К книге
Городской голова. Том 3Глава 18
72%
Глава 18
18

В четверг шестнадцатого июня я пришёл в управу к восьми утра. Никаких особенных приготовлений, ничего планомерного. Просто — обычное утро в июне.

В кабинете на столе: вчерашний протокол первого думского заседания (Сычёв оформил окончательный вариант к концу дня среды), стопка текущих бумаг, незаконченная вчера записка Кашину по летнему водопою с распределением обязанностей среди ответственных по слободам.

Я открыл зелёную тетрадь, чтобы дописать вчерашнее. Запись о думе была сделана в спешке после ужина. Я хотел дополнить её ниже — Аграфенина формула о слабых, которую она произнесла за столом, заслуживала отдельной строки; такие фразы у меня в этом году уходят в тетрадь как рабочие принципы, а не как семейные воспоминания.

Написал три строки. Открыл вторую страницу. И — внутренне остановился.

Двенадцатого июня — три дня назад — мне исполнилось ровно пятнадцать с половиной месяцев в теле Стрешнева. От первого марта восемьдесят первого года, когда я проснулся в управе с непониманием, кто я и где, до сегодняшнего четверга в той же управе, с открытой зелёной тетрадью и рутинными бумагами. Пятнадцать с половиной месяцев. Это уже не «попадание» — это жизнь.

Я отложил перо.

В Нижнеярске, в моей прежней жизни, четверг к обеду шёл бы у меня мимо. Я был бы у себя в зам-кабинете на Гагаринской, ел бы что-нибудь в столовой при администрации (борщ или щи в зависимости от очереди). К двум я был бы на оперативке у главы. К пяти — на заседании коллегии. К семи дома, в собственной квартире на Бутурлина, один. Со Светланой бы созвонились, согласовали бы вечер на пятницу — она работала юристом, у неё была своя квартира на другом конце города, и мы виделись не каждый день, ровно три-четыре раза в неделю по сложившемуся за пять лет порядку. К десяти — у телевизора с книжкой на коленях. К одиннадцати спал. Узкая жизнь — не плохая, но узкая, с ограниченным кругом значащих людей, без укоренения в большом смысле, без ощущения, что вокруг тебя — общая работа и общая судьба.

В Бережанске сегодня к восьми я пришёл в управу к Сычёву. К одиннадцати у меня совещание с Кашиным по летнему водопою. В час обед дома с Аграфеной и Николаем. К четырём с Морозкиным обход новой фабричной школы. К шести у Серафима в ризнице — личный разговор, не служебный (Серафим в воскресенье будет служить особую литургию по случаю первой годовщины приезда Александра III на престол, и хочет согласовать с управой короткий жест присутствия). Это широкая жизнь. С пятью-шестью значащими ниточками в один день, с большим кругом людей, с работой, в которой каждый шаг имеет вес и резонанс.

Я не стал записывать это в зелёную тетрадь. Подумал коротко: запись на следующий год, на следующую годовщину, если она мне понадобится. Сейчас — закрыл тетрадь и взялся за работу.

К десяти зашёл Прохор.

Шапка под мышкой, лицо у окна — он за этот год выработал привычку входить с особенным выражением, по которому я мог угадать, есть ли у него для меня важное сообщение или он просто за поручениями. Сегодня выражение было особенное.

— Барин. Я с одним наблюдением, если можно.

— Слушаю, Прохор.

— Я вчера на пристани измерял уровень — стандартное полтора аршина ниже пика. И заметил одну вещь: в моей графе уровня воды за восемьдесят первый год и за восемьдесят второй есть одна точка совпадения — третье июня. В прошлом году в этот день вода стояла на одном аршине двух вершках выше зимнего, и в этом — на одном аршине двух вершках. Точное совпадение по дню.

— Это, Прохор, видимо, случайное совпадение. Между годами у нас разные ледоход, разные оттепели — всё гуляет в плюс-минус двух-трёх неделях. Точное совпадение по дню — редкое.

— А я думал, барин, что это какая-то природная точка — может, у вас в Петербурге учёные знают?

Я посмотрел на Прохора. Он стоял серьёзный, как над сложным научным вопросом.

— У учёных знаний по Бережанску, Прохор, скорее всего, нет — мы здесь сами по себе. Но твоё наблюдение интересное. Ты записал?

