Мальцев открыл шторы кабинета. За окном — Литейная, пустая в половине седьмого, дворник у парадного скребёт деревянной лопатой наледь с панели. Январь второй день как перевалил за Рождество. Снег мелкий, сухой, носится вдоль подвальных окон.
Жена и дети ещё спят.
Мальцев налил себе чаю из самовара — конфорка остыла, самовар едва тёплый, Агафья раньше семи не выходит. Сел. Отодвинул чернильницу на ширину ладони. Развязал тесёмку на привезённой из Бережанска папке.
Две недели у тестя — в ритм столицы ещё не попал. Тело помнит другой распорядок: завтрак в девять, по-купечески плотный, с пирогами и ветчиной; обед ко второму часу; к вечеру — гордеевские разговоры в малой гостиной, под наливку, под мундштук из карельской берёзы. Разговоры, от которых к себе в комнату уходишь с чувством, что слушал спектакль, плохо разученный и с длинным перерывом между актами.
В папке — подписанный донос.
Мальцев разложил листы. Главный — бланк по форме, с тремя строками для подписей. Подписаны две: Бухвостов Кондрат Акимович, мещанин, гласный думы; Шмелёв, купец второй гильдии, отчество тесть не выяснил, пометил у себя на отдельном листке «после подпишется полностью». Третья строка пока пустая. В записке от Трофимова — обещание добрать к двадцатым числам января через мелкого лавочника Синицына.
Мальцев посмотрел на пустую строку. Подумал ровно то, что на этом месте подумал бы любой чиновник с его выслугой: если три подписи — это дело, если две — жалоба. Для дела нужна третья. Для дела.
Под папкой — нераспечатанный конверт от жены. От Агафьи. Получен вчера вечером, когда Мальцев в Департаменте подписывал задним числом входящие за двадцать девятое.
Почерк её, крупный, с длинными хвостами у «р» и «у».
Мальцев надрезал конверт ножом. Три страницы. Первая — обычные новости: дети здоровы, у Петра насморк, у Маши новая учительница немецкого, дорого, но хороша. Вторая страница — про тестя. Папа почти не встаёт по утрам без трости. Жалуется на спину. Пётр (старший сын, курьер) в Петербурге опять был, вернулся тринадцатого. Приходил с мундштуком, который передавал тебе, — помнишь?
Мальцев не помнил. Мундштук валялся где-то в кабинете тестя — чужая вещь из чужой малой гостиной. Он встал, прошёлся до окна. На Литейной дворник закончил с наледью и ушёл. Улица лежала голая, белёсая, с отпечатками его лопаты.
Тестю становится хуже.
Эту мысль Мальцев отложил в ту внутреннюю папку, куда отправлял вещи, требующие времени и решения отдельно. Там уже лежали: вопрос о гимназии для Петра (осенью поступать, надо выбирать между Ларинской и Анненшуле), вопрос о даче (в прошлом году у Петергофа было сыро, Агафья просится в Финляндию), вопрос об отце самого Мальцева (год не писал, как он там — не знает). К этому добавилось: «тестю хуже».
Решать сейчас ничего не надо. Сейчас — утро, в котором нужно только привести в порядок пакет, одеться и ехать в Департамент.
Мальцев застегнул ворот, поправил узел шейного платка (Агафья повязала в среду, к Рождеству — не трогать), надел форменный сюртук. Мундир сегодня не нужен: не приёмный день. Сюртук, крахмальный воротник, золотые очки, пальто.
Агафья проснулась, когда он уже в прихожей брал перчатки. Вышла в халате, сонная, босая, по коридору прошлёпала, прислонилась лбом к плечу.
— Ты рано.
— Да.
— Вернёшься — поужинаем вместе?
— Обязательно.
Она кивнула, не поднимая головы, пошла обратно в спальню.
Мальцев постоял в прихожей, глядя ей в спину. Потом вышел. На лестнице дворник уже подмёл марши до площадки второго этажа. Запах палёного фитиля от гасящихся фонарей. Извозчик у парадного — дежурный, жёсткая спина, бляха одиннадцатого разряда.
— В Департамент. Фонтанка.
— Слушаюсь.
У Савельева на Фонтанке кабинет узкий, как пенал, с окном в брандмауэр соседнего дома. На стене — Высочайший портрет в траурной ленте (с апреля не сняли, а теперь уже как-то и не снимут: ленту тронь — сразу вопрос, зачем). На столе — стопка папок в три ряда, четвёртый ряд начат. Самовар у Савельева стоит не на подоконнике, как у Мальцева, а на отдельном столике в углу. Хозяйский. С отдельной конфоркой для заварника.
