К книге
Городской голова. Том 3Глава 11
44%
Глава 11
11

В понедельник четырнадцатого марта Сычёв вошёл в кабинет с обычной утренней почтой и одним особым конвертом. Я его узнал раньше, чем взял в руки — жирная бумага, размашистый почерк без печати. Хомутов.

— От Андрея Иваныча, Павел Андреевич.

— Вижу.

Сычёв положил остальные конверты на угол стола, задержался с хомутовским в руке.

— Открыть прикажете?

— Сам.

Он отдал конверт, отступил к косяку — стал свидетелем, по своей сычёвской привычке. Я разрезал перочинным ножом по верху, вытащил один лист.

Записка короткая:

«Павел Андреевич. Кольцевая печь готова. Первая садка — вторник, обжиг — среда. Если хотите быть на партии, приезжайте утром во вторник. Если нет — пришлю отчёт в пятницу. Хомутов».

Я перечёл, положил на стол. Сычёв смотрел молча.

Это была та новость, которой я ждал с октября — пять с лишним месяцев. Кольцевая печь, начатая по проекту Хомутова в августе восемьдесят первого, стояла недостроенной всю осень и зиму: сначала недохватало кирпича на кожух (брали с зимней лесопилки, сушили под навесом, не успевали), потом не было железа для обвязки дымохода (Хомутов в декабре ездил в Казань заказывать у Боровикова), потом мороз остановил кладку свода трёх последних камер. К Рождеству печь была готова на шестьдесят процентов. К концу февраля — на восемьдесят. В первую неделю марта Хомутов в коротком письме намекнул, что закрытие — на следующей неделе. Я его слова держал в голове, но точная дата была за ним.

И вот — завтра садка.

Это значило: завод Стрешнева, который я весь восемьдесят первый держал в режиме «маленькой мастерской с малой выпечкой и непонятной перспективой», переходит на серийное производство. По плану весеннего сезона — двенадцать партий до ноября, в каждой по сорок тысяч кирпичей при полной загрузке, итого пятьсот тысяч. На сегодняшнюю первую — три тысячи, по пятьсот в каждой из шести камер. Это пробная.

Самое важное в первой пробной партии — процент отбраковки.

Я посмотрел на Сычёва.

— Я завтра на завод. Уеду рано утром, вернусь в среду к ночи. Возможно — четверг утром.

— Хорошо. На четверг — заседание Комиссии по освещению, перенести или сделать без вас?

— Сделайте без меня. Кашин знает повестку, я с ним разговаривал на прошлой неделе. Я в четверг к вечеру ознакомлюсь с протоколом.

— Хорошо.

Сычёв постоял ещё несколько секунд у косяка, потом отступил, забрал хомутовский конверт со стола (он всегда забирает, чтоб подшить в специальную заводскую папку — Сычёв ведёт отдельную папку по заводу с весны, с моего разрешения).

В дверях обернулся.

— Павел Андреевич. Всё-таки печь Хофмана?

— Хофмана. Кольцевая, шесть камер.

— Я в Казани в семьдесят шестом видел такую же на старом заводе — тогда у Морозкина-старшего трое детей погибли при первом обжиге, дымоход был неправильно выведен, угар пошёл вниз. Пожалуйста, у Тихонова обжиг проверьте лично — старики в этом деле строгие, но иногда новое не дочерчивают.

— Илья Иваныч начнёт обжиг во вторник вечером, мы с ним всё перед началом перепроверим. Спасибо за напоминание, Фёдор Игнатьич.

Сычёв молча вышел.

Я открыл зелёную тетрадь, сделал короткую запись: «14 марта. Письмо от Хомутова. Первая серийная партия — завтра садка, среда обжиг. Еду. Это первый производственный шаг после зимней паузы. Завод выходит на штатный режим».

Потом позвал Прохора.

Прохор зашёл с улицы, шапка под мышкой, нос с морозинкой — у него с утра обход по нижней Соборной, он в марте докладывает мне каждый день о том, кто стоял у вестника управы накануне.

