К книге
Городской голова. Том 3Глава 6
24%
Глава 6
6

Уведомление из Казани пришло в понедельник двадцать пятого января, к середине дня.

Казённый жёлтый лист, сургучный оттиск губернского правления в углу, подпись Бестужева. Сычёв положил его на стол не торопясь, без того выражения на лице, которое у него бывает при плохих известиях (я эту мимику у него изучил за десять месяцев: пенсне он тогда снимает не для протирки, а для спрятать глаза, и губа у него чуть поджимается с правой стороны). Сейчас — никакого этого. Сычёв положил бумагу и встал у стола, ждал, пока я прочту.

Я прочёл.

По двум запросам, указанным в служебных представлениях от пятого января и одиннадцатого января, в город Бережанск Казанской губернии выезжает ревизионная комиссия в составе трёх членов во главе с чиновником особых поручений Н. П. Овсянниковым; прибытие — среда двадцать седьмого января к вечеру; продолжительность работы — до пятницы тридцатого или субботы тридцать первого; размещение комиссии — в доме гласного Бережанской думы Ивашина Г. А. по собственному его приглашению, каковое изъявлено по получении предварительного уведомления из губернского правления.

Я посмотрел на Сычёва.

— Ивашин сам вызвался?

— Сам. Зашёл в управу в пятницу утром, оставил записку на моё имя. «Если комиссия согласится — примем у себя, места довольно, жена согласна». Я ему ответил тогда уклончиво, потому что у меня ещё не было от вас согласия. Сейчас, когда уведомление пришло — вопрос решён.

— Ивашин к нам сдвигается.

— Сдвигается. Не к нам — к тому, что работает. Ивашин — нейтрал, но в этом деле ближе к нам, чем к Гордееву. Это уже — движение.

Я кивнул. Ивашин — гласный второго созыва, генерал-майор в отставке с восемьдесят первого года, в думе сидит в левом ряду, на голосованиях воздерживается чаще, чем голосует в ту или иную сторону. Ольгу Кузьминичну я видел на двух-трёх городских молебнах — спокойная, крупная женщина, с той особой прямой осанкой, которая бывает у жён военных. Если Ивашины взяли к себе ревизию — значит, у них свой расчёт. Ивашин из тех людей, которые свой расчёт держат в голове и объявляют не раньше, чем он превратится в поступок.

— Сводную таблицу, Фёдор Игнатьич, напишете к утру двадцать седьмого.

— Сделаю. Один лист. По всем трактирам: приход, расход, недоимки, штрафы, подписи актов. В графах.

— Ведомости за весь восемьдесят первый год — достать к среде. Акты ревизии октябрьской — отдельной папкой. Протоколы думы, на которых утверждалась ревизия, — отдельной. Подписи всех четырёх свидетелей — проверить, что читаются.

— Читаются. Белоусов в октябре расписался неразборчиво, но в ноябре переподписался под копией — я тогда попросил, для порядка. Обе подписи — в папке.

Полгода назад, при получении такого уведомления, Сычёв бы два дня пил валериановые капли и перебирал бумаги по ночам. Сегодня он стоял передо мной спокойно, и спокойствие его было не деланным — оно было свойством человека, у которого в ящиках стола лежит не страх, а работа, и работа эта сделана правильно.

— Вам чаю согреть, Фёдор Игнатьич?

— Благодарствую, я только что. У себя в углу. Вам?

— Мне — да. Тогда принесите.

Сычёв вышел. Я встал, подошёл к окну. Третий снегопад за неделю — не метель, а тихий ровный снег, какой идёт по два-три часа без перерыва и никогда не метёт. На Соборной прохожие шли медленно, кутаясь, извозчик у собора ждал кого-то из служителей, лошадь под попоной переступала с ноги на ногу.

