Я проснулся от смеси умопомрачительных запахов. Тесто, топленое масло, укроп и мясо. Вчера вечером пахло сначала плохо, когда мы с Алексеем забивали, смолили и разделывали свинью, а потом прекрасно — когда на огромную сковороду легли отборные кусочки свеженины.
За окном едва серело. Часы на стене — те самые, за двадцать пять рублей — показывали без четверти пять. Мать стояла у газовой плиты слева от баллона и спиной ко мне. Одета была в фартук поверх старого платья, и что-то делала руками так быстро, что уследить не получалось.
— Мам, ты вообще ложилась?
— Ложилась, — не оборачиваясь, ответила Анна Петровна. — В третьем часу.
— А встала?
— В четвёртом.
— Понятно, спортивный режим.
Хохотнув, она велела:
— Иди куда шел, «режим»!
Я вышел из дома и направился к новенькому, крашенному веселенькой желтой краской, сортиру. Во дворе было сыро и свежо. Роса, туман по низу огорода, петух у соседей уже проорался и теперь отдыхал.
Дом тоже был покрашен. Свежо, ярко, синим по низу и белым по наличникам. И забор был покрашен. Тем же синим, аккуратно, с загнутыми штакетинами по верху.
Меньше года прошло, а дом сменил цвет, в бане появилась стиральная машинка, на кухне — маслобойка, в горнице — телевизор, а на полке — приёмник, который отец включал, кажется, даже когда уходил, чтобы дому не было скучно.
Богато нынче живет семья Соминых.
Со стороны улицы раздался бодрый рев, и в калитку въехал отец. На мотоцикле, в кепке, с тремя завязанными белыми тряпицами ведрами в коляске. Почти наехав на крыльцо, Алексей остановился в паре сантиметров от него.
Умения демонстрирует.
— О! — обрадовался Алексей, увидев меня. — В-встал?
— Встал, — согласился я. — Ты когда уехал-то?
— В ч-четыре.
— А спал когда?
Отец подумал.
— Н-не помню, — честно сказал он.
В такие тяжелые времена как приезд домой давным-давно не виденного и сумевшего тупо перевернуть жизнь семьи целиком сына спят по остаточному принципу.
Грибов Алексей набрал прилично: маслята, обабки, парочка белых сверху, положенных отдельно, как ордена. Отец поставил корзины у крыльца, снял кепку, вытер лоб рукавом и посмотрел на меня с выражением, которое я уже научился читать.
— Перебирать? — вздохнул я.
— П-перебирать, — подтвердил он с явным удовольствием.
Мне вынесли табуретку, таз, нож и старую газету. Я сел и приступил.
Дело было знакомое: маслята — снять плёнку со шляпки, обабки — распустить пополам и глянуть на срез, всё сомнительное — в отдельную кучку. Руки помнили сами, я им не мешал.
Отец ополоснулся у колодца, вытерся, подошёл и постоял над тазом. Потом молча вынул один гриб. Осмотрел со всех сторон. Положил обратно. Ровно на то же место.
Потом второй. Осмотрел. Положил обратно.
— Пап.
— А?
— Ты их вынимаешь и кладёшь туда же.
— П-проверяю, — объяснил Алексей.
— И как?
— П-пока нормально, — снисходительно ответил отец.
Один обабок я всё-таки отложил — червивый, весь в дырках. Отец немедленно выудил его обратно и вернул в таз.
— Червивый же.
— В с-соли п-полежит — в-выйдут.
— А если не выйдут?
— З-значит с мясом, — хохотнул Алексей.
Он ушёл переодеваться, весьма довольный собой, а ко мне подошла кошка.
Кошка была рыжая, наглая и с репутацией. Колька её боялся и ходил мимо по стеночке, за что регулярно получал по рукам когтями — не со зла, а из принципа, чтобы не расслаблялся. Меня она уважала: я был единственным в доме, кто ни разу не пытался её погладить.
Она обошла меня по кругу, потёрлась о ногу, села рядом и стала смотреть в таз с видом инспектора.
— А ты как считаешь? С мясом или без? — спросил я.
Кошка отвернулась. Дипломат.
Мать вынесла завтрак прямо во двор, на маленький столик у стены: яичница на сале, чугунная сковорода прямо на подставке, чёрный хлеб, пучок зелёного лука, холодненькое молоко в кружках.
— Ешьте, — скомандовала Анна Петровна. — И стол выносить. Родня к одиннадцати, а гости с утра пойдут, я знаю их.