— Женя.
Савельев поднял голову от бумаги. Зачёркивал что-то карандашом. Перо отложил на бронзовую подставку с вензелем какого-то предшественника — вензель Мальцев за четыре года службы так и не разобрал: то ли «А. К.», то ли «А. Н.», то ли просто «Н.» с вензельным завитком.
— Костя. По твоей линии у меня.
Мальцев положил папку на край стола, сам сел напротив — по привычке развалился, одну ногу поверх другой, руку на спинку стула. Савельев взглянул на него без особенного интереса — они так сидели за полутора десятками совещаний, и всегда Мальцев сидел так.
— По нашей линии у тебя — третий месяц. — Савельев подвинул к себе папку, не развязывая тесёмок. — Ты мне в октябре намекал. Я завёл заранее, чтобы не бегать потом. Сегодня что — ожил?
— Ожил.
— По какому поводу.
— По тому же. Новый эпизод.
Савельев развязал тесёмку, развернул донос. Пробежал глазами по первой странице. Брови чуть приподнял.
— Женя. У тебя это уже третья бумага на Стрешнева П. А. Первая — у Долгушина в Казани, по шестьдесят второй. Вторая — декабрь, по той же шестьдесят второй, с ответом. Третья — у меня. О чём?
— О превышении полномочий при ревизии трактиров в октябре. И о покровительстве Залесскому.
— Залесский — это кто?
— Учитель гимназии в Бережанске. Бывший студент, ссылка в восьмидесятом за пропаганду. Третий год тихий, географию преподаёт. Но — ссыльный. Под надзором.
Савельев подпёр подбородок рукой. Карандаш, которым он перед этим зачёркивал что-то в соседней бумаге, прошёлся по самому краю папки, будто проверяя её на прочность.
— И ссыльный, разумеется, у этого Стрешнева — любимый работник.
— Не любимый. Но — и не сосланный обратно. Ещё сын Стрешнева осенью был пойман с листовкой на гектографе.
— Хорошо.
Савельев закрыл папку, опять завязал тесёмку. Потом раскрыл её снова, вытащил главный лист. Взял перо, обмакнул. Подписал не глядя, одной длинной размашистой завитушкой через две трети листа — так он подписывал все бумаги в этом кабинете, и за четыре года Мальцев видел эту завитушку сотни раз.
— Женя. Ты понимаешь, что это — политическое.
— Понимаю.
— В первых двух бумагах — административное, сословное, по Городовому положению. А здесь — уже по душу лезем.
— Понимаю.
— Ты уверен, что оно нужно?
Мальцев посмотрел мимо Савельева — в угол кабинета, чуть выше его правого плеча, где на тёмных обоях отчётливо виднелась прямоугольная светлая тень от снятой когда-то картины. Так он смотрел, когда не решил ещё, что сказать. Потом пожал плечами.
— Оно нужно тестю.
Савельев на этот раз посмотрел прямо в глаза. Короткий взгляд, без выражения.
— Понял.
Представление легло в левую стопку.
— Номер дам во вторник. Дознание оформляется через Раздольского — знаешь?
— Жандармская линия?
— Она. Он у нас параллельно сидит, по провинциям. Третья лестница, четвёртый этаж. Передам ему в пятницу. Дальше — сам Раздольский решает, кого посылает. Если твой Стрешнев — как ты говоришь, упрямый, — пошлёт кого-нибудь серьёзнее обычного.
— Пусть посылает.
Мальцев, сказав это, тут же по инерции канцелярской привычки добавил — не вопросом даже, а скорее служебной справкой самому себе вслух:
— Костя. По формальности спрошу. Как само дознание раскручивается, когда офицер приедет? Общий формуляр помню, детали — давно не касался. У меня в Департаменте — сословное, политика не моя.
— Правда не касался?
— По правде — нет.
Савельев откинулся в кресле. Под ним коротко скрипнула пружина — та же, что скрипела при Мальцеве и два, и три, и четыре года назад.
— Тогда слушай. Раздольский получает от меня представление в пятницу. Пять-семь дней у него уходит на оформление собственного производства и выбор офицера под поездку. Офицер едет в уезд с пакетом. Пакет вручается под расписку — это и есть тот момент, когда фигурант впервые узнаёт о деле. По статье триста восемнадцатой дознание ведётся закрыто, без уведомления обвиняемого до этой точки. В пакете — вопросник. Тридцать дней на письменное объяснение по всем пунктам. По получении объяснения офицер передаёт его Раздольскому с приложенной рекомендацией.
