К книге
Позиция Сомина 2Глава 26
100%
Глава 26
26

Я проснулся от смеси умопомрачительных запахов. Тесто, топленое масло, укроп и мясо. Вчера вечером пахло сначала плохо, когда мы с Алексеем забивали, смолили и разделывали свинью, а потом прекрасно — когда на огромную сковороду легли отборные кусочки свеженины.

За окном едва серело. Часы на стене — те самые, за двадцать пять рублей — показывали без четверти пять. Мать стояла у газовой плиты слева от баллона и спиной ко мне. Одета была в фартук поверх старого платья, и что-то делала руками так быстро, что уследить не получалось.

— Мам, ты вообще ложилась?

— Ложилась, — не оборачиваясь, ответила Анна Петровна. — В третьем часу.

— А встала?

— В четвёртом.

— Понятно, спортивный режим.

Хохотнув, она велела:

— Иди куда шел, «режим»!

Я вышел из дома и направился к новенькому, крашенному веселенькой желтой краской, сортиру. Во дворе было сыро и свежо. Роса, туман по низу огорода, петух у соседей уже проорался и теперь отдыхал.

Дом тоже был покрашен. Свежо, ярко, синим по низу и белым по наличникам. И забор был покрашен. Тем же синим, аккуратно, с загнутыми штакетинами по верху.

Меньше года прошло, а дом сменил цвет, в бане появилась стиральная машинка, на кухне — маслобойка, в горнице — телевизор, а на полке — приёмник, который отец включал, кажется, даже когда уходил, чтобы дому не было скучно.

Богато нынче живет семья Соминых.

Со стороны улицы раздался бодрый рев, и в калитку въехал отец. На мотоцикле, в кепке, с тремя завязанными белыми тряпицами ведрами в коляске. Почти наехав на крыльцо, Алексей остановился в паре сантиметров от него.

Умения демонстрирует.

— О! — обрадовался Алексей, увидев меня. — В-встал?

— Встал, — согласился я. — Ты когда уехал-то?

— В ч-четыре.

— А спал когда?

Отец подумал.

— Н-не помню, — честно сказал он.

В такие тяжелые времена как приезд домой давным-давно не виденного и сумевшего тупо перевернуть жизнь семьи целиком сына спят по остаточному принципу.

Грибов Алексей набрал прилично: маслята, обабки, парочка белых сверху, положенных отдельно, как ордена. Отец поставил корзины у крыльца, снял кепку, вытер лоб рукавом и посмотрел на меня с выражением, которое я уже научился читать.

— Перебирать? — вздохнул я.

— П-перебирать, — подтвердил он с явным удовольствием.

Мне вынесли табуретку, таз, нож и старую газету. Я сел и приступил.

Дело было знакомое: маслята — снять плёнку со шляпки, обабки — распустить пополам и глянуть на срез, всё сомнительное — в отдельную кучку. Руки помнили сами, я им не мешал.

Отец ополоснулся у колодца, вытерся, подошёл и постоял над тазом. Потом молча вынул один гриб. Осмотрел со всех сторон. Положил обратно. Ровно на то же место.

Потом второй. Осмотрел. Положил обратно.

— Пап.

— А?

— Ты их вынимаешь и кладёшь туда же.

— П-проверяю, — объяснил Алексей.

— И как?

— П-пока нормально, — снисходительно ответил отец.

Один обабок я всё-таки отложил — червивый, весь в дырках. Отец немедленно выудил его обратно и вернул в таз.

— Червивый же.

— В с-соли п-полежит — в-выйдут.

— А если не выйдут?

— З-значит с мясом, — хохотнул Алексей.

Он ушёл переодеваться, весьма довольный собой, а ко мне подошла кошка.

Кошка была рыжая, наглая и с репутацией. Колька её боялся и ходил мимо по стеночке, за что регулярно получал по рукам когтями — не со зла, а из принципа, чтобы не расслаблялся. Меня она уважала: я был единственным в доме, кто ни разу не пытался её погладить.

Она обошла меня по кругу, потёрлась о ногу, села рядом и стала смотреть в таз с видом инспектора.

— А ты как считаешь? С мясом или без? — спросил я.

Кошка отвернулась. Дипломат.

Мать вынесла завтрак прямо во двор, на маленький столик у стены: яичница на сале, чугунная сковорода прямо на подставке, чёрный хлеб, пучок зелёного лука, холодненькое молоко в кружках.

— Ешьте, — скомандовала Анна Петровна. — И стол выносить. Родня к одиннадцати, а гости с утра пойдут, я знаю их.