— А чего с утра-то?
— А посмотреть, — объяснила мать таким тоном, каким объясняют очевидное. — Кто первый придёт, тот первый всем и расскажет.
Стол во дворе собирали из трёх: своего, Ксюшиного и одолженного у соседей. Сверху — клеёнка, поверх клеёнки — скатерти. Скамейки, табуретки, два стула из горницы для самых уважаемых.
Ксюша пришла с утра, при параде, с накрученными на бигуди с вечера волосами, и сразу взяла командование в свои руки, отчего у нас с матерью образовалось двоевластие с элементами гражданской войны.
Колька тем временем изображал моторизованного анархиста, хаотично катаясь на машине по двору — с зимы Ксюшкин сын настолько успел сродниться с техникой, что вытаскивать его из нее приходилось исключительно физически — за подмышки.
Он ездил по вытоптанной дорожке от крыльца до калитки и обратно, бибикал и требовал уважения.
— Юра, отойди, — сказал он мне строго. — Я еду.
— Ты меня задавишь?
— Задавлю, — подтвердил Колька без всякой злобы, просто реализуя преимущество, которое ему давал автомобиль.
Я отошёл. Он проехал, развернулся у калитки — с трудом, в три приёма, как на настоящей — и вернулся.
— Ю-ю-юр, а, Юр?
— А?
— А у деда путёвка есть, — сообщил он.
— Путевой лист, — поправил я.
— Путёвка, — непреклонно сказал Колька. — А у меня нету. Дай.
— А зачем тебе?
— Без путёвки не пускают, — объяснил ребёнок, чья картина мира формировалась в кабине «ЗиЛа».
Пришлось выдать ему листок из блокнота с надписью «ПУТЁВКА» и моим автографом. Колька сложил его вчетверо, сунул в карман шорт и уехал по своим делам, всем видом показывая, насколько ему хочется, чтобы кто-нибудь спросил документы.
Гости начали подтягиваться к десяти. Первой пришла баба Шура, соседка через два дома, сухонькая, в белом платке. Она знала Соминых лет сорок, качала маленькую Ксюшу, помнила Юру грудничком, и на телевизоры-приемники ей было совершенно начхать — вся ее седая голова занята хозяйством и огородом.
— Анька! — громко возвестила она с порога. — Красота-то какая! Дом-то как невеста!
— Да ну тебя, Шура, — засмущалась мать, страшно довольная.
— А че-й то Юрка такой худющий? — соседка подозрительно прищурилась на меня.
— И я говорю — худющий! — охотно согласилась мать.
— Я, вообще-то, вешу семьдесят два, — вставил я.
— Худой, — хором сказали обе женщины, и вопрос был закрыт.
Дальше гости начали приходить волнами. Пришла родня: две материных двоюродных сестры с мужьями, отцовский брат с семьёй, дядька из Березовки. Пришла родня по покойному Ксюшиному мужу — их звали всегда, и они всегда приходили, и всем было немного неловко, но не позвать было нельзя.
Пришли соседи. Пришли соседи соседей. Пришёл дед Матвей, который в деревне играл в шахматы лучше всех. На меня смотрел, всем видом выражая непонимание того, как так вышло, что на старости лет ему приходится сниматься для телевизора, рассказывая о том, как он мной гордится.
И пришёл Пал Палыч. Пал Палыч был кладовщик. В деревне на пару с лишним сотен дворов кладовщик — фигура, сопоставимая по влиянию с председателем, а по осведомлённости его превосходящая. Одевался он в костюм, ходил не спеша и разговаривал так, будто всё, что говорят другие, он уже слышал.
— Ну, здравствуй, чемпион, — сказал он, пожимая мне руку двумя своими. — Слыхал, слыхал.
— Здравствуйте, Пал Палыч.
Он оглядел двор. Медленно, обстоятельно, как оценщик.
— Покрасились, — отметил он.
— Покрасились, — согласился я.
— Синим.
— Синим.
— А мы в позапрошлом годе красились, — сообщил Пал Палыч. — Зелёным. Зелёная-то краска, она подороже будет.
— Дороже, — согласился я.
Помолчали. Пал Палыч явно ждал развития темы, но развития не последовало, и ему пришлось заходить с другого края. Он зашёл в горницу, увидел телевизор и издал звук, который должен был означать вежливую скуку.
— А, — сказал он. — Телевизор.
— Телевизор, — подтвердила Ксюша, вносившая тарелки.
