К книге
Городской голова. Том 3Глава 13
52%
Глава 13
13

В субботу девятнадцатого марта Аарон Моисеич Цукерман пришёл ко мне в управу к одиннадцати утра — точно по записке, которую я отправил ему через Прохора в среду.

Чёрное пальто он не снял — сел в кресло у моего стола в верхнем платье. Это означало, что разговор будет короткий. Цукерман в долгие беседы пальто всегда снимает; в короткие — оставляет.

Я доложил ему дело тремя предложениями. Хомутов готов начать вторую печь Хофмана на двенадцать камер. Стоимость с материалами — две тысячи сто рублей. У меня свободных тысяча триста, нужен заём восемьсот рублей под оборот первой партии и подряды на лето. Залог — паевая доля в кирпичном товариществе через нотариальное согласие Морозкина или сам факт договора подряда на Воскресенский собор второй очереди при его подписании.

Цукерман выслушал меня до конца, не перебивая. У него за два года знакомства выработалось такое правило — выслушивать всё до точки, а потом отвечать. Если у собеседника после первой же фразы есть что добавить, оно отнимет у него ясность. Цукерман с ясностью работает в первую очередь, остальное вторично.

Когда я закончил, Цукерман помолчал три секунды.

— Павел Андреевич. Восемьсот рублей я Вам выдам.

— Под какой процент?

— Пять годовых. Без особых залогов. На полгода. Возврат — двадцатого сентября одна тысяча восемьсот восемьдесят второго года. Никаких бумаг сверх обычной расписки не нужно.

Я не сразу ответил.

Пять процентов годовых на восемьсот рублей за полгода — это двадцать рублей. Стандартная цукермановская такса для бережанских мещан — десять процентов; для серьёзных купцов — шесть-семь; для лиц, у которых у Цукермана налажен график возврата без скандалов, — иногда шесть. Пять — это меньше любой его обычной нормы.

— Аарон Моисеич. Это неожиданно мягко.

Цукерман в этот момент посмотрел на меня прямо, не отводя взгляда. У него такой манеры — смотреть прямо — за полтора года я почти не видел; обычно он отводит, когда называет цифру, и смотрит в стену поверх моего плеча. Сейчас — прямо.

— Павел Андреевич. Вы у меня лучший должник в Бережанске. У меня в банке у Вас триста двадцать четыре рубля и семьдесят копеек ежемесячно поступают по графику с шестьдесят первого месяца. Пять процентов — это потому, что я считаю риски не по бумаге, а по человеку. У Вас риск меньше, чем у архиерея. Это моё деловое решение. Я не делаю Вам одолжения. Я делаю Вам цену по работе.

— Я благодарен, Аарон Моисеич.

— Не за что. Я Вам уже сказал — не одолжение. К понедельнику деньги переведу через конторщика. На следующей неделе пишите расписку, заверим у Пивоварова.

Он встал. Я тоже встал. Рукопожатие — ровное, сухое, его обычное.

В дверях он добавил, не поворачиваясь:

— Вторая печь у Хомутова — это правильное движение. Если у Вас по подрядам на лето будет вопрос, пишите. У меня в Казани в архитекторской палате есть один знакомый, может пригодиться.

— Спасибо, Аарон Моисеич.

Он вышел.

Я сел.

Через полминуты в кабинет вошёл Прохор — с неестественно осторожным выражением лица. Он у меня в передней через приоткрытую дверь часто слышит то, что не должен слышать; обычно об этом не говорит. Сегодня — пришёл сам.

— Барин. Виноват, я случайно слышал. Аарон Моисеич сказал — у Вас риск меньше, чем у архиерея. Я только хотел спросить — это похвала или нет? Архиерей — он же святой человек, у него вообще никакого риска быть не должно по идее. А выходит — у Вас ещё меньше? Это, барин, по-нашему, по православному, как-то нехорошо звучит, что головы города ставят выше архиерея в денежных делах. Я не разбираюсь, конечно, но…

Я хохотнул в бороду. Совсем коротко, без шума.

— Прохор. У ростовщиков своя ирония. По делу Аарон Моисеич сказал, что я плачу в срок и без скандалов, а архиерей у него в книге задолжал триста двадцать рублей с прошлого Покрова и платит частями. Это не богословие, это бухгалтерия.