— А чего с утра-то?

— А посмотреть, — объяснила мать таким тоном, каким объясняют очевидное. — Кто первый придёт, тот первый всем и расскажет.

Стол во дворе собирали из трёх: своего, Ксюшиного и одолженного у соседей. Сверху — клеёнка, поверх клеёнки — скатерти. Скамейки, табуретки, два стула из горницы для самых уважаемых.

Ксюша пришла с утра, при параде, с накрученными на бигуди с вечера волосами, и сразу взяла командование в свои руки, отчего у нас с матерью образовалось двоевластие с элементами гражданской войны.

Колька тем временем изображал моторизованного анархиста, хаотично катаясь на машине по двору — с зимы Ксюшкин сын настолько успел сродниться с техникой, что вытаскивать его из нее приходилось исключительно физически — за подмышки.

Он ездил по вытоптанной дорожке от крыльца до калитки и обратно, бибикал и требовал уважения.

— Юра, отойди, — сказал он мне строго. — Я еду.

— Ты меня задавишь?

— Задавлю, — подтвердил Колька без всякой злобы, просто реализуя преимущество, которое ему давал автомобиль.

Я отошёл. Он проехал, развернулся у калитки — с трудом, в три приёма, как на настоящей — и вернулся.

— Ю-ю-юр, а, Юр?

— А?

— А у деда путёвка есть, — сообщил он.

— Путевой лист, — поправил я.

— Путёвка, — непреклонно сказал Колька. — А у меня нету. Дай.

— А зачем тебе?

— Без путёвки не пускают, — объяснил ребёнок, чья картина мира формировалась в кабине «ЗиЛа».

Пришлось выдать ему листок из блокнота с надписью «ПУТЁВКА» и моим автографом. Колька сложил его вчетверо, сунул в карман шорт и уехал по своим делам, всем видом показывая, насколько ему хочется, чтобы кто-нибудь спросил документы.

Гости начали подтягиваться к десяти. Первой пришла баба Шура, соседка через два дома, сухонькая, в белом платке. Она знала Соминых лет сорок, качала маленькую Ксюшу, помнила Юру грудничком, и на телевизоры-приемники ей было совершенно начхать — вся ее седая голова занята хозяйством и огородом.

— Анька! — громко возвестила она с порога. — Красота-то какая! Дом-то как невеста!

— Да ну тебя, Шура, — засмущалась мать, страшно довольная.

— А че-й то Юрка такой худющий? — соседка подозрительно прищурилась на меня.

— И я говорю — худющий! — охотно согласилась мать.

— Я, вообще-то, вешу семьдесят два, — вставил я.

— Худой, — хором сказали обе женщины, и вопрос был закрыт.

Дальше гости начали приходить волнами. Пришла родня: две материных двоюродных сестры с мужьями, отцовский брат с семьёй, дядька из Березовки. Пришла родня по покойному Ксюшиному мужу — их звали всегда, и они всегда приходили, и всем было немного неловко, но не позвать было нельзя.

Пришли соседи. Пришли соседи соседей. Пришёл дед Матвей, который в деревне играл в шахматы лучше всех. На меня смотрел, всем видом выражая непонимание того, как так вышло, что на старости лет ему приходится сниматься для телевизора, рассказывая о том, как он мной гордится.

И пришёл Пал Палыч. Пал Палыч был кладовщик. В деревне на пару с лишним сотен дворов кладовщик — фигура, сопоставимая по влиянию с председателем, а по осведомлённости его превосходящая. Одевался он в костюм, ходил не спеша и разговаривал так, будто всё, что говорят другие, он уже слышал.

— Ну, здравствуй, чемпион, — сказал он, пожимая мне руку двумя своими. — Слыхал, слыхал.

— Здравствуйте, Пал Палыч.

Он оглядел двор. Медленно, обстоятельно, как оценщик.

— Покрасились, — отметил он.

— Покрасились, — согласился я.

— Синим.

— Синим.

— А мы в позапрошлом годе красились, — сообщил Пал Палыч. — Зелёным. Зелёная-то краска, она подороже будет.

— Дороже, — согласился я.

Помолчали. Пал Палыч явно ждал развития темы, но развития не последовало, и ему пришлось заходить с другого края. Он зашёл в горницу, увидел телевизор и издал звук, который должен был означать вежливую скуку.

— А, — сказал он. — Телевизор.

— Телевизор, — подтвердила Ксюша, вносившая тарелки.

