрный носитель, который она доставала только ночью, когда корпус засыпал и шаги дежурных становились редкими.

Она подключала его осторожно, убавляла звук почти до шёпота и ложилась на бок, прижимая к уху подушку, чтобы музыка не вышла за пределы комнаты, и тогда начинала звучать колыбельная. В эти минуты Ева вдруг чувствовала, как внутри становится свободнее, словно стены комнаты раздвигаются и появляется воздух, наполненный чем-то живым. Музыка текла спокойно, без резких переходов, и в ней было столько заботы, что у Евы сжималось горло, и она ложилась на бок, прижимая к груди подушку, представляя маму, которая поёт ребёнку, не глядя на часы и не сверяясь с протоколами. Слёзы подступали неожиданно, и Ева замирала, боясь всхлипнуть, утыкалась лицом в подушку и позволяла себе плакать совсем тихо, так, как будто плач был ещё одной тайной, которую нельзя раскрывать. Она не всегда понимала, почему плачет, но чувствовала, что в этой музыке есть что-то родное, что-то, что должно быть частью её жизни, но почему-то оказалось спрятанным и запрещённым.

Иногда она брала бабушкину книгу и читала её, медленно, водя пальцем по строкам, потому что слова там жили иначе, чем в учениях Корабля, – они не объясняли, не приказывали и не распределяли роли; они просто рассказывали о людях, которые любили, скучали, ждали друг друга, ходили по дорогам, смотрели на небо и плакали, не пряча лиц. В этой книге было так много чувств, что Ева иногда закрывала её, потому что внутри становилось слишком тесно, а потом снова открывала, потому что не могла отпустить.

Фотографии Земли она раскладывала на кровати, одну за другой, и долго рассматривала водопады, падающие с высоты, леса, уходящие вдаль, дома, стоящие прямо на земле, и ей казалось, что там всё дышит иначе, что там можно бежать, спотыкаться, смеяться и обнимать кого угодно, не спрашивая разрешения. Она смотрела на эти снимки и думала о том, как много воды было на Земле и как, наверное, приятно было идти босиком по траве, и в такие моменты слёзы сами выступали на глазах, и она не вытирала их, потому что они были тихими и никому не мешали.

А на уроках ей снова говорили о порядке, о необходимости контроля, о том, что чувства мешают объективности, и, когда преподавательница повторяла, что отказ от прежнего мира был единственным шансом на выживание, Ева чувствовала, как внутри что-то сжимается, потому что прежний мир на фотографиях казался не опасным, а тёплым и живым, и ей хотелось спросить, нельзя ли было сохранить хотя бы кусочек этого тепла.

Она задавала вопросы осторожно, выбирая слова так, чтобы не выйти за пределы допустимого, спрашивала о людях, которые покидали свои дома, и о детях, которых вывозили в капсулах, и каждый раз ответы приходили ровные, сухие, превращённые в проценты и графики, и после таких ответов она возвращалась в свою комнату и снова включала колыбельную. Ева всё больше жалела Землю, людей и себя маленькую, которая родилась уже здесь, среди правил и схем, и никогда не узнает, как это – засыпать под открытым небом.

Элиса же постепенно стала тише, чем прежде, и её движения утратили прежнюю лёгкость; на занятиях по протоколам контроля, где девочкам показывали таблицы допустимых эмоциональных реакций и учили фиксировать отклонения в поведении, она записывала каждое слово, будто боялась пропустить важную деталь, и её пальцы иногда дрожали, когда нужно было поднять руку. Культ Матерей-Основательниц становился не только историей, но и ежедневной практикой: перед началом урока девочки вставали, произносили формулу благодарности: «Мы благодарим Матерей за сохранённую жизнь, за порядок, за Корабль и за будущее, которое нам доверено», после чего садились одновременно, по сигналу преподавательницы, и только тогда разрешалось разблокировать планшеты.

Параллельно с этим двести двадцать второго переводили в программу второй касты, и его дни начали складываться по другому расписанию, где не было уроков истории и формул благодарности, а были сигналы подъёма раньше общего времени, жёсткие нормативы и отмеренные паузы между нагрузками. Его больше не вели через галерею портретов, его маршруты пролегали по нижним уровням, где потолки были выше, стены – без украшений, а воздух – суше и холоднее, потому что в спортивном секторе всё подчинялось движению.

Под куполом тренировочного зала свет падал ровно, без теней, и пол был размечен линиями, по которым нужно бежать, не сбиваясь, не оглядываясь, не сокращая дистанцию. Инструкторы не повышали голос, но их команды звучали чётко и без вариантов, и каждый результат сразу фиксировался в журнале, где рядом с номером стояли цифры: скорость, пульс, коэффициент выносливости, процент восстановления. Его учили падать так, чтобы не ломать запястья, учили вставать без поддержки, учили держать удар и не закрывать глаза, когда на него шла тень противника.

После тренировок его не отпускали в жилой сектор, а направляли в медицинский блок, где всё было белым и безликим, где запах антисептика перебивал любые другие, а аппараты гудели ровно и безэмоционально. Под холодным светом сканеров его укладывали на узкую платформу, фиксировали показатели крови, измеряли уровень гормонов, отслеживали реакцию нервной системы, и каждый раз врач отмечал в планшете изменения, словно речь шла не о мальчике, а о механизме, требующем калибровки.

Ему вводили препараты, объясняя, что это необходимо для стабилизации эмоциональных всплесков и повышения концентрации, и после инъекций мир становился чуть более приглушённым, как будто кто-то убавлял громкость внутри головы. Иногда он замечал, что усталость приходит быстрее, но проходит тоже быстрее, а чувства становятся короче и менее яркими, будто их подрезают по краям.

Каждый день он слушал одно и то же. «Двести двадцать второй, на стартовую позицию», – говорили утром, и он занимал место в первой линии; «Двести двадцать второй, к аппарату» – и он шагал к платформе, не задавая вопросов; «Двести двадцать второй, повторное измерение» – и он протягивал руку, глядя в одну точку перед собой, чтобы не встречаться глазами с отражением в стекле.

Ева не видела этих процедур, но ощущала перемены в нём через редкие взгляды, перехваченные на расстоянии, и в этих взглядах было что-то отстранённое, как будто между ними выросла прозрачная перегородка. Девочек учили контролировать эмоции, мальчиков – подавлять их, и всё это происходило под одним небом Корабля, который продолжал движение по рассчитанной траектории, не отклоняясь ни на градус.

Ева углублялась в обучение, запоминала формулы и схемы, повторяла правила, но внутри неё оставалась маленькая незафиксированная область, где слова о мужской вине сталкивались с воспоминанием о двести двадцать втором, который когда-то строил рядом с ней линию из цилиндров и молча возвращал на место откатившуюся деталь, и это столкновение пока не оформлялось в протест, но уже превращалось в вопрос, на который ни одна схема не давала ответа.

Так и шли их годы.

Предыдущая главаГлава 15 из 37Следующая глава