Прохор задумался секунды две.

— А, понял, барин. Тогда хорошо. А то я уже подумал — что ж это, барин у нас выше архиерея в каких-то делах, надо бы отцу Серафиму на исповедь сходить. А оказывается — архиерей у Аарона Моисеича в долгу, ну тогда понятно. Тогда виноват, что заговорил.

— Иди, Прохор. И никому об этом ни слова.

— Какая речь, барин. Бухгалтерия — это даже не сплетня.

Он вышел.

Я записал в зелёную тетрадь короткую строку: «19 марта. Цукерман. Восемьсот рублей под пять годовых. Хомутов начнёт вторую печь на следующей неделе».

Письмо Хомутову с этой же запиской отдал в обед Прохору. Хомутов получит в понедельник днём — вместе с поступлением денег от Цукермана. К среде — в управе разговор о сроках, поставщиках, графике стройки.

В четверг двадцать четвёртого марта дома уже шла подготовка к Пасхе.

Мне в столовой за чаем вечером было хорошо видно, как этот процесс идёт. Аграфена руководила. На втором этаже Глафира с двумя нанятыми временно горничными — обе из мещанских семей по Заречной — мыли полы, выбивали ковры на дворе, развешивали чистое бельё в гостевых комнатах. Сама Аграфена сидела в гостиной перед своей лампой и вышивала новые наволочки для Веры и Зины. У них с Анной в комнате две кровати; девочки будут спать вместе.

Я читал «Казанские губернские ведомости» — среднюю утреннюю — и отмечал бытовое: на Соборной у меня под окном последний снег уходил в воду, лужи стояли по щиколотку, вокруг старого тополя у собора с понедельника появились грачи (числом пять — один большой и четыре поменьше, видимо, пара со стайкой прошлогоднего выводка). Это была настоящая ранняя весна, без снежных откатов.

Аграфена вошла в столовую с длинным списком в руке. Села напротив, положила список на стол.

— Павел. Это докупки на завтра. Просмотри — может, что-то добавишь.

Я просмотрел: окорок, рыба для холодца, два десятка яиц для крашения, изюм для кулича, миндаль, шафран, белая мука высшего сорта, мёд, ром для пасхального теста.

— Аграфена Тихоновна. Вы это всё в течение пятницы успеете?

— Должна. Глафира мне в этих закупках не помощница — она хороший пекарь, но не пасхальный. Пасхальный кулич я буду печь сама, в субботу с пяти утра. Глафира — в помощниках.

— А пасха творожная?

— Тоже сама. У меня формы матушки покойной — медные, четырёхгранные, на двенадцать персон каждая. Я их с восьмидесятого не доставала, в этом году — достану.

С восьмидесятого. Это была чистая стрешневская хронология — я её хорошо знал по разговорам Аграфены за этот год. В восьмидесятом году пасха была у них в этом же доме, ещё при живом Стрешневе-старшем; в восемьдесят первом — формы в кладовой остались, потому что после марта восемьдесят первого Аграфена была не в состоянии печь, а Стрешнев старший был не в состоянии есть. Сейчас, к восемьдесят второму, Аграфена пасхальные формы доставала впервые за два года. Это для неё означало — окончательное возвращение домашнего ритма.

— Вы в субботу часов с пяти будете на ногах?

— С пяти. Кулич — на четыре с половиной часа в печь, потом стоит ещё час. Пасху творожную я в пятницу к обеду закончу, она ставится отдельно, в холодное место.

— Помощь нужна?

— Только не мешай, Павел. У меня все руки в нужный момент будут заняты.

— Понял.

Она слегка улыбнулась — той узкой бабушкиной улыбкой, которой за последние месяцы у неё прибавилось.

Помолчав, добавила — уже о другом:

— Анна не приедет.

— Не приедет.

— У Лемешевой постовая программа без светских каникул на православную Пасху. Я понимаю. У них там, я думаю, какие-то лекции, которые во время русской недели не отменяются — европейский календарь.

— Скорее всего, так. Я ей кулич отправлю. Прохор поедет в Казань с почтой в субботу до Пасхи — через Ильинского передадим, Ильинский в Петербург с понедельной партией товара отправит верховым курьером. К Светлой среде Анна получит. Может быть — ко вторнику, если курьер будет хороший.