— Рекомендация какая бывает.
— Три. Прекращение — если ответы признаны удовлетворительными. Продолжение дознания — с выездом новых лиц, допросами свидетелей, запросами по месту. Передача в судебное производство — если состав предполагаемого преступления подтверждён.
— Процент прекращений.
Савельев подумал. Поправил перо в подставке.
— По моему кабинету — меньше трети. Но у Раздольского есть частная оговорка. Если фигурант отвечает грамотно, бумаги в порядке, биография без зазоров — шансы выше. Он уважает хорошо оформленных. Сам такой.
— Понял.
— И ещё одно, Женя. — Савельев чуть понизил голос, хотя в кабинете их было только двое и дверь закрыта. — Даже если дознание закрывается прекращением — фигурант остаётся в картотеке. Раздольский её ведёт лично. Не в обвинительном смысле — в наблюдательном. Лет пять-семь, а бывает и дольше. Если по тому же лицу через какое-то время приходит вторая бумага — она ложится не на чистое место, а на уже открытую карточку. Это учитывается отдельно, при оценке политической благонадёжности при следующих назначениях, при ходатайствах о наградах, при выборах в губернские учреждения.
— То есть даже если Стрешнев отстоит и эту бумагу — он всё равно в списке.
— В списке. Столько, сколько Раздольский сочтёт нужным.
Мальцев молча отпил оставшийся чай. Это было существеннее, чем он думал, когда ехал сюда с папкой. До сих пор он считал, что третья бумага — просто третья бумага. А оказывалось, что третья бумага — это ещё и первая карточка в картотеке, которой у Стрешнева раньше не было. Карточка на Стрешнева П. А. в жандармском ведомстве, в категории «политически наблюдаемый». Даже в случае прекращения — не стирается.
Тестю об этом — не писать. Тесть этого оттенка не оценит: тесть думает о сейчас. А сейчас — подпись нужна, подпись получена, представление в левой стопке, номер будет во вторник.
— Благодарю, Костя.
— Не за что.
— Пришлёт не раньше мая-июня, — Савельев взглянул на стену, где висел календарь, только по числам, без картинок. — Раньше некогда, у Раздольского к весне разгребается первая волна, от зимы. У нас политическое дело живёт от трёх до девяти месяцев. Твой тесть успеет это всё застать?
Мальцев чуть улыбнулся — не в сторону Савельева, в собственный ворот.
— Тесть, говоришь. Он уже десять лет собирается не успеть.
Савельев встал, прошёл в угол, подлил кипятку в заварник (самовар, кажется, работал весь рабочий день без перерыва, и младший писарь менял воду раза три в сутки — Мальцев ещё в первые годы службы, когда стажировался в этом же кабинете, успел это отметить и с тех пор отмечал). Принёс два стакана в подстаканниках. Сел.
— Женя.
— Да.
— Что за человек этот Стрешнев, по-твоему.
Мальцев помолчал. Отпил чаю. Обычный, не крепкий. Подстаканник серебряный, с обломанной виньеткой на одной из лапок — эта деталь тоже была знакомая.
— Купец. Голова. Упрямый.
— Упрямый — это бывает. — Савельев поправил перо в подставке, ровно. — С упрямыми интересно. Их пробивать дольше. Но когда пробиваешь, они обычно ломаются чище.
— Этот может не сломаться.
— Может?
— Тесть говорит — не ломается. Третью бумагу готовим, а он по двум уже отстоял. На первой выиграл в Казани через Долгушина. На второй — переоформил у себя в уезде товарищество за три дня. Трюк чистый. Я сам не сразу сообразил, что он сделал.
Савельев длинный, без выражения, взгляд.
— И ты продолжаешь.
— Продолжаю.
— Потому что тесть.
— Потому что тесть.
Пауза. Мальцев отпил ещё чаю. У него было ощущение, что Савельев собирается сказать что-то, чего не скажет. Знакомое ощущение — в кабинете на Фонтанке, в кабинетах у Кулагина, в канцеляриях, где отцы говорили с сыновьями и сыновья с отцами. Было принято додумывать молча.
— Тесть попросил — как не помочь родне, — проговорил Мальцев сам, за двоих, с той лёгкой ироничной интонацией, с которой в салонах произносят подобные формулы. — Не обессудь, Костя.