— У меня-то вон два года уже стоит, — сообщил Пал Палыч в пространство. — Надоел даже. Смотреть нечего. Я и не сажусь почти.
— Тоже совсем времени смотреть нету, — поддержал я разговор.
К половине первого, когда телевизор включили, Пал Палыч сидел к нему ближе всех, на лучшем стуле, и не отрывался ни на секунду. Женщины между тем совершали паломничество к маслобойке.
Маслобойка стояла в кухне, и поскольку в деревне о ней знали все, а видели немногие, там образовалась толпа. Женщины трогали, рассматривали, качали головами и говорили одно и то же:
— Вот это вещь.
— Аня, а масло-то как? Не горчит?
— Не горчит, — гордо отвечала мать.
— А сколько времени?
— Двадцать минут.
— Двадцать! — ахала очередь.
Мать держалась скромно, но ее лицо сияло обычной человеческой радостью.
В час сели за стол и дядя Сережа, брат отца, толкнул длинный и маловразумительный тост в мою честь. Родня и соседи мужественно терпели — не первый раз, видимо.
Выпили, закусили, начали кушать и разговаривать. К моменту, когда Клавдия Степановна, мамина сестра, собралась сказать второй тост, в калитку вальяжно зашел дядя Гриша, ее и мамы двоюродный брат. Он подсел ко мне, придвинулся вплотную и налил себе «штрафную» сам. Хлопнув стопарик, он тряхнул головой, выдохнул и наклонился ко мне:
— Юрка! — проникновенно начал он. — Я ж тебя вот такусеньким помню.
— Спасибо, — сказал я.
— Я ж тебя на руках носил.
— Я ценю.
— Ты пей.
— Я за рулём, — машинально ляпнул я.
Дядя Гриша посмотрел на меня в поисках машины. Машины не было, но суть дядя Гриша понял и перевел тему:
— Ты, это, — он оглянулся и понизил голос. — У меня же Валька. Ты ж помнишь Вальку?
Вальку я не помнил так же, как и всех остальных.
— Как не помнить, — пожал плечами.
— Ему бы в город. А? В Красноярск. Ты ж теперь человек. Ты ж с ректором за руку.
— Я, дядь Гриш, студент первого курса.
— Это ты им скажи, — махнул он рукой. — А мне не надо, я всё понимаю. Ты словечко замолви, а я те — рыбы.
— Какой рыбы?
— Лучшей! — заявил дядя Гриша. — Хорошей. Свежей. Хоть каждую неделю.
— Я в Венесуэлу еду, — напомнил я. — Через месяц.
Дядя Гриша задумался. Задача была нетривиальная: доставка свежей рыбы в Южную Америку требовала логистических решений, которых советская деревня пока не выработала.
— Ну тогда после, — нашёлся он.
Едва я отделался от родственничка, взяв время на подумать про Валентина — если он хорошо учится и не хулиганит, я не против в самом деле замолвить словечко — приперся Степан.
Степан жил через дорогу, отец рассказывал, как Степан дважды что-то одалживал и не вернул один раз, тем самым обрубив себе возможность дальнейших одалживаний. С тех пор сосед держал на Соминых обиду. Он пришёл, сел с краю, поздоровался со всеми, кроме меня, и весь вечер разговаривал так, чтобы его реплики проходили мимо моего лица по касательной.
— Погоды-то стоят, — говорил Степан столу.
— Стоят, — соглашался стол.
— Картошка нынче пойдёт.
— Пойдёт.
Ел он при этом за троих, а уходя завернул в газету изрядный кусок сервелата — не таясь, а с достоинством.
А вот дед Матвей подошёл по существу.
— Значит, мастер, — сказал он, усевшись напротив и поставив передо мной стакан компота, потому что уважение уважением, а спаивать чемпиона он не собирался.
— Мастер, — согласился я.
— Спорта.
— Спорта.
— А это как? — спросил дед Матвей. — Ты ж сидишь. Не бегаешь. Какой спорт?
Вопрос был честный, и я на него отвечал уже раз двадцать.
— Мозгами бегаю, — сказал я.
Дед подумал.
— Далеко забегаешь?
— Ходов на двенадцать.
За столом притихли. Двенадцать — число понятное, осязаемое, его можно на пальцах разложить два раза.
— Врёшь, — с надеждой сказал дед Матвей.
— Вру, — согласился я. — Иногда на пятнадцать.