— Ты ей и письмо приложи.

— Приложу.

Аграфена помолчала. Я видел, что она ещё что-то хочет сказать, но подбирает.

— Павел. Я с Мохначёвыми буду держаться спокойно, ровно, без расспросов.

Я поднял глаза от газеты.

— Я понимаю, что приезд их — не только пасхальный, и что у них есть надежда, в которую они не разговором будут проходить, а жестами. Я не буду им подыгрывать и не буду противодействовать. Анна сама решит, когда вернётся в июне. Я ей мать-не-мать, я ей бабушка, и моё дело — быть тут, когда она приедет, а не торопить её решения отсюда.

Я слушал её ровно, не прерывая.

Это была формула, которую я записал у себя в зелёной тетради тем же вечером дословно. У Аграфены в восемьдесят первом году такой собранной внутренней позиции не было — она в любом сложном вопросе давала или прямой совет, или прямую тревогу. К весне восемьдесят второго у неё нашлось это другое — тихое, мудрое, спокойное.

— Аграфена Тихоновна. Это правильно сказано.

— Это не сказано, Павел. Это решено внутри. Я три недели об этом думала.

— Тогда — особенно правильно.

Она кивнула — той же узкой улыбкой — и встала, понесла список на кухню.

В субботу двадцать седьмого марта, в Великую субботу, в два часа дня к нашему дому подъехали трое саней. Мохначёвы прибыли вовремя.

Я вышел на крыльцо в шубе. Мохначёв-отец первым выходил из первых саней — Николай Петрович, седоватый, в ровном тёмно-сером пальто, в шапке-ушанке, подбитой чёрным каракулем. Из вторых — его сестра Софья Михайловна Лопатина (имя её я наконец услышал в полный голос; в Аннином январском письме она упоминалась как «тётя Сонечка», без отчества). Старшая сестра Николая Петровича, бездетная вдова с семьдесят девятого, переехавшая к нему после смерти его жены вести хозяйство и растить девочек — невысокая, круглолицая, в тёплой шубке с песцовым воротником, лицо доброе и умное в одной мере. Из третьих саней — две девочки и Кошкин: впереди Вера, выше Анны на полголовы, тёмненькая, с такой же серьёзной складкой у рта, какую я знал по рассказам Анны; за ней Зина, четырнадцати лет, кудрявая, румяная, с глазами как угольки, очень любопытная. Кошкин помог им выйти, потом достал из-под сиденья дорожные саквояжи.

Аграфена стояла на крыльце рядом со мной. Софья Михайловна пошла к ней первой — привычно, почти по-родственному. Они обнялись на крыльце, обменялись словом:

— Аграфена Тихоновна. Спасибо, что приняли.

— Софья Михайловна, что вы. У нас готово.

Мохначёв-отец подошёл ко мне.

— Павел Андреевич. Спасибо.

— Николай Петрович, рад. Дорога?

— Ровная. По нынешним мартовским ничего особенного — четыре дня, две ночёвки, в Кашине и в Костроме. У меня сани крепкие, кучера у моего шурина в Тверской уезде — старые, надёжные.

Мы прошли в дом. Прохор и Глафира приняли пальто и шубы, унесли в комнату для верхней одежды (она у нас при входе, Стрешневский дом старого типа). Мохначёвы прошли в гостиную; Аграфена с Софьей Михайловной — на второй этаж, показывать гостевую комнату.

Кошкин остался в передней, ждал указаний.

Я подошёл к нему.

— Анатолий Иванович. С Морозкиным договорено — он Вас ждёт у себя.

— Я знаю, Павел Андреевич. Мне Николай Петрович в Костроме сказал. К Морозкину поеду к четырём, вещи только сейчас оставлю в передней. До службы вечером свободен.

— Хорошо. К ужину — у нас, в шесть. Ужин постный, последний.

— Буду.

Кошкин держался ровно. У него всю эту встречу было такое выражение лица, какое обычно бывает у людей, которые волнуются, но решили не показывать. Я это в нём за полтора года уже выучил — Кошкин с ноября восемьдесят первого, когда я его в первый раз увидел в Твери, стал внутренне устойчивее. Что-то у него к этой Пасхе уже сложилось — окончательно, одной формой. Я ещё не знал, какой.

