Мы успешно штурмуем трамвай, удалось, вознеся пустую корзину, втиснуться на площадку, я остался внизу и протягиваю ей над головами чемодан, тоже пустой. Ухватившись за штангу, стою у подножки, одна нога касается земли, другая на ступеньке. Медленно, тяжко, стряхивая пытающихся уцепиться, ковчег отваливает от пристани, и на каждой остановке, похожей на дебаркадер, его осаждают новые толпы. Зато обратный путь легче. Притиснутый к стеклу, я стерегу багаж на задней площадке, Мэри где-то в вагоне, рельсы бегут у меня из-под ног, трамвай шарахается из стороны в сторону, колёса визжат на поворотах из переулка в переулок; приехали, Мэри роется в кошельке, расплатиться с заведующей, я несу вещи с бельём – чемодан и корзину, она семенит следом в подростковом своём пальтеце с вытертым мехом, обвязанная антикварной шалью крест-накрест; мы бредём до поворота в Крестовоздвиженский, вступаем во двор, поднимаемся по ступенькам, где поколения жильцов оставили в камне круглые вмятины. Дверь в лохмотьях войлока, дощечка с фамилиями – кому сколько звонков. В полутьме она ищет ключ от английского замка.
Моя помощь больше не нужна, Мэри занята разборкой белья, ещё раз – всё ли вернули, мне пора идти; не поднимая глаз от раскрытого чемодана, равнодушным тоном она спрашивает, не опоздаю ли я на занятия, я медлю. Я не в состоянии двинуться с места. Она занята бельём. Воздух тяжелеет, сгущается сумрачный день.
Вздохнув, она вытягивает из-за шкафа старинную, странную вещь, матерчатую загородку на деревянных ногах, вместе мы раздвигаем створки, осторожней – шаткое сооружение вот-вот повалится. И вообще – к чему это? Для чего понадобилась ширма? Она таки рухнула. Мы давимся смехом, приключение разрядило атмосферу. А дальше, что же произойдёт дальше? Светает, я всё ещё не очнулся и допиваю кофе. Если я хочу что-нибудь записать, то это можно сделать только сейчас. Ополоснуть посуду, включить аппарат. Светится пустынный экран. Вся моя жизнь со мной, прошлое, будущее – какая разница, всё едино, оттуда я вспоминаю своё будущее. Вспомнить будущее, что сей сон значит? Ограбить прошлое, отнять у него его несбывшееся будущее…
Мне пора уходить. Чистое бельё лежит стопками на кровати, на старом продавленном кресле. В теремах живут царевны, не живут – цветут. При условии, однако, что они экипированы, как положено.
Там, за ширмой, она что-то делает, высунулась голая рука, я подаю ей то одно, то другое, она там прыгает на одной ножке и чуть было не уронила ширму. Так и случилось бы, если бы я не подскочил. Э, э! Чур не глядеть.
Но я и не решился бы, не хватило бы смелости заглянуть туда. Между тем тёмное чувство говорит мне – она как будто не против. Оттого и воскликнула: не глядеть.
Монитор опустел, нас обоих поглотила электронная бездна, я стучу по клавишам компьютера, я хватаюсь за ненадёжную ширму – как бы для того, чтобы не дать ей упасть, но мои пальцы разжимаются, рушится загородка, и мы стоим друг перед другом. Всё как было, и всё по-другому; ошеломив на мгновение нас обоих, твоя нагота раскрепостила тебя и меня. Мы свободны, ибо мы те, кто есть на самом деле.
Просветлённой вереницей
Глянем в небеса.
Встретят вёсны, встретят птицы,
Встретят голоса.
Ты совлекаешь с себя древнерусский наряд, чтобы надеть чистое исподнее и облачиться вновь, я всё ещё топчусь на пороге, гремят салюты, с треском рассыпаются падающие звезды, жёлтые, красные, зелёные, – армия возвратилась с победой, белозубая, в пилотке набекрень, в шинели без хлястика, на костылях, прыжками стук-стук. Наплевать на хронологию, прошлое, будущее – не всё ли равно? Я не умею тебе объяснить, Мэри, что же всё-таки случилось в этот глухой день поздней зимы, но ты сама, слепым чутьём постигаешь, что произошло. Кто-нибудь усмехнётся. Ты сама теперь улыбнёшься: подумаешь, событие, увидел барышню, какова она есть. Тебя обступили сенные девушки. Двое стягивают с тебя длинную холщёвую рубаху, третья подаёт свежую, ещё одна держит наготове запону, девичий прямоугольный отрез с застёжками. Наконец, оденут царевну в расшитый навершник с просторными рукавами. Рыжие вьющиеся волосы подхвачены лазоревой лентой, на тебе венец.
Ты протягиваешь из-за ширмы голую руку. Дай-ка мне… Нет, не та. Она хочет надеть другую рубашку. Я перебираю стопку белья. Опять не то. Бр-р, ей холодно. Стылый гниловатый день, конец зимы. Надо было ехать куда-то к чёрту на рога, на Абельмановскую заставу. С прачечными было туго.