Через день с половиной в Бережанск приедет комиссия, которая проверит Сычёвскую работу за весь восемьдесят первый год. Страха у меня не было. Было деловое внимание — то самое, которое в моей прежней жизни я испытывал, принимая гостей из вышестоящей проверки. Готовы — значит, готовы.

Среда, двадцать седьмое января, к пяти пополудни. С Сретенской донёсся колокольчик казённых саней — одинокий, отчётливый, не городской. Я был в управе, Сычёв — в приёмной с утренней сводкой. Прохор в передней отряхивал с крыльца свежий снег (его за среду насыпало два вершка, Прохор чистит каждые полтора часа).

Сани подъехали к дому Ивашиных на Сретенской — оттуда по извивам улицы в управу ход минут десять пешком, сани уехали обратно к постоялому двору с возницей. В управу Овсянников пришёл пешком, тем же порядком.

Он был коренастого сложения, сухой, сероватое пальто с бобровым воротником, перчатки серые нитяные с обмёрзшими пальцами, шапка из мерлушки. Под пальто — вицмундир. Орден Святой Анны третьей степени на груди — не парадный, рабочий, но начищенный сегодня утром. Вошёл. Снял шапку, передал Прохору. Перчатки — сам положил на приставной стул у двери (для размораживания пальцев). Голос у него был ровный, чуть приглушённый, как у человека, привыкшего говорить в кабинетах.

— Стрешнев, Павел Андреевич. Городской голова.

— Овсянников, Николай Петрович. Чиновник особых поручений Казанского губернского правления. Со мной два помощника, Кашкин и Белозерцев, я их на приёме представлять не буду, увидите завтра в работе. Мы прибыли в Бережанск по двум запросам на ваше имя. Работу начинаем завтра в девять часов утра, здесь в управе. Продолжительность — до пятницы, возможно, до субботы. Размещение у гласного Ивашина, за что ему от нас благодарность.

Всё это он произнёс в одну реплику, не останавливаясь, без интонационных украшений. Канцелярит был его родным языком, слышно было, что он его знает так же естественно, как большинство людей знают обыденную речь.

— Николай Петрович. Сычёв, Фёдор Игнатьич, секретарь управы. Все бумаги у него. Завтра он будет при вас весь день, он же вам подаст и книги. Перечень подготовлен заранее. Чаю хотите сейчас?

— С вашего разрешения — от чая уклонюсь. После дороги нужно сначала на квартиру к Ивашину, потом — за стол. Благодарю.

Коротко поклонился — не в пояс, не поспешно, тем уставным коротким наклоном, каким кланяются чиновники среднего класса равному по положению. Я ответил таким же. Овсянников забрал шапку и перчатки, вышел.

Сычёв, после его ухода, посмотрел на меня через пенсне — первый раз за полчаса.

— Николай Петрович — человек без лишнего.

— Это читается.

— Это хорошо. С такими проще.

Вечером того же дня, около восьми, Ольга Кузьминична Ивашина у себя на Сретенской приняла комиссию в полном составе.

Про этот ужин я узнал на следующий день, в управе, от Кашкина — младшего помощника Овсянникова, молодого человека лет двадцати пяти, недавнего выпускника Казанского университета. Он пришёл утром с Николаем Петровичем и во время первого перерыва, когда Овсянников удалился в заднюю комнату с Белозерцевым сверять предварительный перечень, спросил у Сычёва — вполголоса, почти виновато:

— Фёдор Игнатьич. Мадам Ивашина всегда так угощает?

Сычёв поднял глаза от своей тетрадки.

— Что именно случилось?

— Она вчера вечером за ужином выставила две перемены. Сперва — борщ с солониной, потом — запечённую гусиную ножку с брусникой, потом — блины со сметаной, потом — пирог с визигой, потом — кулебяку. Я думал, мы уходим. Оказалось — это была первая смена. После кулебяки подали второе. И потом ещё что-то, я уже, простите, плохо помню. Николай Петрович ел в норме, а мы с Белозерцевым встали из-за стола — не встали, а, я бы сказал, поднялись со скрипом.