Дед крякнул, махнул рукой, и какой-то из младших родственников припер нам шахматы. Мы сыграли. Я поддался. Не грубо — аккуратно, ходов через тридцать, дав ему перед этим как следует помучиться, поразмышлять вслух и один раз назвать меня сопляком. Дед Матвей выиграл, встал, оправил рубаху и объявил столу:
— Ну вот! А то мастер, мастер!
Стол зауважал деда Матвея. Дед Матвей счастливо улыбался, а я никогда и ни за что не признаюсь, что поддался — легенду о моем учителе нужно поддерживать.
В какой-то момент Анна Петровна расчехлила бережно хранимый много дней козырь, как бы между делом обронив:
— Юрку-то аж в Венесуэлу на чемпионат отправляют.
Стол ошеломленно замолчал, перестал жевать и смотрел на меня округлившимися глазами.
— А это где ж? — спросила одна из материных сестёр.
— В Южной Америке, — ответил я.
— Это где Куба? — уточнил кто-то.
— Рядом.
— А там жарко?
— Не знаю, я ж не был еще, — улыбнулся я.
— Жарко! — авторитетно заявил Пал Палыч. — Стыдно, товарищи! Венесуэла, на секундочку, наш стратегический союзник по ту сторону океана! — он отпил компота из стакана и скромно пояснил. — В телевизоре говорили. Еще год назад.
— А рыба-то там поди хуже нашей, — оживился дядя Гриша.
— А крокодилы там есть? — спросил Колька откуда-то из-под стола и сразу же поплатился.
— Ну-ка вылазь, крокодил, а то уши надеру! — шикнула на него Ксюша.
Посмеялись.
— Ты, Юрочка, сальца с собой возьми, — посоветовала баба Шура. — А то худющий совсем.
— Во-во! — поддержала Анна Петровна. — А то скажут, что мы тебя не кормим совсем!
— Возьму конечно, — пообещал я.
— А его возить-то можно? — заинтересовался Пал Палыч. — Там же эта, как ее… — задумался.
— Т-таможня, — подсказал Алексей.
— Во, наконец-то еще один телезритель в нашей глуши! — снисходительно похвалил Пал Палыч.
Председатель приехал в четвёртом часу, на «козлике», в самый разгар, когда стол уже дошёл до песен, но еще не потерял способности разговаривать. Звали его Николай Фомич, был он мужик грузный, красный, в пиджаке поверх рубахи навыпуск, и появление его во дворе Соминых означало, что Сомины окончательно перешли в другую категорию.
— Не помешал? — спросил он, зная ответ.
— Николай Фомич! — вскинулась мать. — Мы думали, вы уж не придете! Хорошо, что пришли — проходите, сейчас вам приборы найду.
Ему освободили лучший стул — освободил Пал Палыч, который тоже питал к председателю понятные чувства. Председатель выпил, закусил, похвалил грибы, похвалил хозяйку, отдельно похвалил забор, а потом перешёл к делу, ради которого приехал.
— Ну что, Алексей, — сказал он громко, чтобы слышали все. — Дрова тебе будут.
— Сп-пасибо, — сказал отец.
— И не какие-нибудь, — председатель поднял палец. — Лиственных пород. Берёза. Заслужили, — веско сказал председатель. — И это ещё не всё.
Он выдержал паузу. Артист.
— Ксения, — обратился он к сестре. — Тебе с сыном путёвка. На июль.
— Куда? — не поняла Ксюша.
— На Шира.
На Шира, Беле и Красноярское водохранилище в деревне ездили многие, как и во всех населенных пунктах на полтыщи километров вокруг курорта, поэтому не особо впечатлились. Но все равно — по путевке-то кормят, холят и лелеют, а «дикарями» без личного транспорта приходится долго ехать поездом и автобусом, обвесившись палатками и припасами.
— Мальчонке здоровье поправить, — пояснил председатель. — В больнице лежал ведь? Лежал. Вот и путёвка. По линии профсоюза.
Ксюша сидела и молчала. Потом у неё задрожали губы, и она быстро встала и ушла в дом. Мать посмотрела ей вслед, потом на председателя, потом опустила глаза в тарелку.
— Ну вот, — смущённо сказал Николай Фомич. — Я ж как лучше.
— Да это она от радости, — пояснил я.
Председатель покивал и налил себе сам, а через минуту с дальнего края стола раздался голос:
— Так они ж на море в прошлом годе ездили.
Голос был не злой — просто у человека внутри что-то не сошлось, и он это озвучил.
— Ну и ч-че? — спросил Алексей.
Да ниче, — ответил голос. — Живут же люди.