— Барин?

— Я завтра на завод. Двое суток. Собери дорожный набор — два меховых, термос с чаем, калач на дорогу, из ящика возьми ту перевязь с инструментами, что Хомутов мне в декабре передал на хранение. И сапоги тёплые, не вчерашние.

— Сделаю, барин. Андрею Иванычу что-нибудь возьмёте?

— А что бы ты повёз?

Прохор подумал, наклонил голову набок — у него такой жест, когда он перебирает в голове несколько вариантов.

— Барин. У вас в кабинете на этажерке стоит банка малинового варенья, что Михаил Петрович в Казани подарил неделю назад. Если бы можно было, я бы её повёз. Хомутов малиновое варенье любит. Мне Никифор-приказчик его говорил, и в декабре, когда мы в позапрошлый раз туда ездили, у Хомутова в кабинете на подоконнике стояли пять банок собственного, но они уже все были тёмные, прошлогоднего сезона. У него свежее только летом будет.

Я невольно улыбнулся в бороду.

— Прохор. Малиновое варенье — это банка от Михаила Петровича, она у меня в особом счёте. Не для дороги.

— Понял, барин. Виноват.

— Не виноват. Соображение твоё правильное — Хомутову везти нужно что-то от руки, не казённое. Калач возьмём. Глафира с пяти утра встаёт ради хлеба, в её калачах с тмином Хомутов в декабре особое чтото нашёл, ел три штуки и приговаривал.

— Я с пяти у неё буду, барин. Скажу — два калача, один свежий, один на завтра в дорогу.

— Иди.

Прохор вышел.

Я ещё немного сидел над столом. Хомутовское письмо забрал Сычёв, но я его читал в голове ещё раз. «Если хотите быть на партии, приезжайте утром во вторник». Хомутов меня на первую серийную партию приглашал бы и без письма, я знал — это его манера: всё важное оформлять в записке, чтобы у меня в руке была бумага, а не услышанное от посыльного. У меня к Хомутову за восемьдесят первый сложилось то ровное профессиональное доверие, которое в моей прежней работе было редкостью даже с подрядчиками, на которых я работал годами. Хомутов работал не так, как работают купеческие подрядчики — с надбавкой себе, с контр-приёмом, с тенью у меня на пленку. Хомутов работал как инженер, для которого процесс — главное, и от того, что процесс шёл правильно, у него внутри было удовлетворение. Это удовлетворение я в нём за полтора года не разрушил ни одной несвоевременной просьбой. Это, наверное, и было главное условие нашей работы.

Завтра — первая партия.

В пять часов утра во вторник пятнадцатого марта я с Ерофеем выехал из Бережанска по Заводской дороге. Дорога идёт через лес — двенадцать вёрст, час с четвертью на санях при хорошей колее. К половине седьмого мы были у проходной завода.

Завод представал в новом виде. С декабря, когда я был здесь в последний раз, кольцевая печь была готова на шестьдесят процентов — обожжённый кожух уже стоял, дымоход и три камеры из шести не закрыты, своды свежие, голые. Сейчас — печь полная, целая, чёрная от копоти после первых нагревов на просушку (Хомутов в феврале три раза пробно нагревал, чтобы проверить тягу). Всё на местах. Над высокой чёрной трубой — тонкая струйка дыма ровного цвета: финальный прогрев перед садкой.

Хомутов встретил у проходной. Поверх обычного сюртука — рабочий тулуп, поверх тулупа — заводской фартук из плотной парусины, чёрный от копоти. Лицо красное от мороза и от близкого жара печи; в этом красном цвете глаза у него казались ярче, чем обычно.

— Павел Андреевич. С приездом.

— Здравствуйте, Александр Васильич.

С ним — двое. Тихонов Илья Иваныч, мастер обжига, — пятидесяти лет, сухой, седоусый, в простой посконной куртке с латаными локтями (он у меня с т.2 как старший рабочий — двадцатилетний обжиговый стаж в Казани, на старом заводе у Брянцева; перешёл к Хомутову в апреле восемьдесят первого по моему приглашению). И Никифор, заводской приказчик — тот самый, которого Прохор знает по предыдущим поездкам. Никифор моложе, лет двадцать восемь, в добротном суконном сюртуке поверх рубахи, с конторской книжкой в руке.

