Кабинет был натоплен до духоты, а за окном, за плотной шторой, стояла уже настоящая зимняя ночь, звонкая и сухая, из тех, когда снег ещё не выпал, но воздух его уже держит, и первый мороз пробует Москву на прочность. Волков не любил этой поры больше самих холодов. Мороз, когда он приходит, понятен, и с ним всё ясно; а вот это преддверие, когда зима ещё не легла, а только тянет из всех щелей и выжидает, было хуже всего: к нему нельзя приготовиться заранее, всегда что-нибудь да прозеваешь.
Каганович потел. Он вспотел ещё до начала разговора, грузный, красный, и всё ровнял и ровнял перед собой бумаги, будто в них было спасение, хотя знал не хуже Волкова, что спрашивать сегодня будут с него и никакие бумаги тут не помогут. Микоян рядом с ним сидел сухой и неподвижный, папку держал на коленях, но не раскрывал: всё, что в ней было, он помнил наизусть и в бумагу заглядывал разве что для других, не для себя. А третий, Молотов, вовсе будто отсутствовал — устроился сбоку, у стены, за кругом лампы, и пенсне его тускло отсвечивало оттуда, из полутьмы, скрывая глаза. Он пришёл слушать и молчать, пока не спросят, и Волков знал, что спросит его последним, а услышит, может статься, самое важное.
— Зима, — сказал Волков, — приходит к нам каждый год, и каждый год почему-то внезапно. Как будто её не по календарю ждут, а она подкрадывается и прыгает на спину, как тать.
Он сказал это без улыбки, но те, кто сидел за столом, знали его довольно, чтобы понять: сказано с усмешкой, и усмешка эта не сулит лёгкого вечера.
— Я собрал вас не сводки слушать, — продолжал он. — Сводки я и без вас читаю. Я хочу услышать не то, сколько собрано и сколько отгружено, а одно: переживём ли зиму так, чтобы весной было кому и на чём пахать, и чтобы в городах не гасли трубы. Просто. По-человечески. Лазарь, начни ты. Довезёшь?
Каганович заёрзал.
— Довезём, товарищ Сталин. Дорога работает. Шесть пар поездов в сутки на южном ходу держим твёрдо…
— Я не спросил, сколько пар поездов, — мягко перебил Волков. — Я спросил: довезёшь? С хлебом в этот год перебиваемся, урожай тыл вытянул, — там свезти да распределить, и то полдела уже сделано. Меня другое грызёт: уголь. Уголь — в города, к морозам, чтоб не встали трубы. Ляжет мороз, а котельные без топлива — вот где беда. Довезёшь уголь городам, к сроку, в полную силу?
Каганович помолчал, и по тому, как он помолчал, всем стало ясно: не так гладко.
— Тяжело, товарищ Сталин, — сказал он наконец, и это далось ему трудно, потому что легче было пообещать. — И вот что обидно: дело ведь не в том, что топлива нет. Топливо есть, добыли, восток дал, как не давал, — лежит уголь на складах, у шахт, горами лежит. Дело в том, чтоб его свезти. Не хватит у меня вагонов гнать его в полную силу разом на все города, к сроку. На большие хватит, на Москву, на Урал, на заводские — а до малых городов да до дальних станций дойдёт в обрез, впритирку, а где и с опозданием. Тяну изо всех сил, но тяну на разрыв.
— Вагонов, говоришь, не хватит, — сказал вдруг от стены Молотов, ровно, ни к кому не оборачиваясь, будто отмечал погоду. — А ты, Лазарь, на американские паровозы в свой расчёт больше не клади. Те, что по программе шли, до весны не жди — ни паровозов, ни рельсовой стали. Придержали. С августа. Так что своё колёсное береги, латай, а нового с той стороны покуда не будет.
Каганович обернулся к нему всем грузным телом. Известие было ему не в новинку: по тому, как он лишь кивнул, а не ахнул, видно было, что цифру эту он в свои сводки уже вписал.
— Знаю, Вячеслав Михайлович, — сказал он. — Считал уже без них. Оттого и говорю: на разрыв.
— И правильно, что считал, — сказал Волков. — Тем и живём, что считаем наперёд, а не хватаемся за голову в декабре. Придержали американцы — переживём, не впервой без их подарков обходиться, заводы наши на Урале, а не за океаном. Но раз колёс не прибавится, тем строже их беречь. — Он подумал. — Значит, так. Уголь везти не поровну всем, а по нужде, кому первей. Первым — где на угле всё держится, где встанет труба и колом станет целый город: где заводы, где госпитали. Мужик в своей избе печь протопит, чем есть, а город к печке не воротишь, город на трубе живёт, и если труба остыла — стынет разом и улица, и завод, и раненые в палатах. Вот и клади уголь туда сперва. Составь мне, Лазарь, эту очередь, по-хозяйски, и держи её: сперва те, кому без угля смерть, потом кому туго, потом кто своим перебьётся. — Он помолчал. — А деревня? Деревню углём не согреешь, до неё уголь не доедет. Деревня на дровах. С дровами как?
— Дрова — забота не моя, а мест, — осторожно сказал Каганович. — Моё дело — довезти, где своего нет. А заготовили… кто как. Где мужики остались — заготовили. Где одни бабы — плохо. Лес валить да возить — работа не бабья, а мужиков нет. Так что дрова есть в лесу, стоят на корню, а в печку не попали, потому что валить некому.