— Не обессужу.
И добавил, не меняя тона, опять подтянув к себе карандаш и пройдясь его обратным концом по краю папки:
— Но одно тебе скажу. Если этот Стрешнев отстоит и третью бумагу — я следующую больше не возьму. Мне потом с Раздольским объясняться. А Раздольский не любит, когда у него по одному фигуранту три дела за полгода закрывают без последствий. Он такого в губернский отдел переадресует, и там уже ты будешь с новым советником разговаривать. А советник у них в Казани, я слышал, с марта какой-то Варфоломеев из Тамбова. Долгушина в отставку.
— Долгушина? — Мальцев чуть нахмурился.
— В отставку, на покой. В Вятку.
— Тесть не писал.
— Вот, узнал от меня. Записывай: Варфоломеев И. А., до марта в Тамбовской казённой палате, ныне в Казани. По характеристике — человек нелюбопытный. С ним по вашей линии работать проще, чем с Долгушиным.
— Благодарю. — Мальцев слегка кивнул. — Буду иметь в виду.
— Имей.
Мальцев допил чай. Встал, подал руку. Савельев пожал — коротко, без встряхивания. Они с ним вообще редко здоровались за руку, обычно — кивок, вот и вся обходимость. Но сегодня Савельев протянул первым.
— Всё, Женя. Жди номера во вторник.
— Жду.
На Фонтанке — вторая половина дня. Лёд серый, с отпечатками санных полозьев, которые прошли на неделе. Туман слабый, над водой клубится тонкими пластами. Мальцев поднял воротник пальто.
Извозчик стоял на прежнем месте, ждал.
— Литейная?
— Пешком пойду. По набережной до Невского, там возьму.
— Барин, холодно.
— Холодно.
Мальцев пошёл. Извозчик развернулся без лишних слов: к нему сейчас подойдёт другой седок, на Фонтанке всегда кто-нибудь кого-нибудь ждёт.
Шёл медленно. На ходу вспомнил письмо Агафьи, вторую страницу. «Папа почти не встаёт по утрам без трости». Эту мысль он утром отложил. Сейчас она вернулась — потому что её некому было отложить. В кабинете Савельева отложить было уместно (не тема), в Департаменте — тоже. На набережной, где один, где снег и лёд, и только далёкий гудок парохода с Невы, отодвигать уже некуда.
Мальцев остановился у парапета. Посмотрел на лёд.
Тестю становится хуже. Партию, которую тесть запустил, тесть может не досмотреть. И если Стрешнев — как Мальцев уже сам понял, хотя тесть об этом догадывается не полностью, — человек, который эту партию ведёт лучше, чем её ведут с петербургской стороны, то через полгода, через год у тестя может не остаться главного: удовлетворения от того, что «этот выскочка получил своё». Дело пойдёт по инерции бумаги, а тестя уже не будет рядом, чтобы следить.
Мальцев подумал об этом ровно пять шагов.
Потом — отодвинул. На сегодняшний вечер у него: ужин с Агафьей (обещал), проверить у Петра задачу по арифметике (обещал на той неделе, тянет), написать ответ отцу (обещал себе ещё в ноябре, не пишет). Политическое дело Стрешнева П. А. в этой программе не значилось. Значилось — в служебных графах, не в личных.
Он пошёл дальше.
За спиной осталась Фонтанка, Савельев со своим самоваром и серебряным подстаканником, Раздольский на третьей лестнице, четвёртый этаж, и Варфоломеев где-то в Казани, которого Мальцев никогда не видел и, по всей вероятности, не увидит. В сером свете петербургского января всё это было обычной работой, которую Мальцев делал не первый год и делал не хуже других.
Что думает сейчас, в эту же минуту, в далёком Бережанске городской голова Стрешнев — Мальцев не знал и не хотел знать.
Дошёл до угла Невского, взял извозчика. К пяти был дома. Агафья накрывала стол. Дети на кухне ссорились из-за куска сыра. Пётр проиграл, Маша с торжествующим видом вышла в столовую первой.
— Папа!
— Машенька.
Он посадил её на колени. От дочери пахло мылом и школьным мелом. Агафья проходила мимо, поправила ему волосы на виске — короткий жест, не глядя. Пятница. Вечер. Дома.
Служебное представление по делу городского головы Бережанска Стрешнева П. А. в это время лежало в левой стопке папок в кабинете на Фонтанке. Номер ему присвоят во вторник.