Помнит ли она.
После некоторого молчания: «Помню».
«Что ты помнишь?»
«Я всё помню».
«Ты волновалась?»
«Да, очень».
«Ты себя когда-нибудь рассматривала?»
«Где?»
«В зеркале, где же ещё».
«У нас не было зеркала – такого, чтобы можно было увидеть себя всю».
«Зеркало в шкафу. С внутренней стороны…»
«Не было. И к тому же я стеснялась».
«Стеснялась самой себя?»
«Да, представь себе».
«Тебя волновала твоя нагота?»
«Да… очень».
«Как же это вышло…»
«Что ты меня увидел? Не знаю».
«Но ты этого хотела», – сказал я.
«Сама не знаю… Что-то такое было, словно меня кто-то принудил. Как будто это было необходимо. А я сопротивлялась».
«Тебе было стыдно?»
«Нет. Страшно. И в то же время что-то зудело: а вот возьму и покажусь».
«Это было твоё решение».
«Не моё. Что-то такое во мне было. Как будто прыгнуть в воду. Страшно – и тянет. Я думаю, – проговорила она, – это было наше общее наваждение».
«Скажи, Мэри… Для тебя было важно, чтобы это был именно я, то есть именно я тебя увидел, – или неважно кто, лишь бы мужчина».
Она засмеялась – там, за тысячи вёрст, в несуществующей Америке: «Какой мужчина – ты был всё ещё ребёнок».
«Тебе не приходило в голову, что всё это – мы были одни, и ты как будто согласна раздеться, и я увидел тебя, – что это может кончиться…»
«Этим самым? Конечно. Такая мысль всегда где-то прячется, только мне совсем не хотелось. И потом, где? Не на полу же. На кровати стопки белья. – Она смеётся. – А тебе?»
«И мне не хотелось. Я, по правде сказать, об этом совсем не думал».
«А о чём же ты думал?»
«О тебе».
«Но я тебя провоцировала. Это было испытание».
«Это было… даже не знаю, как это назвать».
Мэри, что с тобой? Ты молчишь. Я слышу твоё дыхание. Или мне показалось? Я отодвинул ширму. Или ты её задела; или она сама повалилась. Ты успела отвернуться, стоишь спиной ко мне. Ты – сама, какова ты есть, какой тебя создали твои предки, длинная череда, и, может быть, ещё кто-то посторонний; и сам я, наконец, понимаю, что я – это я и больше никто, не просто тот, кто говорит о себе: я; и мы с тобой наедине, и между нами только твоя узкая спина, тусклое золото волос, девически опущенные плечи. Глухой, бездыханный день, похожий на вечность, и то, чего я ещё никогда не видел: ложбинка между лопатками, хрупкая талия, расцветшие бёдра и нежные ягодицы. Ты поднимаешь тонкие руки к затылку, чтобы подхватить упавшие волосы, я вижу под мышками рыжие завитки, ты произносишь неожиданно низким, грудным голосом неясные слова, что-то вроде сюда нельзя – как если бы это было сказано на древнеславянском, на греческом, на египетском языке, а в переводе на русский – останься, не шевелись, смотри на меня! И, как во сне, в заэкранной вечности, я послушно беру её за плечи и поворачиваю к себе.
Я думаю, что могу сейчас записать нечто самое важное о себе, только сейчас и больше никогда, потому что моё «сейчас» – это и клокочущий кофе, и стояние у окна, шаганье по комнате из угла в угол, и твоя комнатка в Крестовоздвиженском, где ты скрылась за ширмой; я думаю, что в ту минуту, когда я, наконец, тебя увидел, когда ты стояла спиной ко мне, когда повернулась или я тебя повернул к себе, я постиг то, что философ назвал абсолютным настоящим. Ты морщишься: опять философия… Но причина тому – твоя нагота: сбросив всё, что было на тебе, – одеяние царевны, костюм всадницы, которую напугал Печорин, домашнюю кофту, когда ты сидела за столом под оранжевым абажуром, – сбросив одежду, ты лишилась тайны, чтобы облечься в новую тайну.
В теремах живут царевны. Я хотел тебе объяснить, Мэри… в том-то и дело, что они живут вечно. Для них нет будущего, для них есть только одно настоящее. Я постиг это хитрое устройство времени, которое не уничтожает себя, как бегущие над крышей буквы световой газеты, нет, но попросту отступает, уступает место непреходящему, настоящему; я это понял, когда увидел тебя всю, и твои губы всё ещё шевелились, как бы желая сказать: уходи, сюда нельзя, – я понял, что обрёл это утраченное, казалось бы, навсегда сознание вечности. Ты стоишь, опустив руки, рыжие волосы упали тебе на глаза, и полдень длится без конца.
2012