Хомутов, не теряя времени, провёл меня внутрь печи через дверь первой камеры. Внутри — холодно (камеры ещё не нагреты под этот обжиг), кирпичные стены, своды плавной арки. Камера в плане овальная, около четырёх аршин в длину и трёх в ширину, в высоту — два аршина. По центру свода — вентиляционные отверстия для прохода газов, по полу — ходовые желоба для притока воздуха.

— Шесть камер, Павел Андреевич. По пятьсот кирпичей в каждой при пробной партии. Когда выйдем на летнюю норму — по тысяче, при двадцати четырёх обжигах в месяц это сорок тысяч ежемесячно. Сегодня — три тысячи в шести камерах. Для нас — проба системы.

— Тяга?

— Тяга в норме. В феврале три раза нагревали без садки, проверяли — дым уходит ровно, во все шесть дымоходов одинаково, разницы между крайними и средними камерами нет. Это, по правде сказать, заслуга Тихонова — он зимой по три дня сидел на крыше у трубы с дымомером.

Тихонов в этом месте чуть наклонил голову, ничего не сказал. У него такая манера — на похвалу не отвечать ни словом, ни жестом, кроме лёгкого наклона; это его старая казанская привычка, которую он сохранил с того старого завода у Брянцева.

— Илья Иваныч. Сычёв вам велел передать поклон и одну заметку — в семьдесят шестом в Казани у Морозкина-старшего на похожей печи был угар вниз, погибли трое детей. Сычёв просит, чтобы вы при обжиге дымоход проверили сами.

Тихонов посмотрел на меня внимательно, без обычной смущённости.

— Павел Андреевич. Тот случай в семьдесят шестом я знаю — там была печь Сименса, не Хофмана, и у них дымоход был выведен в стену общего сарая, а не отдельной трубой. У нас труба — отдельная, выше крыши на четыре аршина, тяга независимая. Угара вниз быть не может в принципе устройства. Но я Сычёва понял. Перепроверю перед обжигом ещё раз. Если что-то меня хоть чем-то удивит — обжиг отложим. Это вам обещаю.

— Спасибо, Илья Иваныч.

Хомутов тут стоял рядом, кивнул один раз — в знак того, что он эту проверку поддерживает. Старый Хомутов, инженер с дипломом Петербургского технологического института семидесятого года, всегда старший по технологии; но в обжиге он Тихонову уступает — Тихонов знает обжиг руками, а Хомутов формулами.

К восьми часам утра садка началась.

Пятеро рабочих — четыре молодых, один пожилой — носили сырец на тачках от штабелей в крытом дворе к печи. Сырец в этой партии лежал с прошлой недели (Хомутов специально готовил под партию, не использовал свежеформованное); он чуть тёмно-серый, плотный, ровный по форме. Тихонов командовал садкой — каждый кирпич укладывал с точным зазором в полдюйма от соседнего, столбиками по двенадцати штук в высоту с воздушными ходами между столбиками. Дело шло быстро, слаженно. Никифор отмечал в книжке количество.

К обеду первые три камеры были загружены. Сделали перерыв — пошли в заводскую столовую.

Столовая — деревянный сруб при заводе, длинный стол на двадцать человек, печь в углу, повар Афанасий — старый отставной солдат с восьмидесятого года. В этот обед — щи постные с грибами, гречневая каша с маслом, чёрный хлеб, чай. Я ел вместе со всеми, как ел за этот год уже не раз — рабочие в столовой у Хомутова на меня смотрят без особенного удивления, к моему присутствию здесь привыкли с осени.

За обедом Хомутов рассказывал про планы на сезон.