— У меня-то вон два года уже стоит, — сообщил Пал Палыч в пространство. — Надоел даже. Смотреть нечего. Я и не сажусь почти.

— Тоже совсем времени смотреть нету, — поддержал я разговор.

К половине первого, когда телевизор включили, Пал Палыч сидел к нему ближе всех, на лучшем стуле, и не отрывался ни на секунду. Женщины между тем совершали паломничество к маслобойке.

Маслобойка стояла в кухне, и поскольку в деревне о ней знали все, а видели немногие, там образовалась толпа. Женщины трогали, рассматривали, качали головами и говорили одно и то же:

— Вот это вещь.

— Аня, а масло-то как? Не горчит?

— Не горчит, — гордо отвечала мать.

— А сколько времени?

— Двадцать минут.

— Двадцать! — ахала очередь.

Мать держалась скромно, но ее лицо сияло обычной человеческой радостью.

В час сели за стол и дядя Сережа, брат отца, толкнул длинный и маловразумительный тост в мою честь. Родня и соседи мужественно терпели — не первый раз, видимо.

Выпили, закусили, начали кушать и разговаривать. К моменту, когда Клавдия Степановна, мамина сестра, собралась сказать второй тост, в калитку вальяжно зашел дядя Гриша, ее и мамы двоюродный брат. Он подсел ко мне, придвинулся вплотную и налил себе «штрафную» сам. Хлопнув стопарик, он тряхнул головой, выдохнул и наклонился ко мне:

— Юрка! — проникновенно начал он. — Я ж тебя вот такусеньким помню.

— Спасибо, — сказал я.

— Я ж тебя на руках носил.

— Я ценю.

— Ты пей.

— Я за рулём, — машинально ляпнул я.

Дядя Гриша посмотрел на меня в поисках машины. Машины не было, но суть дядя Гриша понял и перевел тему:

— Ты, это, — он оглянулся и понизил голос. — У меня же Валька. Ты ж помнишь Вальку?

Вальку я не помнил так же, как и всех остальных.

— Как не помнить, — пожал плечами.

— Ему бы в город. А? В Красноярск. Ты ж теперь человек. Ты ж с ректором за руку.

— Я, дядь Гриш, студент первого курса.

— Это ты им скажи, — махнул он рукой. — А мне не надо, я всё понимаю. Ты словечко замолви, а я те — рыбы.

— Какой рыбы?

— Лучшей! — заявил дядя Гриша. — Хорошей. Свежей. Хоть каждую неделю.

— Я в Венесуэлу еду, — напомнил я. — Через месяц.

Дядя Гриша задумался. Задача была нетривиальная: доставка свежей рыбы в Южную Америку требовала логистических решений, которых советская деревня пока не выработала.

— Ну тогда после, — нашёлся он.

Едва я отделался от родственничка, взяв время на подумать про Валентина — если он хорошо учится и не хулиганит, я не против в самом деле замолвить словечко — приперся Степан.

Степан жил через дорогу, отец рассказывал, как Степан дважды что-то одалживал и не вернул один раз, тем самым обрубив себе возможность дальнейших одалживаний. С тех пор сосед держал на Соминых обиду. Он пришёл, сел с краю, поздоровался со всеми, кроме меня, и весь вечер разговаривал так, чтобы его реплики проходили мимо моего лица по касательной.

— Погоды-то стоят, — говорил Степан столу.

— Стоят, — соглашался стол.

— Картошка нынче пойдёт.

— Пойдёт.

Ел он при этом за троих, а уходя завернул в газету изрядный кусок сервелата — не таясь, а с достоинством.

А вот дед Матвей подошёл по существу.

— Значит, мастер, — сказал он, усевшись напротив и поставив передо мной стакан компота, потому что уважение уважением, а спаивать чемпиона он не собирался.

— Мастер, — согласился я.

— Спорта.

— Спорта.

— А это как? — спросил дед Матвей. — Ты ж сидишь. Не бегаешь. Какой спорт?

Вопрос был честный, и я на него отвечал уже раз двадцать.

— Мозгами бегаю, — сказал я.

Дед подумал.

— Далеко забегаешь?

— Ходов на двенадцать.

За столом притихли. Двенадцать — число понятное, осязаемое, его можно на пальцах разложить два раза.

— Врёшь, — с надеждой сказал дед Матвей.

— Вру, — согласился я. — Иногда на пятнадцать.