— Записал, барин, в свой дневник, на отдельный лист с пометкой «природные совпадения по бережанской пристани». Если за следующие три года ещё одно такое выйдет — буду знать, что это уже не случайность. Если не выйдет — значит, было совпадение, и я буду спокоен.

Я не выдержал — улыбнулся в бороду.

— Прохор. Если ты так дальше пойдёшь, мы тебя через три года не в гласные третьего разряда выдвинем, а в Бережанское учёное общество, если такое организуем.

— Барин. Учёное общество в Бережанске? Это, простите, шутка или Вы серьёзно?

— Это пока шутка, Прохор. Но в каждой шутке есть, как говорится, доля наблюдения.

Прохор задумался. Серьёзно.

— Я бы пошёл в учёное общество, барин, если бы оно занималось пристанью и водой. У меня там за два года уже наблюдений на тетрадь. Я их хочу когда-нибудь свести в общий вид — но не знаю, кому показать. Если появится общество — у меня будет, кому.

— Прохор. Своди и не торопись. К тому моменту, когда у нас в Бережанске появится учёное общество, твоя тетрадь у тебя уже будет готова. Это, кстати, ответ на вопрос, кто будет первым докладчиком — не я, не Сычёв, а ты.

— Спасибо, барин, на добром слове. Я пошёл к Кашину Сергею Николаевичу — Вы мне распорядились утром, я у него ещё не был.

— Иди.

Прохор надел шапку, ушёл. Я остался в кабинете один.

Через минуту мне в голову пришло, что разговор о пристани и точке совпадения — это, может быть, и не случайность. Прохор у меня в этом году вышел на тот уровень внимания к мелочам, на котором ловятся вещи, не различимые ни для кого другого. Шестьдесят первый год сравнивается с восемьдесят первым через одну запись в дворничьем дневнике. Третье июня. Точное совпадение в одну вершок.

Я записал это в зелёную тетрадь короткой строкой: «Прохор — третье июня — точка совпадения двух лет. Записал. Учёное общество — задел на потом».

Это и стало моей единственной записью годовщины. Не «март первого года» — а «третье июня двух лет». Косвенная, через дворника, через измерения. Через работу, не через церемонию.

В шесть вечера я вернулся домой. Аграфена в гостиной — заканчивала второй рукав свитера для Николая. Свитер должен был быть готов к концу мая, но из-за июньской загруженности Аграфены отложился на середину. К сегодняшнему вечеру второй рукав был на последней четверти.

Николай у себя в кабинете готовился к завтрашней истории — последнему выпускному экзамену. Глафира на кухне готовила ужин — варёная курица с гречневой кашей, простой, по-домашнему.

Я сел в кресло напротив Аграфены, попросил чаю. Глафира принесла. Аграфена не сразу заговорила — сначала закончила петлю, потом отложила вязание на колени.

— Павел. Я тебе обещала ещё в апреле рассказать одну вещь про матушку. Я тогда начала, но мы прервались — я тебе сказала «садись, расскажу», а потом ты ушёл к делам, и я отложила. С тех пор у меня в голове это лежало. Сегодня хочу дорассказать.

— Расскажите, Аграфена Тихоновна.

Она подумала, посмотрела в окно — на сад, на тополь у собора, на небо июньского вечера, ещё высокое, ещё не приближающееся к закату.

— Матушка моя померла в семьдесят втором, в марте. Ты помнишь — мне тогда было пятьдесят четыре. К этому времени я уже семь лет была вдовой, и матушка у нас в доме жила со мной, помогала с детьми, когда они были маленькими — Анна десяти лет, Николай ещё не родился. Она у меня прожила последние пять лет в комнате наверху, в той, в которой сейчас живёт Николай. Помнишь, я тебе в марте говорила, что Николай у меня в матушкиной комнате — это мне особенно тепло.

Я кивнул. Этот разговор у нас был, кажется, ещё в феврале, не в марте — Аграфена иногда сжимает время, у неё так в этом году с памятью, особенно про десятилетние давности.

— Так вот. Матушка перед смертью две недели лежала, у неё было сильное воспаление лёгких. Я ходила к ней каждый день. На последней неделе она уже мало говорила — голос у неё стал тихий, дышала с трудом. Но в последний вечер, накануне дня смерти, она меня к себе подозвала и сказала одну фразу. Это было её последнее слово ко мне.