В шесть часов к ужину собрались за длинным столом столовой все восемь: я, Аграфена, Николай (он в этот вечер был тише обычного, наблюдал гостей с интересом, но без излишних слов), Мохначёв с Софьей Михайловной, Вера, Зина, Кошкин.

Глафира подала уху из судака — она в постовом семействе делает её очень хорошо, голова и хвост вываренные отдельно, бульон чистый. Потом — постный пирог с грибами, овощи на пару, чёрный хлеб, чай.

За столом разговор шёл сдержанный, как и положено в Великую субботу. О дороге, о тверских земских делах (Мохначёв рассказал о новом проекте больницы для Тверского уезда — двухэтажное каменное здание на тридцать шесть коек, проект архитектора Соколова, ожидаемая стоимость восемнадцать тысяч), о петербургских новостях через Веру (она писала отцу регулярно — про Сеченова, про общее преподавание, про девочек в пансионе Лемешевой, про посещения музеев в свободные дни). Имя Анны произносилось в обычном деловом контексте — без особого значения, но и не избегая.

В одной точке Мохначёв обратился ко мне напрямую:

— Павел Андреевич. Я в декабре получил от Вашей дочери открытку с поздравлением. Она ровно писала. У неё хорошо в Петербурге?

— Хорошо, Николай Петрович. Освоилась за полгода. Подруги, Сеченов лекции читает, в свободное время гуляет по набережной, ходит на лабораторные.

— Это редкий случай — девушке учиться в Петербурге. Я тоже свою Веру рассматривал на следующий год Бестужевские курсы, но Софья Михайловна — сестра моя, она у нас в семье после смерти жены за дочерьми смотрит — убедила меня, что Вера к самостоятельности ещё не готова. Анна, видимо, готова была.

— Анне в семнадцать лет — да. У каждого свой темп.

Я отвечал ровно. Мохначёв в своей реплике хотел проверить, как я отзываюсь о готовности дочерей к взрослой жизни вообще — это был тонкий тест, вписанный в обычный разговор. Я ему дал то, что он мог использовать как угодно, без расширения темы.

Софья Михайловна слушала, не вмешиваясь. У неё за столом была своя манера — слушать внимательно, но в общую беседу не подключаться, кроме как с короткими реплликами в адрес дочерей или Аграфены.

Кошкин в этой сцене произнёс одну реплику. В ответ на вопрос Аграфены про дорогу:

— Аграфена Тихоновна, дорога обыкновенная. Сани в Кашине пришлось менять — у одного полоза вышел гвоздь, замена заняла полтора часа. Местные кузнецы у нас, я заметил, работают ровно, без нажима. Это, наверное, признак хорошего хозяйства.

Это была типичная кошкинская реплика — обстоятельная, с маленьким наблюдением, которое могло бы быть случайным, но при внимательном слушании становилось точкой уважения. Аграфена и я её мысленно отметили — Аграфена потом мне в кабинете перед сном скажет: «Этот мальчик внимательный. Он не из тех, кто будет с шумом».

Зина в один момент за ужином, во время разговора о петербургских делах, не выдержала и спросила, обращаясь сразу ко всему столу:

— Папа, а у вас в Бережанске в собор по Пасхе все купцы ходят или только половина?

Мохначёв слегка приподнял бровь — у девочки в Тверь дома такие реплики не приветствовались, но сейчас, в гостях, было неудобно её одёргивать.

Я ответил за хозяина дома:

— Зиночка, у нас все, кто себя считает хоть сколько-то купцом или мещанином. Это в Бережанске обычай, восходящий ещё к деду моему. А что — у вас в Твери только половина?

— Папа говорит — да. У нас старообрядцы в свой молельный дом, лютеране — в свою кирху, ещё кто-то — никуда вообще. У нас по Пасхе по улицам ходишь — половина людей дома сидит. А у вас как будто весь город пуст, кроме собора.

— У нас город меньше Твери почти втрое. По меньшему городу проще держать обычай.

— А, понятно. А у Вас купцы все православные?

— Не все. Ростовщик наш — еврейской веры. Один лютеранин — врач, Вебер. Один заводчик — старообрядец, Морозкин. Остальные — да, православные.

— А они тоже в этот собор пойдут или нет?

