Свою историю я записывала ночью. Только ночью наступало затишье, которое мне нужно было, чтобы писать, чтобы появилась глубина мысли. У моей кровати всегда лежали бумага и карандаш. Хотелось запечатлеть каждую мысль, которая приходила. Множество воспоминаний, которые я записывала в те ночи, исчезли бы на утро.
Лишь после смерти мужа я смогла начать рассказывать свою историю. Вместе мы пережили освобождение Терезиенштадта. Тогда мы рассказывали друг другу все, говорили о наших семьях, о годах в Берлине, предшествовавших депортации, нелегальном положении, лагере. Потом уехали в Америку. Мы знали, что пережил другой, и понимали друг друга без слов. У нас была общая жизнь, но у каждого своя боль.
На еврейский новый год в сентябре 1997 года я пошла, как и каждый год в Высокие Праздники, на богослужение в Y, Еврейский культурный центр на 92-й улице на Манхэттене. Но впервые место моего мужа рядом со мной в банкетном зале осталось пустым. Адольф был тяжело болен.
В декабре того же года он умер. Более пятидесяти лет в браке мы всегда были едины. В последний раз «мы» снова превратилось в «я».
Через некоторое время я начала посещать различные мероприятия и курсы Y. В какой-то момент прочитала в программе мероприятий о курсе «Напишите свои мемуары». Написать свои мемуары? Это не для меня. Я не писательница.
У меня есть история. Однако она связана со страданиями и смертью многих миллионов людей. Как написать об этом?
Я поддалась на уговоры и, несмотря ни на что, пошла на этот курс. И теперь сидела в аудитории и слушала истории других студентов. Они писали о своих семьях, детях, внуках, домашних животных.
Даже по прошествии множества дней я все еще не написала ни одного предложения. Как же эти истории отличались от той, которую мне надо было рассказать! Все эти женщины родились в Америке. Они не переживали депортацию и лагерь.
Однажды ночью мне не спалось. Я встала, достала бумагу и карандаш, вернулась с ними в постель и начала писать при свете прикроватной лампы. В темноте и одиночестве моей квартиры в Квинсе я наконец-то смогла дать волю чувствам и воспоминаниям. Если бы муж был жив, я не сделала бы этого. Все чувства и воспоминания были связаны с Германией, а Адольф больше не хотел иметь какое-либо отношение к этой стране. Немцы убили его мать и депортировали его. Он больше не хотел возвращаться туда, даже мысленно.
Разорвала ли я отношения с Германией? Только теперь, после смерти мужа, я поняла, что нет, а между мной и Адольфом существовала разница. Мою семью тоже убили немцы. Но это только часть истории, моей истории. Она отличалась от истории большинства выживших, поскольку была сложнее. Немцы разрушили мою жизнь и спасли ее. Немцы прятали меня, когда я скрывалась, а евреи выдали меня.
Глубоко внутри меня были мысли, которыми я никогда не могла полностью поделиться с мужем.
Мысли о нелегальном положении. Но я все еще не осмеливалась приблизиться к этому времени. И начала с самых старых, самых ранних, детских воспоминаний. С самого начала. Во-первых, написала историю о двух бабушках.
Я писала по-английски. В течение многих лет я редко писала что-то на родном языке. Мы с мужем говорили по-немецки, но использовали повседневный язык. С тех пор как я покинула Германию в двадцать пять лет, я больше никогда не выражала самые сильные, самые глубокие чувства в отношении родного языка.
В семье мы чувствовали себя немецкими евреями, еврейскими немцами. Мы не покинули страну добровольно. Когда начались преследования, мы были почти оскорблены: они имеют в виду нас? Они не нас имеют в виду, мы все-таки немцы! Позже нас часто обвиняли, что мы, немецкие евреи, слишком приспособились, не распознали вовремя знаки времени.
Как мы могли? Мы были частью общества. И не хотели уезжать. Нас отвергли.
В глубине души я не имею гражданства, как и тогда, когда наш иммиграционный корабль прошел мимо Статуи Свободы в июле 1946 года и вошел в порт Нью-Йорка. Я больше не немка. Немцам я была не нужна. Они забрали мой паспорт и мои права. Они убили мою семью. Не имея гражданства, я прибыла в Америку и все еще чувствовала себя лицом без гражданства. Тем не менее я давно могу официально считать себя американкой. Чувствую ли я себя ею? Мне нравится жить в Америке, но благодарить эту страну не за что. Все, что составляет мою новую, вторую жизнь, я создала для себя сама. Америка мне ничего не подарила. Наоборот, тогда, еще в Германии, когда моя семья и я действительно нуждались в помощи, Америка не дала нам ни единого шанса.