Длинная пауза. Аграфена смотрела на свои руки. Потом — медленно, ровно:

— Она сказала так: «Аграфена. Я тебя плохо учила. Я тебе всю жизнь говорила, что главное — быть нужной, делать то, что от тебя ждут. Я была неправа. Главное в жизни — быть свободной. Не от обязательств — обязательства всегда есть. От страха. Страх — это самая большая клетка. Я в ней прожила восемьдесят лет. Не повторяй мою ошибку».

Длинная пауза. Я ничего не сказал.

— Я её слова запомнила. Но не поняла. Мне было пятьдесят четыре, у меня двое детей, я была вдовой, я как раз в эти годы по-своему очень боялась — что я не справлюсь, что я детей не подниму, что я мужа не верну, что я матушку не сберегу. Боялась всего. И я её слова посчитала странными — мне казалось, что страх — это нормально, что без страха нельзя.

Она сделала глоток чая.

— Потом, через десять с лишним лет, ко мне в дом приехал ты. Я тогда тоже была напугана — Стрешнев умер, а ты его не помнишь, и я не понимаю, кто ты теперь, и что с детьми, и что со мной, и что с моим вторым горем подряд. И вот в этот год, в восемьдесят первом и в восемьдесят втором, я начала постепенно вспоминать матушкины слова. И понимать. С Рождества — поняла. С Пасхи — крепко. Сейчас, в июне — окончательно.

Я слушал, не перебивая.

— Я её слова сейчас тебе передаю. Не потому что хочу учить — учить я в моих шестьдесят четыре уже не имею права. Потому что хочу, чтобы это знание не умерло вместе со мной. Если я завтра уйду — пусть оно осталось. Я в этом году поняла, что у меня в детях по-настоящему слышит только ты. Анна слушает, но она ещё в страхе своём, в собственном. Николай слышит, но он ещё мал — в шестнадцать таких слов не понимают, я это знаю по своим. Ты — взрослый человек. Поэтому я тебе говорю.

Она подняла глаза, посмотрела на меня прямо.

Я ответил после длинной паузы. Тихо.

— Аграфена Тихоновна. Я Вас услышал.

— Я знаю.

— Я Вашу матушку никогда не видел. Но я Вам обещаю — её слова возьму с собой. Они у меня в голове будут.

— Этого мне достаточно.

Она снова взяла вязание. Петля в секунду. Не глядя.

В гостиной было тихо. На кухне Глафира что-то месила в миске — медленный, ровный звук. На улице — июньский вечер, светлый, тёплый. У тополя за собором не было грачей: они ещё в начале июня улетели, гнёзда стояли пустые до октября.

Я допил чай. Встал. Подошёл к окну.

Матушкины слова — «свобода от страха» — у меня в голове встали рядом с серафимовским «работа в тишине». Это были две формулы второго года в Бережанске, обе пришедшие ко мне через старших людей, обе — не теоретические, а выработанные жизнью. Одна — о делах, другая — о существовании. Обе мне нужны были.

Аграфена за моей спиной продолжала вязать. Без слов.

Это, наверное, и было главным мгновением моей годовщины — не утренний внутренний обзор в управе, а вот эта тихая гостиная с двумя людьми, один из которых за полтора года стал мне ближе любого человека из моей нижнеярской жизни.

В пятницу семнадцатого июня Николай сдавал последний выпускной экзамен — историю. К Вере Алексеевне Никитиной он шёл с уверенностью; за зиму у него по истории было два пять, по итогам года ожидался твёрдый «отлично».

Получил пять. Аттестат к концу недели — Кулебякин принесёт лично в субботу. Седьмой класс гимназии официально окончен.

Николай вернулся домой к четырём — слегка изменённый, тише, чем обычно. У него на лице было то выражение, которое бывает у молодого человека после серьёзного завершения: облегчение, лёгкая растерянность от свободы, какое-то новое внутреннее наблюдение, к которому он не сразу подберёт слова. Аграфена встретила его в передней, обняла без слов. Николай чуть покраснел, обнял в ответ.