Сычёв некоторое время молчал, потом снял пенсне.

— Василий — как вас?

— Кашкин. Михаил Иваныч.

— Михаил Иваныч. Ольга Кузьминична — того поколения хозяек, которое считает, что гость, который не поднимается со скрипом, — не гость, а прохожий. У неё такое внутреннее мерило. С ней нельзя спорить о количестве — можно только о скорости. Ешьте медленно. Медленный гость съедает меньше, чем торопливый, а хозяйке всё равно кажется, что он ест много.

— Благодарю за совет.

— Не за что. Я у Ольги Кузьминичны на именинах бывал трижды. Был молод, съедал всё. Теперь стар, и хожу к ним редко — но когда хожу, ем по часам.

Кашкин улыбнулся почти по-школярски и вернулся к своей стопке книг.

Овсянников к этому моменту уже сидел над ноябрьской книгой прихода-расхода. У него на коленях лежала тетрадь для заметок, в руке — карандаш. Когда он находил место, требующее сверки или вопроса, — ставил указательным пальцем точку на полях книги, а в свою тетрадь писал номер страницы и короткую пометку. Сычёв, сидя рядом, про себя отмечал количество этих точек. К обеду первого дня в декабрьской книге — ноль точек. В ноябрьской — одна (по пересчёту дробных копеек в графе штрафов; Сычёв немедленно подал справку, расчёт подтверждён). В октябрьской — две (обе по датам подписей; Сычёв подал оригинал приходной книги, где даты были сведены). Овсянников отмечал это без комментария.

Ещё я заметил — в самом начале утра, когда Овсянников сел слушать доклад Белозерцева по утренней сводке — странный жест: ладонь к правому уху, чуть подался вперёд. Сначала я не понял, потом понял: тугоух на правое. Белозерцев и Кашкин, видно, знали это давно — оба становились слева от начальника, и говорили в левое ухо, не повышая голоса. Овсянников сам об этом, по всей видимости, никогда не упоминал и не признавался в нём. Я тоже сделал вид, что ничего не заметил, и если обращался к нему с пояснением — тоже становился слева.

Первый день прошёл в монотонности. Кашкин с Белозерцевым листали годовую подшивку трактирных ведомостей, Овсянников сверял выборочно. К пяти вечера работа была остановлена, все трое отправились к Ивашиным. Сычёв, оставшись в управе, вечером принёс мне сводку за день в трёх коротких пунктах: нарушений не найдено, расхождений не найдено, темп работы ровный.

Второй день — такая же монотонность, но к середине я заметил другое. Кашкин — тот самый молодой помощник, который вчера жаловался на Ольгу Кузьминичну, — на второй день стал меньше листать и больше задавать Сычёву вопросы. Не провокационные — разъясняющие. Из тех, что задают не проверяющие, а учащиеся. Сычёв отвечал коротко, без снисходительности.

К обеду второго дня Кашкин закрыл лежавшую перед ним октябрьскую книгу. Посмотрел на лист, который лежал в самом начале годовой подшивки. Это был тот самый сводный лист, над которым Сычёв сидел в понедельник до вечера — одна страница, в графах, весь год по месяцам, все трактиры, все штрафы, все акты ревизии, все подписи. Одна страница.

Кашкин перечитал её. Потом поднял глаза на Сычёва, который в это время мерно помешивал чай в стакане (Сычёв сам себе из маленького самовара, с того угла кабинета, где у него за зимой выработался свой рабочий ритуал).

— Фёдор Игнатьич.

— Да, Михаил Иваныч.

— У вас же это по вашему сводному листу записано в самом начале. Все итоги, все подписи, все даты. Я сейчас за два дня прошёл по книгам и получил то же самое, что написано на этом листе. Может быть, даже хуже — потому что на листе у вас ещё и графы с процентами в сравнении с восьмидесятым годом, а в книгах этих граф нет, их нужно было считать отдельно.