Мой дом – Нью-Йорк. Но где моя родина? У меня ее нет, как у других людей. У меня есть родина в прошлом. И это страна, которой больше не существует.
«Это не мой город», – подумала я, когда снова оказалась в Берлине после долгого перерыва. Это случилось в 2003 году. Со дня, когда я проехала в грузовике через ворота сборного пункта на Иранише штрассе, я больше не видела город. И едва узнала его. Многое изменилось. Многое было разрушено во время войны, построили новые дома.
Я побывала во всех местах, которые сыграли важную роль в моей истории. Я искала дом на Нойеер Грюнштрассе, где жили мои бабушка и дедушка. Его больше не было. Дом на Фазаненштрассе, в котором я жила с Кемплерами, все еще существовал. Нашла я и вход в дом, где мы с Гретхен укрывались от бомбежки. Линденштрассе, Кельнский парк, площадь Хаусфогтайплац, Нойе Фридрихштрассе, Нибурштрассе – это совсем другой Берлин, не тот, который я покинула. Так долго этот город существовал лишь в моей памяти. Теперь он снова стал реальностью.
Дом на Скалицерштрассе, 32, выглядел так же, как тогда. Первые шаги к нелегальному положению я сделала отсюда. Обычная оживленная улица, невзрачный доходный дом в Берлине. Я вошла во двор. Серый берлинский задний двор, каких много. Странная смесь узнавания и чуждости. Со странной робостью я смотрела на места, связанные с этими воспоминаниями, дома, тротуар. Худший момент в своей жизни я пережила здесь, на этой улице: момент, когда поняла, что, возможно, никогда больше не увижу свою мать.
Лишь спустя много времени после эмиграции я узнала, что случилось с моей семьей. Уже в Терезиенштадте я предполагала, что матери и брата больше нет в живых – когда прибыли транспорты из Освенцима и мы услышали о газовых камерах. Позже, в Америке, я снова и снова писала всем организациям, которые искали выживших и собирали данные о погибших. Всегда давалась справка, что ничего не известно, ни одного документа, ничего, что указывало бы на них. Казалось, они исчезли, не оставив следа. В 1959 году, через четырнадцать лет после окончания войны, я получила письмо: официальный документ от берлинского окружного суда, который подтвердил смерть матери, брата и других членов семьи.
Это было свидетельство о смерти. Только даты выбрали произвольно. Что действительно случилось с моей семьей, я выяснила четыре десятилетия спустя из списков депортированных Института Лео Бека.
Вместе с моей двоюродной сестрой Анни Голдбергер и ее мужем маму и брата отправили на сборный пункт на Гроссе Гамбургер штрассе. Чуть позже собрали транспорт, направлявшийся на восток. Все четверо были там и прибыли в Освенцим 29 января 1943 года.
Во время транспортировки матери удалось выбросить из поезда две открытки. Одна была адресована Эрвину и Хильде в полицейском лагере в Бистрее: «Мы едем в ваш район. Пожалуйста, помогите нам!» Подписались и трое остальных: Ральф, Анни и ее муж. Другая открытка была адресована моей тете-христианке Анне.
Должно быть, кто-то нашел эти карточки и отправил по почте, поскольку через некоторое время обе достигли адресатов с наклеенной маркой и штемпелем. Тетя Анна тоже получила открытку – я узнала об этом много лет спустя от ее дочери Марион.
Отчаянные крики о помощи оказались напрасны. Матери в Освенциме даже не сделали татуировку с номером заключенного. Ее отправили в газовую камеру сразу после прибытия. Ральф прожил еще около месяца. Запись о его смерти датирована 24 февраля 1943 года.
Невозможно представить, какую боль они испытали, когда их разлучили всего через несколько минут после прибытия в Освенцим. Было ли еще одно последнее объятие, последний взгляд издалека? Сколько времени оставалось у матери на ее последние мысли? Знали ли они, что больше не увидят друг друга?
Что жертва мамы ради того, чтобы быть рядом с сыном, стала напрасной?
Кроме того, незнание, что стало со мной, должно быть, было ужасной болью. Ведь я тоже была ее ребенком. Эти мысли возвращаются снова и снова, никогда не покидая меня. Внутренняя борьба с чувством вины выжившего и боль за судьбу моей семьи сопровождают меня всю жизнь и отнимают много сил.