— Каждый — в своё.

— А почему тогда у вас весь город — в один?

Мохначёв за этой репликой, не выдержав, вмешался:

— Зина. Ты у Павла Андреевича в гостях. Не превращай Пасху в социологическое исследование.

Зина смущённо замолчала. Аграфена посмотрела на неё с теплотой.

— Зиночка, ты в моём возрасте таких вопросов задавать не будешь, потому что к тому времени всё это разъяснится само. А пока — задавай. У моей Анны в твоём возрасте таких вопросов было больше, чем ответов у меня.

Зина улыбнулась — застенчиво, благодарно, по-девичьи.

Это была тёплая точка ужина. Зина после неё уже не стеснялась за столом — спрашивала про Бережанск ещё несколько раз, но уже без социологии: про сани, про лошадей, про то, какие пироги у нас на Пасху делает Аграфена и можно ли ей утром, когда будут разговляться, попробовать первой кусочек кулича.

Аграфена пообещала: «Первый кусочек я тебе самой отрежу, Зиночка. Кулич сегодня печь начну в пять утра, он будет горячий и красивый».

Зина до конца ужина уже считала, что Бережанск — её любимый город России.

В одиннадцать часов вечера мы пошли в Преображенский собор на ночную службу.

Народу — весь Бережанск. У южного клироса стояли Ивашины — Гавриил Александрович с Ольгой Кузьминичной, она сегодня в чёрном платье с белым воротничком и в новом золотом крестике на тонкой цепочке. Сычёв с Глафирой Климентьевной — в среднем ряду, оба со свечами. Морозкин в своём обычном углу у иконы Николая Угодника — сегодня привёл с собой Кошкина (Кошкин в гостях, и Морозкин по русскому обычаю показывает ему собор). У северного входа, как всегда, стоял Цукерман с сыном Лазарем (Лазарь приехал из Казани к Пасхе, я его впервые видел — высокий, худой, в очках). Цукерман в православной службе участия не принимает, но приходит всегда — стоит у двери, кланяется издалека священнику, выходит первым. Это его собственный обряд уважения к чужой вере.

Я с Аграфеной и Николаем стоял в среднем ряду. Мохначёвы — рядом справа: Николай Петрович с Софьей Михайловной впереди, Вера и Зина за ними. Зина за всю службу не выпустила из руки свечи — стояла прямо, серьёзно, по-взрослому.

Серафим служил ровно. Голос у него к Пасхе всегда становился чуть выше обычного — это его особенность, он сам про неё мне в декабре говорил, что в большие службы у него внутренне открывается какой-то регистр, который в обычные молебны заперт.

В половине третьего ночи начался крестный ход. Народ вышел на улицу со свечами, обошёл собор по часовой стрелке, остановился на паперти. Серафим возгласил «Христос воскресе!» — народ ответил «Воистину воскресе!». Это было мощно — тысячные по виду свечи, морозный весенний воздух, чёткий хор.

В этот момент, в дальней части толпы, у восточной стороны собора, я увидел знакомое лицо.

Варвара Алексеевна Рязанцева. В простом тёмно-синем платье, волосы под белой косынкой по обряду, рядом — её старая няня (имя няни мне не было известно). Она стояла во второй линии от стены, со свечой, серьёзная, в слабом свете свечного огня лицо её было таким же, каким я его знал по ноябрю восемьдесят первого, но чуть строже, чуть осенне-весеннее.

Наши взгляды на одно мгновение пересеклись.

Я кивнул ей издалека — короткий мужской знак приветствия на расстоянии. Она ответила наклоном головы. Без улыбки. Без ничего больше.

И — разошлись. Толпа двинулась обратно в собор для целования икон, я с Аграфеной и Мохначёвыми пошёл со всеми, Варвара со своей няней — судя по направлению, к Заречной слободе, где она с осени восемьдесят первого живёт у замужней сестры.

Внутренне я отметил коротко: «Варвара. Она здесь. Как и должна быть. Чай отложен с ноября — и продолжается отложенным».

Дальнейшее я думать не стал — Пасха не место для разбора отложенных чаёв. Положил эту мысль в закрытый ящик внутри головы, как я положил недели назад список нерешённых вопросов по Залесскому в средний ящик стола.