— Цена кирпича в Казани сейчас — двенадцать рублей за тысячу. Поднялась с осенних десяти с половиной — Брянцев с октября держит брак выше нормы, по слухам в Казани, у него в зимнем обжиге ушло до сорока процентов в брак, и он эту разницу заложил в цену. Наша проектная себестоимость — восемь рублей за тысячу. Прибыль на тысячу — четыре рубля. На пятьсот тысяч за сезон — две тысячи рублей чистой, не считая местного потребления.

— Восемь рублей — это при отбраковке двадцать процентов?

— При двадцати, Павел Андреевич. Если выйдет меньше — себестоимость упадёт.

— А если больше?

— Если двадцать пять — себестоимость будет восемь рублей пятьдесят копеек, всё равно прибыльно. Если за тридцать — нужно перенастраивать обжиг или менять глиняную смесь. Сегодняшняя партия — это и есть проверка. К пятнице будем знать процент по первым трём камерам, а к среде следующей — по всем шести.

— А если меньше двадцати?

Хомутов улыбнулся в седоватые усы.

— Если меньше двадцати, Павел Андреевич, то у нас открывается совершенно другая картина. Мы становимся конкурентоспособнее казанских заводов на два-три рубля за тысячу. Это значит — нам обеспечен подряд на новый Воскресенский собор второй очереди, о котором мне в декабре писал казанский архитектор. И, возможно, на расширение Восточных казарм.

— Это серьёзные подряды.

— Это серьёзные подряды. Но мы пока не знаем, сколько у нас отбраковки.

Тихонов в этом разговоре участия не принимал — слушал. Но в одном месте, когда Хомутов сказал «к пятнице будем знать», Тихонов чуть качнул головой — как качнул бы человек, который про себя прикидывает что-то иное, не возражая, но и не соглашаясь. Я это заметил, но не стал спрашивать. Тихонов скажет, когда понадобится.

После обеда — ещё три камеры. К пяти вечера садка была закончена. Двери всех шести камер закрыты, обмазаны глиной, готовы к нагреву.

Тихонов на одну треть часа удалился к печи один — с керосиновым фонарём, с молоточком, с щупом. Перепроверял дымоход и тягу по моей и Сычёвской просьбе. Вернулся, доложил коротко: «Всё ровно. К обжигу готовы. Начинаю в шесть».

В шесть вечера он зажёг первую закладку дров в основной топке. Огонь пошёл хорошо. Тяга — ровная. Камеры начали прогреваться.

Я в шесть с минутами стоял у трубы, смотрел в струю дыма, поднимающуюся в темнеющее небо. Дым шёл прямой полосой вверх, без завихрений. Это было то самое, что Хомутов и Тихонов хотели увидеть — признак правильного обжига.

Заводская изба, в которой я ночевал, стояла шагах в двадцати от печи. Маленький брусовой домик, в нём две комнаты: первая для общего рабочего ночёвочного помещения — там сейчас спали пятеро рабочих и два сторожа; вторая — отдельная комнатка с печкой-голландкой и железной кроватью, в которой Хомутов сам ночует два-три раза в неделю и в которой сегодня лёг я.

Стены брусовые, потолок низкий, между брёвнами — мох, законопаченный неровными клочьями. На стене — простая литография в раме «Спаситель в Гефсиманском саду» (стандартная провинциальная литография, какие в восьмидесятых годах продавались на ярмарках по двадцать копеек). На столике у кровати — керосиновая лампа со стеклянным колпаком, чернильница, перо, стопка чистых заводских бланков.

Печка-голландка натоплена с шести вечера, стены тёплые. Тихонов в пять минут одиннадцатого пришёл, посмотрел на температуру в моей комнатке, добавил два полена, ушёл — он сегодня дежурит у печи всю ночь, обжиг нужно проводить ровно, без скачков.

Я лёг в одиннадцать. Не сразу заснул.

В стене — тонкие брёвна, и через них слышно, что говорят в общем рабочем помещении. Голоса негромкие, после рабочего дня усталые. Говорили двое — судя по говору, оба молодые, годов по двадцать пять. Судя по интонации — товарищи, не первый год знают друг друга.