Сычёв отпил чаю. Не поднимая глаз:

— Проверять полезно, Михаил Иваныч. Николай Петрович не привык доверять сводкам. Он — человек классический. Сводка — это предположение, а книга — это свидетельство. Я сам, кстати, так считаю.

— Да, конечно.

— Учиться полезно. Ради учения одного можно два дня листать.

Кашкин посмотрел на Сычёва. Потом улыбнулся — короткой, ясной, почти мальчишеской улыбкой человека, который внезапно перестал быть проверяющим и понял, что ему на самом деле интересно. Сел обратно, открыл октябрьскую книгу снова, начал читать — уже не на сверку, а просто читать, как читают учебник.

К концу второго дня Овсянников вышел из задней комнаты, где он с Белозерцевым дописывал предварительную записку. Сычёв стоял в дверях с чашкой — свежий чай в фарфоровой чашке с синей каймой (Сычёв в этот день подал её впервые за всё время комиссии; был, видимо, повод). Овсянников чашку принял, сказал: «Сударыня моя тоже такую любила», — и вышел в приёмную. Там, уже надевая пальто у порога, он сказал Белозерцеву негромко — но я слышал через приоткрытую дверь своего кабинета:

«Иван Степаныч. Здесь нечего проверять. Здесь нужно смотреть, как у них так получается».

Овсянников надел шапку, перчатки (уже разморозившиеся, мягкие). Они с помощниками вышли.

Сычёв зашёл ко мне в кабинет с пустым подносом. Сказал одним предложением, без улыбки:

— Николай Петрович сегодня сказал: здесь нечего проверять, здесь нужно смотреть, как получается.

Я записал эту фразу у себя в рабочей тетрадке, в строчку. Не в зелёную, а в рабочую — где у меня лежат реплики, которые могут пригодиться в отчёте или переписке. Эта реплика — будет работать года два вперёд, если осторожно её приводить в разговорах с казанскими.

В пятницу тридцатого января, к трём пополудни, Овсянников пришёл в управу один.

Без помощников. Белозерцев и Кашкин в этот день дописывали предварительный акт у Ивашиных — Овсянников им оставил два экземпляра бланков и ушёл. К нам в управу он зашёл не по работе, а для того, о чём у чиновников особых поручений принято заходить в конце проверки: для неслужебного разговора.

Сычёв подал чай из своего маленького самовара в углу. Фарфоровый прибор с синей каймой — на двоих. Я — напротив Овсянникова, за своим столом. Между нами — стакан чаю у него в серебряном подстаканнике, стакан у меня в простом, моём, с чайной ложкой.

Некоторое время — о дороге. В Казани в этом году, сказал Овсянников, сугробы выше, чем в Бережанске: на Воскресенской улице в одном месте у стены дома насыпало почти до второго этажа, дворники этой недели еле справляются. У нас, в Бережанске, мне кажется, — он чуть помедлил, подбирая сравнение, — ровнее. Снег ложится, как если бы его специально кто-то распределял по городу.

— У нас фонарщики по расписанию, — сказал я. — Прохожие по привычке. Дворники у кого как. Сугробы — где чище метут.

— Это, Павел Андреевич, неожиданное наблюдение.

— Простое.

Он кивнул. Отпил чаю.

Потом — прямо, без подвода:

— Павел Андреевич. Такой порядок в трактирных делах не соответствует обычному представлению, которое у нас в Казани сложилось по двум недавним запросам на ваше имя. Разъясните — как.

Он сидел с ладонью у правого уха — подался чуть вперёд, слушал. Не ловушка. Не провокация. Прямой запрос человека, который хочет понять.