Дед крякнул, махнул рукой, и какой-то из младших родственников припер нам шахматы. Мы сыграли. Я поддался. Не грубо — аккуратно, ходов через тридцать, дав ему перед этим как следует помучиться, поразмышлять вслух и один раз назвать меня сопляком. Дед Матвей выиграл, встал, оправил рубаху и объявил столу:

— Ну вот! А то мастер, мастер!

Стол зауважал деда Матвея. Дед Матвей счастливо улыбался, а я никогда и ни за что не признаюсь, что поддался — легенду о моем учителе нужно поддерживать.

В какой-то момент Анна Петровна расчехлила бережно хранимый много дней козырь, как бы между делом обронив:

— Юрку-то аж в Венесуэлу на чемпионат отправляют.

Стол ошеломленно замолчал, перестал жевать и смотрел на меня округлившимися глазами.

— А это где ж? — спросила одна из материных сестёр.

— В Южной Америке, — ответил я.

— Это где Куба? — уточнил кто-то.

— Рядом.

— А там жарко?

— Не знаю, я ж не был еще, — улыбнулся я.

— Жарко! — авторитетно заявил Пал Палыч. — Стыдно, товарищи! Венесуэла, на секундочку, наш стратегический союзник по ту сторону океана! — он отпил компота из стакана и скромно пояснил. — В телевизоре говорили. Еще год назад.

— А рыба-то там поди хуже нашей, — оживился дядя Гриша.

— А крокодилы там есть? — спросил Колька откуда-то из-под стола и сразу же поплатился.

— Ну-ка вылазь, крокодил, а то уши надеру! — шикнула на него Ксюша.

Посмеялись.

— Ты, Юрочка, сальца с собой возьми, — посоветовала баба Шура. — А то худющий совсем.

— Во-во! — поддержала Анна Петровна. — А то скажут, что мы тебя не кормим совсем!

— Возьму конечно, — пообещал я.

— А его возить-то можно? — заинтересовался Пал Палыч. — Там же эта, как ее… — задумался.

— Т-таможня, — подсказал Алексей.

— Во, наконец-то еще один телезритель в нашей глуши! — снисходительно похвалил Пал Палыч.

Председатель приехал в четвёртом часу, на «козлике», в самый разгар, когда стол уже дошёл до песен, но еще не потерял способности разговаривать. Звали его Николай Фомич, был он мужик грузный, красный, в пиджаке поверх рубахи навыпуск, и появление его во дворе Соминых означало, что Сомины окончательно перешли в другую категорию.

— Не помешал? — спросил он, зная ответ.

— Николай Фомич! — вскинулась мать. — Мы думали, вы уж не придете! Хорошо, что пришли — проходите, сейчас вам приборы найду.

Ему освободили лучший стул — освободил Пал Палыч, который тоже питал к председателю понятные чувства. Председатель выпил, закусил, похвалил грибы, похвалил хозяйку, отдельно похвалил забор, а потом перешёл к делу, ради которого приехал.

— Ну что, Алексей, — сказал он громко, чтобы слышали все. — Дрова тебе будут.

— Сп-пасибо, — сказал отец.

— И не какие-нибудь, — председатель поднял палец. — Лиственных пород. Берёза. Заслужили, — веско сказал председатель. — И это ещё не всё.

Он выдержал паузу. Артист.

— Ксения, — обратился он к сестре. — Тебе с сыном путёвка. На июль.

— Куда? — не поняла Ксюша.

— На Шира.

На Шира, Беле и Красноярское водохранилище в деревне ездили многие, как и во всех населенных пунктах на полтыщи километров вокруг курорта, поэтому не особо впечатлились. Но все равно — по путевке-то кормят, холят и лелеют, а «дикарями» без личного транспорта приходится долго ехать поездом и автобусом, обвесившись палатками и припасами.

— Мальчонке здоровье поправить, — пояснил председатель. — В больнице лежал ведь? Лежал. Вот и путёвка. По линии профсоюза.

Ксюша сидела и молчала. Потом у неё задрожали губы, и она быстро встала и ушла в дом. Мать посмотрела ей вслед, потом на председателя, потом опустила глаза в тарелку.

— Ну вот, — смущённо сказал Николай Фомич. — Я ж как лучше.

— Да это она от радости, — пояснил я.

Председатель покивал и налил себе сам, а через минуту с дальнего края стола раздался голос:

— Так они ж на море в прошлом годе ездили.

Голос был не злой — просто у человека внутри что-то не сошлось, и он это озвучил.

— Ну и ч-че? — спросил Алексей.

Да ниче, — ответил голос. — Живут же люди.