К пяти у меня было обход с Морозкиным к новой фабричной школе. Помещение почти готово. Краснов с двумя плотниками устанавливал классные парты — Сапожников нашёл подержанные за тридцать рублей за пять штук, годятся под тридцать учеников при двух за партой. Стены побелены, доска чёрная новая (Варвара заказала в Казани, прибыла во вторник), окна вымыты. Краснов:

— Павел Андреевич. К первому сентября всё будет готово. Мы можем ещё раз пройтись по списку учеников с Варварой Алексеевной двадцать второго июня, как она просила.

— Я в среду к ней зайду в три.

— Хорошо.

Морозкин по дороге обратно — по своим:

— Павел Андреевич. Я в субботу утром с Сапожниковым по нижнему городу пройдусь. У меня там ещё две группы по налоговым делам — мещане Заречной, у которых вопрос по сбору с дворов. И ещё одна — по Кутасову-старшему, у него в августе долг по моей лесопилке выплачивать.

— Делайте по своему. Если по Кутасову нужно посредничество — обращайтесь, я его знаю по июньскому голосованию.

— Спасибо. Я думаю, обойдёмся.

В шесть я был у Серафима в ризнице. Короткий разговор — двадцать минут.

— Павел Андреевич. По воскресной литургии в честь годовщины. Простой жест — Вы присутствуете в президиумной части, без особенных речей. Я в проповеди говорю о Бережанске, о работе, о наших общих делах. Манифест не упоминаю.

— Согласен.

— Я в мае Вам говорил, что после крупных событий проповедь должна быть тише, не громче. Эту проповедь подготовил в этом тоне.

— Я помню. Спасибо, отец Серафим.

— Это, Павел Андреевич, не мне спасибо. Это нам с Вами обоим — за ровную работу.

Он чуть улыбнулся — той полусекундной улыбкой, которую показывает раз в три месяца. Я с осени видел эту улыбку четырежды; сегодня — пятая.

В субботу восемнадцатого июня — обычная рабочая суббота. К полудню Хомутов прислал отчёт по строительству второй печи Хофмана: к концу июня внутренняя кладка камер закончится по плану, в июле первый пробный обжиг. К четырём я был дома. Аграфена с Глафирой моют комнату Анны, ставят свежие постельные принадлежности. Свитер для Николая закончен — Аграфена в субботу к обеду закрыла последнюю петлю, на полтора месяца позже, чем хотела, но вовремя для лета. Свитер серовато-зелёный, с простым узором по вороту.

— Николай. Примерь.

Николай надел. Свитер шёл по плечам ровно, рукава на полпальца длиннее, чем нужно.

— Аграфена Тихоновна. Это что, я ещё расти буду?

— Будешь, Коля. В шестнадцать — три года ещё расти, до девятнадцати. Я к тебе свитер с запасом. Не хочу через год его перевязывать.

— Это, бабушка, рачительно.

— Рачительно — это хорошее слово. Где такое выучил?

— У Иннокентия Степановича. Он на латыни нам говорил: «парсимониа» переводится как «рачительность». Я в гимназии запомнил.

— Молодец, что выучил. Это слово в жизни тебе пригодится — особенно когда ты сам будешь хозяйствовать.

Николай улыбнулся. Аграфена погладила его по плечу через свитер — короткий жест, проверочный, материнский.

К вечеру в субботу зашёл Прохор — в нижнем городе у него были обходные дела по Морозкину. Передал через Сычёва короткое сообщение.

— Барин. Никаких новых слухов в нижнем городе нет. Гордеев Тимофей Лукич сегодня после обеда был в трактире «Якорь» один, без Трофимова. Один. Это, по моим наблюдениям, у него редкое.

Я отметил себе. Гордеев в одиночестве в трактире — это обычно у него предшествует новому решению. Без Трофимова — значит, Трофимов либо отстранён от обсуждения, либо ход замыслен такой, в котором Трофимов не нужен.

Открыл зелёную тетрадь, дописал короткой строкой: «Гордеев один в трактире — внимание».

Закрыл. Положил в верхний ящик.

В воскресенье девятнадцатого июня — литургия в Преображенском соборе. Серафим служил ровно, тихо. Проповедь была короткая, около пятнадцати минут, о Бережанске и его работе. Никаких упоминаний Манифеста. Никаких упоминаний цареубийства. Никаких политических нот. Серафим говорил о том, что у нас в городе летом — паводок прошёл, школа фабричная готовится к открытию, кирпичный завод к концу июня выйдет на полную мощность, новая дума работает ровно. Он перечислил наши общие дела как простой список — без преувеличений, без украшений.