— Николай Петрович. Рассказываю без прикрас. У меня секретарь — Фёдор Игнатьич Сычёв. В управе он сорок первый год, с шестьдесят первого. Я его не учил; я его застал. Когда я пришёл в управу в семьдесят восьмом, у Сычёва уже была своя система. Я её не переделал — я в неё встроился. Дальше мы с ним работали так: каждый акт — две подписи, моя и полицейского пристава или свидетеля-гласного. Каждая ведомость — с датой подачи. За просрочку — внутренний выговор. Каждый трактирщик это знает и подаёт в срок. Каждая годовая подшивка начинается сводной таблицей на одной странице. Сводная — моя ввод, из служебной практики. Сычёвская основа — книга. Моя добавка — сводка. Вместе работает.

— И ваше отношение к Сычёву?

— Как к равному. Не как к подчинённому.

— Это — в уезде — редкость.

— Знаю.

Овсянников кивнул. Один раз, без выражения.

Я продолжал:

— Николай Петрович. Сычёвская аккуратность — она результат не моей требовательности, а его собственного достоинства. Он так работал с шестьдесят первого, просто его работу никто не замечал, потому что до моего прихода сюда никому не было нужно её замечать. Я — первый голова в Бережанске, для кого эта работа стала рабочим инструментом. Если бы не было Сычёва — никакая моя требовательность не построила бы то, что у вас за два дня сошлось.

— Это честно сказано.

— Это точно сказано.

Он чуть улыбнулся — не широко, одним углом рта. Отпил ещё чаю. В кабинете было тихо — Сычёв за стеной в приёмной не ходил, мелкие служители в управе в пятницу после обеда расходятся по своим местам, Прохор в передней дремал на табурете (Прохор в эту неделю не досыпал по ночам: чистил крыльцо за крыльцом).

Внутренне у меня шла вторая линия, параллельная разговору. Я думал о том, что такой порядок в уездных управах в моей памяти появится массово только через десять-двенадцать лет, после земской реформы следующего десятилетия. Сейчас, в восемьдесят втором, в уезде это не норма — это исключение. Овсянников за двадцать два года чиновничьей службы видит такое исключение, возможно, впервые. В его служебном опыте это похоже не на провинциальный хороший порядок, а на Петербург тридцатых годов при Канкрине: лёгкий бюрократический анахронизм, если понимать анахронизм в обратную сторону — не устарелость, а опережение. Сказать ему это я не могу. Но он и сам, кажется, это почувствовал — иначе не пришёл бы один, в пятницу, с прямым вопросом.

— Павел Андреевич.

— Слушаю.

— Мне двадцать второй год чиновничьей службы. Я думал, что меня уже ничем в уездах не удивишь. Вы — удивили. Я это отмечу в отчёте. Не в той части, которая предназначена для обвинения. Обвинения — не подтвердились. Первый пункт полностью закрою я.

— Благодарю, Николай Петрович.

— Не за что. Работа была в порядке, я это констатирую, а не делаю одолжение.

— Именно это я и ценю.

Он допил чай. Встал. Протянул руку — твёрдо, по-мужски, без нажима.

— До свидания, Павел Андреевич.

— До свидания, Николай Петрович.

Он вышел. Сычёв проводил его до передней, потом вернулся, унёс поднос. В кабинете остались мой остывший чай, его пустая чашка в подстаканнике, и — между нами — то спокойствие, которое бывает в кабинете после разговора, в котором оба участника сказали то, что думают, и оба услышали друг друга.

Овсянникова я не покорил. Я его не обаял. Он убедился бумагами. И это было главное, что я в эту пятницу вынес из разговора: если сохранить темп Сычёвской работы — таких Овсянниковых из Казани можно будет принимать в управе и впредь, и ни одного из них не нужно будет «покорять». Их убедят Сычёвские книги. Это и есть — система.

В понедельник первого февраля, с утренней почтой, Сычёв принёс мне копию подписанного протокола.

Две страницы, сухая канцелярская вёрстка. На полях — овальный штамп комиссии. Внизу — три подписи: Овсянникова, Белозерцева, Кашкина. Последние две — ровные и одинаково почтительные. Первая — размашистая, с чётким «Н» и уверенным росчерком.