Стол загудел. Кто-то засмеялся, кто-то сказал «да брось ты», баба Шура громко и авторитетно объявила, что Ксюшка вообще-то тоже худющая, и ей обязательно надо взять с собой сала.
К девяти гости начали расходиться. Мать с Ксюшей и бабой Шурой перешли к завершающей стадии праздника — уносить, накрывать, разбирать и обсуждать, кто как выглядел.
Я стоял перед калиткой и вполне искренне махал рукой уходящему дяде Грише, и тут услышал голос:
— Юрка!
Их было пятеро. Трое парней и две девушки, все примерно Юриного возраста, и все, судя по интонации, знали меня лет с трёх.
Я не знал никого. Ситуация привычная, и за год я выработал методику: улыбаться широко, говорить общими фразами, вопросов не задавать, а на вопросы отвечать вопросами. Главное правило — никогда не называй имя первым.
— О! — сказал я с максимальной теплотой в голосе. — Ну наконец-то, я уж думал по лесам вас собирать придется!
Сработало. Обнялись, похлопали по спинам.
— Пошли на костёр, — сказал самый здоровый из них.
На голову выше меня, шея с мое бедро, руки соответствующие. Работал он, судя по всему, там, где надо поднимать тяжёлое, и поднимал он его много.
— Пошли, — согласился я, потому что мыть посуду и убираться во дворе не хотелось.
Костёр жгли за деревней, у поворота на старую дорогу — там было вытоптанное место, брёвна вместо скамеек и следы многих поколений МПХ-шной молодежи. Разожгли быстро, достали бутыль мутного самогона, сало, хлеб, огурцы, вчерашние пирожки. Тощий и высокий парень тронул струны старенькой гитары.
Меня усадили на почётное место — на самое толстое бревно.
— Ну, рассказывай, — потребовал крупный.
Я рассказал, уложившись минут в десять. Ребятам хватило, и она перешли на более актуальные темы. Следующие два часа я слушал. Слушал внимательно, кивал, хохотал в нужных местах и вставлял реплики строго общего характера: «да ладно!», «а он что?», «не может быть», «ну ты даёшь». Из этого потока я постепенно выудил, что крупного зовут Сашка, второго — Генка, гитариста — Мишка, а девушек — Люська и Валя. Что Люська при Сашке, а Валя при Генке. Что Мишка осенью в армию. Что в клубе новый киномеханик, и он жулик.
— Юрка, а помнишь, как ты с крыши сарая сиганул? — спросил Мишка.
— Как не помнить, — сказал я.
— А ногу-то тогда сломал? — подключилась Валя.
— Да вроде нет, — пожал я плечами.
— Да не ломал он, — поддержал Генка. — Он тогда только руку зашиб.
Самогон был страшный. Я пригубил из вежливости, и потом весь вечер незаметно подливал себе воды из фляжки, потому что отлеживаться пару дней не хотелось.
Мишка играл тремя аккордами, но с душой, и пели все. Огонь трещал. Искры уходили вверх и гасли. Маленькая доза самогона вполне сработала. За спиной стояла тёплая июньская темнота, пахло дымом, полынью и рекой.
Хорошо-то как.
В этот момент, когда я расслабился, ко мне подсела Люська. Пересела грамотно — сначала «за пирожками», потом «а тут дым в глаза», потом просто оказалась рядом со мной, и я почувствовал, что температура у костра изменилась градусов на десять.
— Юр, а Юр, — сказала Люська. — А в Венесуэле правда жарко?
— Не знаю, я ж не был, — вежливо ответил я.
— А ты там в чём будешь? В костюме?
— В костюме.
— Тебе идёт костюм, — сообщила Люська и положила руку мне на колено.
Я убрал. Люська нашла его снова.
— Люсь, — сказал я тихо.
— Что «Люсь»? — громко сказала Люська. — Я, может, тоже хочу как в кино.
Сашка встал. Вставал он долго, потому что был большой и потому что самогона в нём булькало изрядно
— Ты че? — исчерпывающе обозначил он претензию ко мне, закатывая рукава рубахи.
— Ниче, — честно ответил я.
— А че она к тебе этывается?
— Понятия не имею, — сказал я. — Я, между прочим, сижу и ничего не делаю. Спроси у неё.
Это была ошибка. Спрашивать у Люськи Сашке было нельзя, потому что Люська немедленно вздёрнула подбородок и сообщила костру, что Юра — человек с положением, а некоторые вон только силос таскать и умеют.
Дальше случилось неизбежное.