В семь часов утра воскресенья двадцать восьмого марта мы разговлялись дома.

За большим столом столовой — все восемь: я, Аграфена, Николай, Мохначёвы вчетвером, Кошкин (он зашёл от Морозкина к шести с утра, оба — после короткого ночного отдыха).

Стол был полным. В центре — пасхальный кулич Аграфены: высокий, золотой, с белой сахарной глазурью и крестом из крашеного фруктового мармелада сверху. Рядом — творожная пасха в медной четырёхгранной форме (Аграфена доставала, как обещала, форму матушки покойной). Окорок копчёный — большой, на пятнадцать персон, с соусом из хрена и сметаны. Холодец из говяжьих ножек с лавровым листом и чесноком. Колбасы трёх сортов (Глафира заказывала у Сапожникова в среду). Сыры. Белый хлеб. Крашеные яйца — сорок штук, все красные по бережанскому обычаю, лежат горкой в плетёной корзине посредине. Рябиновая настойка в графине с тонким стеклом — от меня, из моих собственных запасов.

Аграфена встала и сама порезала кулич. Первый кусочек отдала Зине — как обещала. Зина с большой серьёзностью приняла, поблагодарила, начала жевать с тихим удовлетворением.

Все ели с аппетитом — после долгого поста и ночной службы голод был общий. Разговор за столом шёл уже легче, светлее, чем накануне, без сдержанной субботней ноты. Шутили, Зина рассказывала, как в Кашине на постоялом дворе на стене висела большая литография «Бой под Плевной», и что она этой картиной полночи смотрела вместо того, чтобы спать.

К восьми утра разговение пошло своим темпом. Аграфена с Софьей Михайловной встали убирать со стола — две женщины с уважением друг к другу, тихо договариваясь о тарелках. Мохначёв-отец с Николаем перешли в гостиную — у Николая выпускник интересовали тверские дела, и Мохначёв его учил пить чай по-земски, с малиновым вареньем (моим долгушинским — Аграфена специально его достала из кладовой к этому утру). Вера и Зина пошли в комнату Анны — Вера привезла от петербургских девочек Анне большой конверт писем (из её пансиона, плюс несколько от подруг с курсов), и они с Зиной хотели разобрать всё это, уложить в порядке для возврата Анне.

Кошкин остался в столовой со мной.

Он сидел с обычным своим выражением — спокойным, обстоятельным. Допил свой чай, поставил стакан на блюдце, посмотрел на меня прямо.

— Павел Андреевич. Если у Вас найдётся пять минут — я хотел бы Вам сказать одну вещь.

— Слушаю, Анатолий Иванович.

Он помолчал. Я видел, что эту речь он готовил несколько недель — может быть, всю обратную дорогу из Петербурга в январе, потом всю работу у Мохначёва-отца в феврале и марте. Слова у него уже были собраны, оставалось только их произнести.

— Я Анне в Петербурге передал в начале января, что напишу Вам отдельно после Пасхи. Я хотел сделать это в письмах, но раз случилась возможность лично — лучше так. Я Вам должен сказать одну простую вещь: у меня к Анне есть серьёзное чувство. Какое — я сам ещё точно не определил, и я не хочу обращаться к Вам с просьбой о её руке, потому что я не знаю, что это будет — серьёзная привязанность или полноценное предложение. Но я хочу, чтобы Вы знали: я к ней отношусь не так, как ассистент Мохначёва-отца к дочери его соседа. Я к ней отношусь как взрослый человек к взрослому человеку, которого я вижу в особенном свете. Я не буду спешить, и я не буду давить. Если Анна сама не вернётся к этой теме — я не вернусь тоже. Это моё слово.

Я слушал не перебивая. Когда он закончил, я тоже не сразу ответил. Подождал секунд пять.

Это была для Кошкина очень длинная и очень собранная речь. В моей прежней жизни я слышал такие речи иногда от молодых людей, приходивших устраиваться на серьёзную должность — там тоже была эта же манера говорить главное в одной длинной точке, без виражей, с заранее собранным текстом. У Кошкина это было то же самое, перенесённое в семейный контекст: он не предлагал руки, он сообщал положение дел и оставлял Анне свободу.

Я ответил так же ровно.