Один сказал:

«Митька. У барина-то нашего, городского головы, в столовой за обедом было видно — простой человек. Жрёт щи, как все, чай пьёт из общего стакана. Не в подстаканнике».

Второй ответил:

«Я на него ещё в позапрошлый раз смотрел. Он тогда тут ночевал в этой же избе, что и сейчас. Я думал — для виду. Ну, мол, барин у нас не как у Брянцева — который ночует в Казани в номерах „Старый Свет“. А оказалось — нет, не для виду. Он тут вторую ночь спит за зиму».

Первый:

«А правильно?»

Второй:

«Что правильно?»

Первый:

«Что барин в избе ночует. Ты себе представь, если бы такой барин был у Брянцева, у него бы рабочие что говорили?»

Второй помолчал, потом сказал:

«Не знаю, Митька. Я думаю — у нас тут другое. У Хомутова на заводе всегда так. Александр Васильич сам ночует в этой избе, когда нужен на обжиге. А наш голова — он Хомутова, кажется, уважает. И к Хомутову прилепился по той же привычке. Это не для нас представление. Это у них так заведено».

Первый:

«Уважает — это хорошо. Тогда правильно. А то у барина если был бы вид сверху, мы бы ему всем заводом не обжигали так, как сейчас обжигаем».

Второй:

«Спать давай. Завтра пятая камера в семь утра. Илье Иванычу ещё помогать».

Они замолчали. Я лежал, смотрел в потолочные брёвна, слушал, как в печке потрескивает.

В тысяча девятьсот двадцатом году при Магнитке, потом в шестидесятые при Норильске, потом в моё время в Нижнеярске на областном уровне это всё называлось разными словами: «образцовое поведение руководителя на производстве», «мотивация снизу», «трудовая этика». В восемьдесят втором году в заводской избе под Бережанском двое молодых рабочих говорили об этом без терминов, простыми словами — и говорили правду, которая в моих учебниках всегда упрощалась.

Это был подарок ночи, который я не предполагал.

Заснул в полдвенадцатого.

В пять утра в среду шестнадцатого марта в дверь моей комнатки тихо постучал Тихонов.

— Павел Андреевич. Закончили обжиг. Печь стоит на охлаждении. К двум часам открываем первую камеру.

Я встал. Умылся холодной водой из медного рукомойника в углу, оделся.

В заводской столовой — завтрак. Каша гречневая, чай, хлеб с маслом. Хомутов уже сидел, лицо у него уставшее — он спал часов пять, с полуночи до пяти, потом был на печи. Тихонов спал ещё меньше, но по нему этого было не видно — он был такой же сосредоточенный, как с вечера.

Завтракали молча, втроём за концом длинного стола. Никто не хотел говорить о результате, пока его не было. Это была профессиональная дисциплина — Тихонов её принёс с казанского завода, Хомутов — с петербургского технологического. Я, как пришлый, держался их правил.

К двум часам охлаждение должно было дойти до уровня, при котором первую камеру можно было бы вскрыть без ущерба для кирпича (горячий кирпич трескается при резком соприкосновении с морозным воздухом). К трём — вторую. До конца дня — все шесть.

С восьми утра до двух пополудни на заводе делали рутинные дела: грузили дрова на следующую партию, чистили дымоход (Тихонов сам, с помощником), проверяли железо тачек, обновляли глиняную обмазку дверей камер. Я ходил по двору, смотрел. Не вмешивался. Рабочие меня замечали, кивали — без подобострастия, без особенного внимания, как на привычного гостя.

В половине второго Тихонов проверил температуру в первой камере щупом через специальное отверстие в двери. Кивнул сам себе. Сказал Хомутову: «Откроем в два, как условились».

В два часа — Тихонов разломал глиняную обмазку. Дверь камеры открылась. Изнутри пошла волна тёплого воздуха — около пятидесяти градусов; от неё пахло обожжённой глиной, тем самым специфическим запахом свежего кирпича, который ни на что больше не похож.