— Сань, — сказал я, вставая. — Не надо.
— Надо, — заявил он.
— Тебе ж завтра на работу.
— Надо, — повторил он.
Сашка размахнулся широко, красиво, от плеча, словно предлагая мне выбрать между нокаутом и уворотом. Я не стал уворачиваться. Я шагнул вперёд, внутрь замаха, куда его кулак попросту не доставал, и врезался ему макушкой куда-то в область брови.
Больно было обоим. Мне — сильно. Ему, судя по звуку — сильнее. Заорав, Сашка махнул лапищей и попал мне в левую скулу. В голове зазвенело, но челюсть выдержала.
А потом Мишка с Генкой заорали и повисли на Сашке с двух сторон.
— Всё! Всё! Кровь!
— Сань, кровь!
— Первая кровь, отвяжись!
У Сашки над левым глазом была рассечена бровь. Он мотал головой, отфыркивался, пытался что-то сказать, а Люська уже совала ему платок и командовала «прижми, дурак».
Я сидел на бревне и трогал скулу. Скула наливалась.
— Здорово ты его, — уважительно сказал Мишка.
— Я головой, — признался я. — Я по-другому не умею.
— Так и правильно! — обрадовался Мишка. — У тебя ж голова главная!
Сашка с прижатым ко лбу платком посмотрел на меня одним глазом.
— Ты чего в меня башкой полез? — обиженно спросил он.
— А ты чего размахнулся, как мельница? — парировал я. — Я же вижу — сейчас прилетит. Куда мне деваться?
Сашка подумал.
— Ну да, — согласился он. — Я от души бью.
Через десять минут мы сидели рядом на одном бревне, он с платком, я с примотанной к скуле мокрой тряпкой, и допивали, что осталось. Довольная Люська прижималась к руке своего раненого героя.
— Ты, Юрка, не обижайся, — попросил Сашка.
— Не обижаюсь.
— Ты в свою эту… Весуэлу…
— Венесуэлу.
— Ага. Ты там выиграй, а то нас зыковские задразнили уже. У них поэт.
— Я в курсе, — сказал я. — Я его лично знаю.
— Да ну! — оживился весь костёр. — И как он?
Я подумал.
— Стихи хорошие.
Костёр разочарованно загудел.
— А сам?
— А сам — говно, а не человек, — развел я руками.
Домой я пришёл в первом часу. В сенях горел свет. Мать сидела за столом и перетирала посуду — не потому, что посуда была грязная, а потому, что не могла лечь, пока в доме не всё в порядке.
Она подняла на меня глаза, отложила полотенцу, встала и спросила обещающим большие проблемы тоном:
— Это что?
— Это скула.
— Я вижу, что скула! Это что на ней?
— Радость от встречи со старыми друзьями, — улыбнулся я.
— Юрка!
— Мам, всё нормально. До первой крови.
— До чьей⁈ — страшным шёпотом спросила мать.
— Я-то цел, — хохотнул я.
Анна Петровна ушла в горницу, вернулась с мокрым полотенцем и высказала мне всё, что думает о деревне, о самогоне, о девках, о Сашке, о Сашкиной матери и, отдельным пунктом, о моей голове, которой я, по её сведениям, зарабатываю на жизнь.
— Тебе ж в город! — убивалась она. — Тебе ж характеристику брать! Тебе ж фотографироваться!
— В обкоме будут смотреть? — уточнил я.
— А ты как думал⁈
— Скажу, что упал.
— Кто ж тебе поверит?
— Мам, — мягко улыбнулся я. — Это обком. Там все всё понимают и все делают вид. Главное — чтоб формулировка была приличная.
В дверях появился отец. В майке, заспанный, с кепкой в руке — он и спать, по-моему, ложился с кепкой где-нибудь неподалёку. Посмотрел на меня. Посмотрел на скулу. Посмотрел на мать.
— Из-за д-девки? — спросил Алексей.
— Из-за девки, — признал я.
— А он?
— А у него бровь в труху.
— Х-хорошо, — одобрил отец.
— Лёша!!! — взвилась Анна Петровна.
— А ч-чего? — невозмутимо ответил отец. — Пусть з-знают, что С-сомины не д-дурее других!
И ушёл спать, страшно довольный, а мать ещё минут пятнадцать выговаривала нам обоим всё, что мы заслужили.
Я лежал на кровати, прижимая к скуле полотенце и слушал ночную деревенскую тишину.
Неплохо съездил.
Конец второго тома.