Я слушал и думал: это, наверное, и есть «работа в тишине» в применении к проповеди. После Манифеста, в новой рамке, Серафим выбрал такой тон. Я его понимал.

В соборе — все обычные. Ивашин у южного клироса с Ольгой Кузьминичной. Цукерман с Лазарем у северного входа. Морозкин у иконы Николая Угодника. Сычёв с Глафирой Климентьевной в среднем ряду. Подлипский — впервые на бережанской воскресной литургии в полном составе со своей семьёй (жена, две дочери, мальчик-сын лет десяти). И — Бухвостов, с женой и младшими детьми, у южного клироса, скромно, не глядя в сторону президиума.

Это было первое появление Бухвостова в публичной городской жизни после думского заседания пятнадцатого июня. Я внутренне отметил: он не уходит, не прячется. Он держится тише, но остаётся. Это его собственная форма работы в новой рамке.

Дома — праздничный обед. Ради двух радостей: окончания гимназии Николаем и приезда Анны через три дня. Глафира приготовила пироги с курицей, холодец, варёный картофель с зеленью, малиновое варенье — последнюю ложку из долгушинской банки (Аграфена специально оставила для этого обеда).

К концу обеда я объявил:

— Дорогие мои. Сегодня у нас три радости в одном дне. Николай окончил седьмой класс — пять по последнему экзамену, аттестат к концу недели. Через три дня вернётся Анна. И — лето уже здесь, у нас впереди приезды и работа, отъезды и работа, встречи и работа. Я благодарен судьбе за то, что мы все за этим столом.

Аграфена молча подняла стакан с компотом. Николай — свой. Глафира со своего бокового стола — тоже.

Никто ничего не сказал. Это и был — главный жест воскресенья.

В понедельник двадцатого июня я в управе с восьми утра. Прежнюю зелёную тетрадь я закрыл в воскресенье вечером — в ней оставалось две страницы, которых хватит на несколько дней, но я по своей бухгалтерской привычке закрыл её при последней крупной семейной точке. В верхнем ящике лежала новая — такая же, в зелёной обложке, купленная заранее ещё в апреле, на следующий разворот.

Я открыл новую. На первой странице — пометка карандашом: «17–25 июня 1882, начало второй тетради второго года».

Дальше — запись.

16–20 июня. Тихая годовщина первого марта прошлого года — три с половиной месяца с задержкой. Я её отметил без церемонии, в одной короткой записи через пристань Прохора. Пятнадцать с половиной месяцев в Бережанске — это уже не «попадание», это жизнь. Я узнал на этой неделе, что моя нижнеярская узкая жизнь — кончилась. Здесь — широкая. Это, думаю, главный итог года.

Подумал, дописал ниже:

Аграфенин рассказ о матушке в четверг — самое важное, что я в этом году услышал. «Главное в жизни — быть свободным от страха. Страх — это самая большая клетка. Не повторяй мою ошибку». Я это принял. Это будет работать в моей голове как вторая формула, рядом с серафимовской «работой в тишине». Одна — о делах. Другая — о существовании. Обе мне нужны.

И ниже:

Анна возвращается в среду двадцать второго. Николай в пятой ступени к взрослой жизни. Гордеев в субботу один в трактире — первое предчувствие третьего хода. До тридцатого июня — десять дней. Я готовлюсь.

Закрыл новую тетрадь. Положил в верхний ящик. Старую — переложил в нижний, к двум прошлогодним, которые я храню там как архив.

В верхнем ящике остались: пустая банка от долгушинского варенья (Аграфена помыла её в воскресенье после обеда, сказала: «Пусть будет на память. Михаил Петрович был хороший человек»), три Анниных письма за весну, новая зелёная тетрадь и кошелёк со служебной мелочью.

Утреннее июньское солнце в окне кабинета шло косо через жалюзи, ложилось на стол. На улице — тёплое, мирное воскресное настроение, хотя был понедельник. За окном на пристани стоял Прохор — далеко, в его маленькой папахе, измерял уровень воды по своему столбу. Пятнадцать с половиной месяцев Бережанска. Третий год начинался.

Я закрыл ящик, открыл папку с понедельничной повесткой. Текущая работа продолжалась.

Предыдущая главаГлава 18 из 25Следующая глава