Тихонов с Никифором по очереди начали вытаскивать кирпичи и класть их на сортировочный стол во дворе. Стол длинный, дубовый, на козлах, Хомутов специально велел его сделать в феврале для приёмки.

Хомутов рядом, проверял каждый кирпич: брал в левую руку, в правую — небольшой стальной молоточек с деревянной ручкой, колотил по углу. Хороший кирпич звенел чисто, высоким звуком. Плохой — отзывался глухо, как будто в нём был воздух или трещина внутри. Это был его отбраковочный приём, известный среди старых мастеров — звонкость и плотность кирпича определяются на слух точнее, чем глазом.

Я стоял у стола, наблюдал.

Из первой камеры — пятьсот кирпичей. К половине пятого их сортировка была закончена.

Хомутов отошёл от стола, посмотрел в свою конторскую книжку, в которой Никифор отмечал каждую группу.

Сказал, и в голосе у него была сдержанная радость — он редко так говорит:

— Павел Андреевич. Из пятисот: качественных, годных под казённый подряд — четыреста двенадцать. С дефектами поверхности, годных под местное строительство по сниженной цене — семьдесят одна. Бракованных полностью — семнадцать.

— Процент полной негодности?

— Три и четыре десятых процента, Павел Андреевич.

Хомутов сделал паузу, чтобы я успел перевести в голове.

— Это не наш зимний расчёт. Это лучше зимнего расчёта вшестеро. Если все шесть камер дадут такой результат — у нас себестоимость упадёт до семи рублей двадцати копеек за тысячу. Это значит — мы конкурентоспособнее казанских заводов на два-три рубля.

Я стоял, смотрел на стол с отсортированным кирпичом — четыреста двенадцать чистых, светлых, тёплых ещё после печи. Камень, который через две недели будет в Казани, на стройке Воскресенского собора второй очереди, или на расширении Восточных казарм, или у мещанина Дегтярёва, который в марте будет ставить новый дом на Заречной слободе.

Тихонов стоял в трёх шагах от Хомутова, чуть в стороне. Лицо у него было непроницаемое.

Я подошёл к нему.

— Илья Иваныч.

— Слушаю, Павел Андреевич.

— Спасибо. Это работа двадцати пяти лет — не моих и не Андрея Иваныча. Ваша. Я это запомню.

Тихонов на это смутился. У старых рабочих есть такая особая смущённость — они не привыкли, чтобы прямые слова со стороны барина-головы шли им лично, без обращения к начальству над ними. Тихонов наклонил голову в смущении, помолчал секунды две. Потом сказал — негромко:

— Спасибо, Павел Андреевич. Главное — глина. Мы зимой её правильно подготовили, осенью с реки взяли в нужный момент, перед первыми морозами. Если бы глина была хуже — никакой обжиг бы её не спас.

— Глина — тоже от вас, Илья Иваныч. Это вы в октябре ходили на берег и выбирали место выемки.

— Это да.

Он чуть улыбнулся в усы — впервые за два дня. Маленькая, боковая улыбка человека, который признаёт правду, но стесняется этим хвалиться.

К пяти часам мы открыли вторую камеру. Результат — почти такой же: из пятисот качественных четыреста семь, с дефектами семьдесят восемь, бракованных пятнадцать. К ужину — третью. К десяти вечера — все шесть.

Окончательный итог по партии: из трёх тысяч — двадцать четыре сотни восемьдесят высшего класса, триста пять с дефектами, сто пятнадцать бракованных. Полная негодность — три и восемь десятых процента.

Хомутов в десять вечера подписал акт первой партии. Тихонов поставил рядом свою подпись. Я подписал третьим — как заказчик и владелец. Никифор зарегистрировал в заводском реестре.

В шесть вечера, когда я уже был готов к отъезду, Хомутов остановил меня у саней.

— Павел Андреевич. Ещё минута, если можно.

— Слушаю, Александр Васильич.