Стол загудел. Кто-то засмеялся, кто-то сказал «да брось ты», баба Шура громко и авторитетно объявила, что Ксюшка вообще-то тоже худющая, и ей обязательно надо взять с собой сала.

К девяти гости начали расходиться. Мать с Ксюшей и бабой Шурой перешли к завершающей стадии праздника — уносить, накрывать, разбирать и обсуждать, кто как выглядел.

Я стоял перед калиткой и вполне искренне махал рукой уходящему дяде Грише, и тут услышал голос:

— Юрка!

Их было пятеро. Трое парней и две девушки, все примерно Юриного возраста, и все, судя по интонации, знали меня лет с трёх.

Я не знал никого. Ситуация привычная, и за год я выработал методику: улыбаться широко, говорить общими фразами, вопросов не задавать, а на вопросы отвечать вопросами. Главное правило — никогда не называй имя первым.

— О! — сказал я с максимальной теплотой в голосе. — Ну наконец-то, я уж думал по лесам вас собирать придется!

Сработало. Обнялись, похлопали по спинам.

— Пошли на костёр, — сказал самый здоровый из них.

На голову выше меня, шея с мое бедро, руки соответствующие. Работал он, судя по всему, там, где надо поднимать тяжёлое, и поднимал он его много.

— Пошли, — согласился я, потому что мыть посуду и убираться во дворе не хотелось.

Костёр жгли за деревней, у поворота на старую дорогу — там было вытоптанное место, брёвна вместо скамеек и следы многих поколений МПХ-шной молодежи. Разожгли быстро, достали бутыль мутного самогона, сало, хлеб, огурцы, вчерашние пирожки. Тощий и высокий парень тронул струны старенькой гитары.

Меня усадили на почётное место — на самое толстое бревно.

— Ну, рассказывай, — потребовал крупный.

Я рассказал, уложившись минут в десять. Ребятам хватило, и она перешли на более актуальные темы. Следующие два часа я слушал. Слушал внимательно, кивал, хохотал в нужных местах и вставлял реплики строго общего характера: «да ладно!», «а он что?», «не может быть», «ну ты даёшь». Из этого потока я постепенно выудил, что крупного зовут Сашка, второго — Генка, гитариста — Мишка, а девушек — Люська и Валя. Что Люська при Сашке, а Валя при Генке. Что Мишка осенью в армию. Что в клубе новый киномеханик, и он жулик.

— Юрка, а помнишь, как ты с крыши сарая сиганул? — спросил Мишка.

— Как не помнить, — сказал я.

— А ногу-то тогда сломал? — подключилась Валя.

— Да вроде нет, — пожал я плечами.

— Да не ломал он, — поддержал Генка. — Он тогда только руку зашиб.

Самогон был страшный. Я пригубил из вежливости, и потом весь вечер незаметно подливал себе воды из фляжки, потому что отлеживаться пару дней не хотелось.

Мишка играл тремя аккордами, но с душой, и пели все. Огонь трещал. Искры уходили вверх и гасли. Маленькая доза самогона вполне сработала. За спиной стояла тёплая июньская темнота, пахло дымом, полынью и рекой.

Хорошо-то как.

В этот момент, когда я расслабился, ко мне подсела Люська. Пересела грамотно — сначала «за пирожками», потом «а тут дым в глаза», потом просто оказалась рядом со мной, и я почувствовал, что температура у костра изменилась градусов на десять.

— Юр, а Юр, — сказала Люська. — А в Венесуэле правда жарко?

— Не знаю, я ж не был, — вежливо ответил я.

— А ты там в чём будешь? В костюме?

— В костюме.

— Тебе идёт костюм, — сообщила Люська и положила руку мне на колено.

Я убрал. Люська нашла его снова.

— Люсь, — сказал я тихо.

— Что «Люсь»? — громко сказала Люська. — Я, может, тоже хочу как в кино.

Сашка встал. Вставал он долго, потому что был большой и потому что самогона в нём булькало изрядно

— Ты че? — исчерпывающе обозначил он претензию ко мне, закатывая рукава рубахи.

— Ниче, — честно ответил я.

— А че она к тебе этывается?

— Понятия не имею, — сказал я. — Я, между прочим, сижу и ничего не делаю. Спроси у неё.

Это была ошибка. Спрашивать у Люськи Сашке было нельзя, потому что Люська немедленно вздёрнула подбородок и сообщила костру, что Юра — человек с положением, а некоторые вон только силос таскать и умеют.

Дальше случилось неизбежное.