— Анатолий Иванович. Я Вам благодарен за прямоту. Мне это слышать важно. Скажу Вам в ответ так же прямо: я знаю, что Анна о Вас думает. Она мне писала зимой. Думает она серьёзно, осторожно, с уважением. Решения за неё я принимать не буду. Это её жизнь, и её время. Если она к этой теме вернётся в июне, когда приедет домой — я буду её слушать, не направлять. Если не вернётся — это тоже её решение. Вы мне сейчас сказали то, что я хотел услышать. Спасибо.

Кошкин кивнул один раз. Сдержанно. Допил остатки чая в стакане.

— Спасибо, Павел Андреевич. Я к Морозкину — он меня ждёт к обедне в десятом часу. С Вами и Аграфеной Тихоновной увидимся за обедом.

— Хорошо.

Он встал. Вышел.

Я остался за столом один.

Через окно столовой было видно, как Кошкин шёл по Соборной к Морозкинскому дому — обычным своим обстоятельным шагом, не торопясь, в простом весеннем пальто. Воздух за окном был апрельски тёплый — как будто Пасха в этот год сразу принесла окончательное тепло, без откатов в холода.

Я сидел минуту, может две. Думал просто.

Кошкин в этом разговоре сделал то, чего от него мало кто ожидал бы. Он прямо сказал, что не предложение — а долговременная серьёзная привязанность, которую он не намерен ускорять. Это был ход взрослого человека, не молодого. Анне в этом будет легче, чем если бы он пришёл в июне с прямым сватовством — потому что у неё к этому времени будет ещё полгода Петербурга, и она в нём будет жить иначе, чем сейчас, и её ответ к лету будет не таким, каким был бы сейчас в марте.

Я не знал, что Анна ему ответит.

Но я знал, что я ей в это решение мешать не буду.

Это всё, что я мог сделать в это пасхальное утро для своей дочери, которая в этот момент была за тысячу вёрст от меня в Петербурге.

Светлая неделя проходила ровно.

Мохначёвы пробыли у нас до пятницы второго апреля — пять полных дней. Я в эти дни днём был в управе (текущие дела, разговор с Хомутовым в среду о сроках стройки второй печи, депеша Цукерману о подписании расписки), вечерами — дома с гостями. Прогулки по Соборной (грязь, лужи, апрельская весна без снега), визиты с Мохначёвым к Морозкину (земско-старообрядческие разговоры — серьёзные, мужские, без женского участия — Морозкин показывал Мохначёву свои поставки лесопилочного материала и говорил о возможности через тверские каналы расширить сбыт в Подмосковье).

В среду тридцать первого марта Мохначёв с женой и дочерями посетил завод. Хомутов их принял, показал кольцевую печь и площадку под вторую печь, на которой к этому моменту уже были выкопаны фундаментные ямы. Мохначёв осторожно намекнул на возможность медицинских поставок кирпича для тверской земской больницы, если бережанский завод выйдет на полную мощность к лету. Хомутов ответил расчётом: к концу июня — двенадцать тысяч кирпичей в неделю, тверской подряд могли бы взять с июля при условии заказа не менее пятидесяти тысяч.

В четверг первого апреля — последний домашний обед перед отъездом.

Аграфена в этот день сделала Софье Михайловне подарок. Достала из своего сундука старый материнский шёлковый платок — тонкий, красный с белым узором, хранящийся у неё с шестидесятого года. Положила на колени Софье Михайловне, погладила её руки своими.

— Софья Михайловна. Это моей матушки. Я его не носила — мне не подходил по молодости тогда, потом по вдовству поздно стало. А Вы мне за эти дни такой человек оказались тёплый — чтоб у Вас он был. Если у Вас потом Вера или Зина в свадьбе будут — отдайте. Это к ним, к девочкам, как к моим внучкам по душе.

Софья Михайловна — растрогалась. Обняла Аграфену молча, поцеловала её в седой висок. Слёз не показала, но я видел, что глаза у неё блеснули.

— Аграфена Тихоновна. Это слишком.

— Не слишком. Это правильно. Берите.

Софья Михайловна взяла. Сложила платок, убрала в свой саквояж в гостевой комнате.

Это был знак, который Мохначёвы поймут много позже, после возвращения в Тверь. Аграфена этим жестом приняла Софью Михайловну как женщину, с которой их семьи могут оказаться в дальнем родстве — независимо от того, что Анна и Кошкин решат в июне.