— Валить-то поздно уже, — сказал Волков. — Сырое бревно не горит, его загодя рубят, летом, чтоб к морозам выстоялось. Летом прозевали — этой зимы уже не поправишь, чем деревня запаслась, тем и перебьётся, впритык, а где не хватит — сухостоем да валежником, что сухое стоит. Это латка, не решение, знаю. Но людей туда всё равно дай, где заготовителей нет: пленные на валку да на торф, тыловые команды в подмогу, — чтоб хоть сухое собрали и чтоб бабы в мороз не с топором в лесу стояли, а дома, с детьми. И на будущую зиму — не как в эту: рубить с лета, загодя, чтоб не куковать теперь над сырым лесом. Торф — то же самое. Стоит болото под боком у станции, а станция мёрзнет, потому что резать торф некому. Это не хитрость, это руки. Найти руки. — Он отметил это себе коротким кивком, как отмечал всё, что переходило из разговора в дело, и пошёл дальше. — И вот о чём ещё подумайте загодя, не то опять спохватимся в последний день. Про весну. Зиму мы деревне перебьём, отогреем, — а весной ей чем пахать? Земля есть, а поднять её нечем. Коней нет, коней съела война. Тракторов нет, где те тракторы, Анастас верно сказал. Семян нет: что было, съели или закопали от немца в землю и не нашли. Перезимуем, а весной выйдут мужики в поле с пустыми руками, и опять недосев, и опять на будущий год голодно. Так вот, чтоб круг этот разорвать, — тягло, семенной хлеб, хоть какой инвентарь готовить надо не в марте, когда сани по последнему снегу, а сейчас. Зимой готовить к весне. Как сани готовят летом.
— Это верно, товарищ Сталин, — сказал Микоян, и в первый раз за вечер раскрыл папку, чтобы записать, и по этому было видно, что мысль он берёт всерьёз. — О весне сейчас никто не думает, все в зиму глядят. А ведь чем раньше начнём сводить в кучу тягло и семенной фонд, тем меньше по весне будет плача. Прикину, что можно снять с тыловых областей, не оголив их, и сколько отправить на освобождённые земли загодя, санным путём.
— Именно. — Волков оглядел стол. — Значит, порядок такой. Первое — уголь городам по нужде, как условились: где заводы да раненые — вперёд всех, малый город на дровах перетерпит. Второе — руки на дрова и торф туда, где бабы одни: пленных, тыловые команды, чтоб деревня и станция не мёрзли. Третье — не проспать весну: тягло, семена, инвентарь сводить и слать на землю уже теперь, по санному пути, а не спохватываться в марте. Лазарь везёт, Анастас считает и распределяет, спрос — с обоих, лично, каждую неделю. Не устроит меня «шесть пар поездов». Устроит — «довезли и не встали». Ясно?
— Ясно, товарищ Сталин, — сказали оба почти враз.
— Тогда идите работать. — Он поднялся, показывая, что кончено, но у двери, когда они уже собирали бумаги, добавил, и в голосе снова прошла та сухая усмешка, с которой начал: — И вот ещё что. Зима в этом году, товарищи, придёт вовремя. В декабре. Как всегда. Так что если она застанет нас врасплох — а она любит, — то виноваты будем не мы с ней, а вы двое. Договорились?
— Ясно, товарищ Сталин, — сказали Каганович и Микоян почти враз, и это прозвучало уже с порога.
— А ты, Вячеслав Михайлович, задержись, — сказал Волков, не повышая голоса, но так, что Молотов, уже поднявшийся было, снова опустился на стул. — С этими двумя мы про зиму сговорились. Зима — она хоть и внезапна, а понятна: уголь, дрова, руки, — всё считается, всё раскладывается по неделям. С тобой у меня разговор про то, что по неделям не расчислишь.
Каганович вытер лоб и вышел, тяжело ступая; Микоян, пряча папку, коротко кивнул и вышел следом, тихо притворив за собою дверь. Они остались вдвоём.
Волков не сразу заговорил. Он прошёлся по кабинету, и в эту минуту, когда решённое было решено и распорядок отдан, на него навалилось то, что всегда наваливалось после таких разговоров и чего он не показывал хозяйственникам: за зимой, которую он только что расписал по часам, стояла весна с пустой, неподнятой пашней, а за весной — то, чего не берёт ни уголь, ни хлеб.
— Скажи мне, Вячеслав Михайлович, — заговорил он наконец, и голос его стал глуше, — вот эти придержанные паровозы. Ты понял, к чему я клоню, ещё когда сказал про них у стены. Не про паровозы речь.
— Не про паровозы, — тихо согласился Молотов. — Я понял.
— Тогда не отвечай сейчас. — Волков поднял руку, будто удерживая слово, уже готовое сорваться. — Не с языка мне нужен ответ, а обдуманный. Ступай домой, не ложись, думай. И утром принеси мне не то, что придержали, — это я и сам прочёл. А почему. И главное — что за этим «почему» стоит дальше, за краем войны, куда я и сам-то заглядывать боюсь. Утром жду. С этим и жду.
Молотов посмотрел на него долго, без слов, — он уже знал, куда заглядывать, и по лицу его видно было, что заглядывать туда ему не хочется. Потом кивнул, поднялся и вышел, тихо прикрыв дверь.