Я прочёл протокол дважды. По первому пункту:

«Нарушений по пункту первому служебного представления не установлено. Ведение трактирных книг в городе Бережанске за 1881 год признать соответствующим установленному порядку. Акты ревизии от 24 октября 1881 г. — действительными. По совокупности обстоятельств рекомендуется прекращение рассмотрения по пункту первому».

По второму пункту:

«По пункту второму служебного представления (систематическое покровительство городским головой лицу, подверженному политическому надзору, В. А. Залесскому) — решение откладывается до получения характеристики означенного лица по линии Казанского учебного округа, каковой запрос надлежит направить через Министерство народного просвещения в установленном порядке. До получения характеристики рассмотрение приостановить».

Я прочёл второй пункт второй раз, медленнее.

Это была не отказ. Это была задержка.

Характеристика Залесского по линии Казанского учебного округа — это как раз то направление, по которому Белкин восемнадцатого января отправил частное письмо-ходатайство Новосильцеву, инспектору этого самого округа, бывшему преподавателю Белкина по общему праву. Ответ от Новосильцева ожидаем через две-три недели, то есть к середине февраля. Если ответ будет нейтральным или позитивным — к моменту, когда Казанский учебный округ официально даст характеристику через министерство (а это будет ещё через две-три недели), у нас уже будет встречный фон. Значит, второй пункт в худшем случае задерживается месяца на полтора. За полтора месяца у меня кончится зима, у Гордеева — кончатся оборотные средства к весне, и у всей Казанской губернии — кончится Долгушин с его присмотром из-за кулис. К моменту, когда второй пункт вернётся на рассмотрение, мы будем уже в другой конфигурации.

Задержка — это время. Время — это сейчас всё, что мне нужно.

Я взял зелёную тетрадь. Открыл на свежей странице.

1 февраля. Овсянников уехал вчера утром. Протокол пришёл сегодня. Первый пункт — закрыт на месте. Второй — отложен до характеристики Залесского из Казанского учебного округа. Это не победа, это рабочая точка в середине дороги. Белкин через Новосильцева работает в нужном направлении. Февраль пойдёт своим ходом.

Закрыл тетрадь. Положил её в ящик.

Открыл средний ящик — в нём у меня лежит плотная рабочая папка, вчерне сшитая шпагатом, с первого декабря восемьдесят первого по сегодняшний день. По этой папке идёт всё дело о втором ударе: сентябрьская записка Долгушина про возможную активизацию через Петербург, октябрьский акт ревизии, декабрьские материалы по первому запросу, январская копия представления, пакет из семи бумаг с курьером, и теперь — копия протокола Овсянникова.

Семь слоёв в папке. К понедельнику стало — восемь. Когда я подкалывал новый лист к подшивке, шпагат прошёл сквозь дырку в верхнем углу с лёгким скрипом. Папка стала ощутимо толще.

Я закрыл ящик.

В приёмной Сычёв переливал чай из своего маленького самовара в фарфоровый чайник — начал новую неделю по своему порядку, как начинал её по понедельникам уже двадцать один год подряд. Слышался ровный звук льющейся воды. Прохор у двери что-то говорил мальчишке-посыльному про адрес. Утро было обычное.

Я встал из-за стола, вышел в приёмную, взял у Сычёва налитый стакан. Февраль в Бережанске начался ровным солнечным морозным днём — небо белое, воздух сухой, тени на снегу резкие и короткие. В такие дни у нас в городе меньше всего простуд и больше всего работ.

Следующая неделя принесёт то, что принесёт.

Рабочая папка лежит в ящике. Пока что в ней восемь слоёв. Она будет продолжаться — это единственное, в чём я сейчас твёрдо уверен.

Предыдущая главаГлава 6 из 25Следующая глава