Это было её, Аграфены, ход. Без моего совета, без обсуждения. Она приняла своё решение и сделала свой жест.

В пятницу второго апреля утром Мохначёвы уезжали.

Прощание короткое, тёплое, без излишних эмоций. У крыльца — Мохначёв-отец пожал мне руку: «Павел Андреевич. Спасибо. Это была лучшая Пасха за пять лет». Софья Михайловна обнимала Аграфену молча. Вера и Зина — обе целовали Аграфену по очереди, потом меня, потом Николая. Зина под конец сказала: «Дядя Павел Андреевич. У меня к Вашему городу остался один вопрос — как у вас зимой не холодно при таком количестве лужи весной? Я в следующий раз приеду в декабре, чтобы посмотреть». Я улыбнулся: «Зиночка, в декабре приезжай. Зимой у нас красивее, чем весной. Я тебе покажу заводские сани и прокачу до завода». Зина — серьёзно: «Тогда я приеду в декабре. Папа — мы в декабре приедем?». Мохначёв: «Зина, не торопись с обещаниями за всю семью».

Кошкин стоял в стороне, у саней Морозкина — он попрощался отдельно, ещё накануне вечером. Морозкин был там же, провожал. У них с Кошкиным за неделю сложилось содержательное общение — Морозкин понял в Кошкине устойчивого, серьёзного, не суетливого мужика, и это для Морозкина был знак уважения.

Сани уехали на московский тракт, в сторону Кашина.

Дом затих.

В понедельник пятого апреля я был с утра в управе. Возвращение к рабочему ритму проходило без переходного периода — Сычёв за светлую неделю накопил папку текущих дел, и в понедельник мы с ним за час разобрали всё. В одиннадцать заходил Хомутов — поговорили о поставщиках кирпича для свода второй печи (поставщик найден в Свияжске, материалы пойдут к концу апреля). К двенадцати Цукерман прислал подписанную расписку — деньги уже неделю как у меня в обороте.

К двум часам я остался в кабинете один. Достал зелёную тетрадь.

26.03 — 5.04. Пасха. Мохначёвы пять дней. Кошкин — прямой разговор после разговения. Серьёзная привязанность к Анне, не предложение. Решения — за Анной, в июне. Я в этой истории — наблюдатель, не направляющий. Цукерман дал 800 ₽ на вторую печь под 5%. Хомутов начнёт строительство на следующей неделе. Анне ушёл пасхальный кулич через Ильинского — должна получить к Светлой среде. Варвара — увидел в соборе на Пасху, кивок издалека, чай продолжается отложенным.

Подумал. Дописал ниже:

Аграфена подарила Софье Михайловне материнский шёлковый платок. Это её собственный жест, без моего совета. Она приняла Мохначёвых как женщин в дальнее родство, независимо от того, что будет с Анной и Кошкиным. Я этим жестом удивлён по-доброму. Аграфена в этом году окончательно стала старшей в семье — не по возрасту, по решению.

Закрыл тетрадь.

На столе у меня в этот понедельник лежали три бумаги: записка Цукермана о поступлении 800 ₽ с подписанной распиской; список поставщиков для второй печи от Хомутова; и набросок ответного письма Анне (Вера передала её недельное петербургское письмо в субботу 27.03 утром, я на него ещё не отвечал).

За окном — апрельская распутица. Грачи на старом тополе у собора шумели с самого рассвета — у них там идёт строительство гнезда, я полчаса утром смотрел в окно, как два больших грача таскают веточки наверх, спорят с третьим, который пытается у них одну веточку отнять. Утренний свет в этот апрель был тёплый, не холодный, как февральский, и не резкий, как майский.

Я взял лист для письма Анне. Открыл чернильницу. Начал.

'Аннушка, добрый день. Получил твоё письмо в субботу через Веру. Прочёл два раза. Отвечаю не сразу — Светлая неделя только что закончилась, и за всю неё у меня не было часа сесть за стол к тебе. Сейчас — есть.

Здесь была хорошая Пасха…'

Тёплое утро шло своим темпом. Письмо я писал не торопясь, не спеша к концу.

Предыдущая главаГлава 13 из 25Следующая глава