— Сань, — сказал я, вставая. — Не надо.

— Надо, — заявил он.

— Тебе ж завтра на работу.

— Надо, — повторил он.

Сашка размахнулся широко, красиво, от плеча, словно предлагая мне выбрать между нокаутом и уворотом. Я не стал уворачиваться. Я шагнул вперёд, внутрь замаха, куда его кулак попросту не доставал, и врезался ему макушкой куда-то в область брови.

Больно было обоим. Мне — сильно. Ему, судя по звуку — сильнее. Заорав, Сашка махнул лапищей и попал мне в левую скулу. В голове зазвенело, но челюсть выдержала.

А потом Мишка с Генкой заорали и повисли на Сашке с двух сторон.

— Всё! Всё! Кровь!

— Сань, кровь!

— Первая кровь, отвяжись!

У Сашки над левым глазом была рассечена бровь. Он мотал головой, отфыркивался, пытался что-то сказать, а Люська уже совала ему платок и командовала «прижми, дурак».

Я сидел на бревне и трогал скулу. Скула наливалась.

— Здорово ты его, — уважительно сказал Мишка.

— Я головой, — признался я. — Я по-другому не умею.

— Так и правильно! — обрадовался Мишка. — У тебя ж голова главная!

Сашка с прижатым ко лбу платком посмотрел на меня одним глазом.

— Ты чего в меня башкой полез? — обиженно спросил он.

— А ты чего размахнулся, как мельница? — парировал я. — Я же вижу — сейчас прилетит. Куда мне деваться?

Сашка подумал.

— Ну да, — согласился он. — Я от души бью.

Через десять минут мы сидели рядом на одном бревне, он с платком, я с примотанной к скуле мокрой тряпкой, и допивали, что осталось. Довольная Люська прижималась к руке своего раненого героя.

— Ты, Юрка, не обижайся, — попросил Сашка.

— Не обижаюсь.

— Ты в свою эту… Весуэлу…

— Венесуэлу.

— Ага. Ты там выиграй, а то нас зыковские задразнили уже. У них поэт.

— Я в курсе, — сказал я. — Я его лично знаю.

— Да ну! — оживился весь костёр. — И как он?

Я подумал.

— Стихи хорошие.

Костёр разочарованно загудел.

— А сам?

— А сам — говно, а не человек, — развел я руками.

Домой я пришёл в первом часу. В сенях горел свет. Мать сидела за столом и перетирала посуду — не потому, что посуда была грязная, а потому, что не могла лечь, пока в доме не всё в порядке.

Она подняла на меня глаза, отложила полотенцу, встала и спросила обещающим большие проблемы тоном:

— Это что?

— Это скула.

— Я вижу, что скула! Это что на ней?

— Радость от встречи со старыми друзьями, — улыбнулся я.

— Юрка!

— Мам, всё нормально. До первой крови.

— До чьей⁈ — страшным шёпотом спросила мать.

— Я-то цел, — хохотнул я.

Анна Петровна ушла в горницу, вернулась с мокрым полотенцем и высказала мне всё, что думает о деревне, о самогоне, о девках, о Сашке, о Сашкиной матери и, отдельным пунктом, о моей голове, которой я, по её сведениям, зарабатываю на жизнь.

— Тебе ж в город! — убивалась она. — Тебе ж характеристику брать! Тебе ж фотографироваться!

— В обкоме будут смотреть? — уточнил я.

— А ты как думал⁈

— Скажу, что упал.

— Кто ж тебе поверит?

— Мам, — мягко улыбнулся я. — Это обком. Там все всё понимают и все делают вид. Главное — чтоб формулировка была приличная.

В дверях появился отец. В майке, заспанный, с кепкой в руке — он и спать, по-моему, ложился с кепкой где-нибудь неподалёку. Посмотрел на меня. Посмотрел на скулу. Посмотрел на мать.

— Из-за д-девки? — спросил Алексей.

— Из-за девки, — признал я.

— А он?

— А у него бровь в труху.

— Х-хорошо, — одобрил отец.

— Лёша!!! — взвилась Анна Петровна.

— А ч-чего? — невозмутимо ответил отец. — Пусть з-знают, что С-сомины не д-дурее других!

И ушёл спать, страшно довольный, а мать ещё минут пятнадцать выговаривала нам обоим всё, что мы заслужили.

Я лежал на кровати, прижимая к скуле полотенце и слушал ночную деревенскую тишину.

Неплохо съездил.

Конец второго тома.

Предыдущая главаГлава 26 из 26К книге