— Я весь день не хотел этим вас отягощать. Но сейчас, перед отъездом, скажу. К концу марта мне нужно решение — будем ли мы строить вторую печь Хофмана, на двенадцать камер. Если да — это нам к августу даст удвоение выпечки. Если нет — на пятисотом тысячнике остановимся для сезона восемьдесят второго.

— Стоимость второй печи?

— По моему расчёту — две тысячи сто рублей с материалами и работой. Окупится за один сезон при цене кирпича одиннадцать рублей за тысячу и дальше будет давать чистую прибыль.

— У меня сейчас в банке у Цукермана две тысячи восемьсот резерва. Полторы из них уйдут на летнюю закупку леса по плану марта. Свободных — тысяча триста.

Хомутов кивнул.

— Восемьсот рублей не хватает. Я думал об этом. Можно попросить у Цукермана краткосрочный кредит на восемьсот под оборот первой партии — я с Цукерманом не работал, но через вас, может быть, возьмёт. Можно отложить вторую печь на восемьдесят третий год. Можно строить с собственного оборота, медленно, к декабрю.

— Я подумаю, Александр Васильич. До конца недели дам вам ответ. С Цукерманом я говорю в субботу.

— Хорошо.

Мы пожали руки. Хомутов в отличие от Тихонова руку давал крепко — не по-инженерски, не по-купечески, а как будто по-молодости-офицерски (он в семидесятом был в инженерных войсках под Кишинёвом полгода, прежде чем уйти в гражданскую службу).

В шесть вечера в среду шестнадцатого марта я выехал с Ерофеем в Бережанск. Дорога обратная — лес ещё сумеречный, к семи стало совсем темно, последние пять вёрст ехали при свете единственного фонаря на санях, который Ерофей зажёг от керосиновой лампы.

К десяти ночи я был в Бережанске. Аграфена и Николай уже спали. Глафира оставила ужин в столовой — горячий борщ в чугуне на тёплой плите, кусок жареной говядины, чёрный хлеб, кружка холодного молока.

Я ужинал в одиночестве, без свечей, при одной лампе. Ел не торопясь — после двух дней на заводе тело в столовой дома сидело по-другому, более устало и более ровно одновременно.

После ужина пошёл в кабинет.

Открыл зелёную тетрадь.

14–16 марта. Первая серийная партия. 3000 кирпичей. Отбраковка 3,8% — лучше проектного расчёта впятеро. Хомутов подписал партию. Тихонов — мастер. Себестоимость падает с 8 до 7,2 рубля за тысячу. Это значит — подряд на Казанский Воскресенский собор почти обеспечен. Завод выходит на штатный режим.

Подумал. Дописал ниже, мельче, в стороне:

Год назад завод был «проблемой Стрешнева». Сегодня — мускул города. Это не моя заслуга — это работа Хомутова, Тихонова, рабочих. Я их собрал. Они работают сами.

Подумал ещё. Дописал ниже:

Это, наверное, главный итог первого года в теле. Не победа над Гордеевым, не управа, не семья — а то, что ресурсы города, которые были разрозненными, начали работать как единое целое. Завод — звено в этой работе. Вторая печь — следующий шаг. Решить до субботы.

Закрыл тетрадь.

В среднем ящике стола у меня лежали три рабочих папки: основная по второму удару (десятый слой), «Местные провокации» (три листа), «Долгушин М. П. — переписка» (тонкая). Я достал из нижнего ящика заводской складень — картонный, бельгийский, с откидным язычком, из той самой дюжины, которую Ильинский привёз мне в марте. Подписал на корешке карандашом своей рукой:

Кирпичный завод. 1882.

Внутрь сложил один лист — копию акта первой партии, заверенную Никифором. Шпагатный узел сделал свежий.

Положил эту четвёртую папку рядом с тремя остальными в среднем ящике стола. Закрыл ящик.

В кабинете было тихо. На крыше дома где-то у ската капало — мартовская оттепель в третий вечер подряд, и теперь уже надолго: завтра должно потеплеть до плюс трёх. Зима кончалась.

Я погасил лампу. Пошёл спать.

Предыдущая главаГлава 11 из 25Следующая глава