Десятилетия спустя после получения письма, из которого я узнала о смерти матери и брата, мне в руки попала книга немецкого шоумена Ганса Розенталя «Две жизни в Германии». Ганс Розенталь был евреем и тоже пережил нацистскую эпоху, скрываясь в Берлине. На одной из иллюстраций – фотографии класса из школы на Гроссер Гамбургер штрассе – я обнаружила брата. И написала Гансу Розенталю: «Вы помните моего брата Ральфа Бендхайма?»
Тут же пришел ответ. «Как не помнить Ральфа? Он ведь всегда был первым учеником».
Ганс, Ральф и двое других мальчиков были в то время близкими друзьями.
Впервые я нашла кого-то, кто хорошо знал брата, кому он нравился. Все остальные, с кем он тогда был знаком, погибли. Мне было не с кем поговорить о нем. Я проводила с братом слишком мало времени. Часто представляю, что стало бы с Ральфом, если бы ему оставили жизнь. Такой одаренный мальчик, который оставил в мире слишком незаметный след. Но пока я скрывалась первые недели, мать и брат уже погибли.
Если бы мы поехали в Бистрей тогда, в Рождество 1942 года, когда наш кузен Эрвин пришел с вахмистром, чтобы забрать нас, мы бы, наверное, выжили все. Историю Эрвина, Хильды и остальных из полицейского лагеря я узнала после войны – от них самих.
Полицейский лагерь в Бистрее распустили в 1944 году. Однако еще до этого Эрвина перевели в другое место, на принудительные работы. Одного, без жены Хильды и маленькой дочери Рени.
Через некоторое время после разлуки с мужем Хильда получила предупреждение: лагерь должен быть распущен. Это означало депортацию или смерть! Но кто-то был добр к ней: вахмистр Коллек, который покровительствовал ей с тех пор, как она приехала в полицейский лагерь, взял на себя руководство. Он делал намеки, из которых Хильда поняла: нужно покинуть лагерь как можно скорее. Но куда идти? Она вспомнила, что Эрвин часто говорил о некоей госпоже Давид, польке. Когда он еще регулярно занимался ремонтом в городке, то часто с ней беседовал. Однажды госпожа Давид предложила ему помощь в случае необходимости. Ему только нужно было связаться с ней. «Ты пойдешь туда, если что-нибудь случится!» – всегда говорил он Хильде.
Хильда сбежала вечером вместе с маленькой Рени. Когда стемнело, она обежала Бистрей и нашла адрес, названный Эрвином. Позвонила. Открыла госпожа Давид, удивленно посмотрела на незнакомую женщину, стоявшую поздно вечером перед дверью с ребенком на руках. «Я жена Эрвина», – сказала Хильда.
Ее накормили. Затем госпожа Давид отвела женщину в подвал дома. На старом диване приготовила постель.
– Вы можете остаться здесь. Только ведите себя тихо. Завтра утром я принесу поесть. Потом заберу ребенка наверх. Здесь внизу он остаться не может.
Два дня спустя пришел и Эрвин. Он узнал, что Хильда пропала, и тоже смог сбежать со своего рабочего места. После него пришли другие, друзья и родственники, которые также бежали из лагеря. В итоге их было десять человек, которые провели там остаток военного времени. Наверху в доме жила только маленькая Рени. Госпожа Давид просто выдавала девчушку за свою племянницу, которая приехала в гости из большого города. Никто не задавал вопросов.
После войны Хильда рассказала мне о своей жизни в укрытии. Всякий раз, когда кто-то ходил по первому этажу дома, скрипели половицы. В основном это были знакомые шаги, иногда незнакомые – тогда люди в подвале затаивали дыхание. Когда приходила проверка, через узкое окно подвала Хильде были видны сапоги людей в форме, расхаживавших по двору. Но во время этих проверок их ни разу не нашли.
Еще из подвала Эрвин организовал выживание скрывавшихся. В том районе он был очень популярен и помог многим: восстановил крестьянам сломанную сельскохозяйственную технику, отремонтировал автомобили, велосипеды, бытовую технику и пишущие машинки, – и сейчас все эти контакты были очень кстати. Чтобы обеспечить продовольствием почти дюжину человек, которых прятала госпожа Давид, она регулярно ездила к крестьянам, давно знавшим Эрвина. Освобождение пережили все десять человек, находившихся в этом подвале.
Моя бабушка Бетти, мать отца, войну не пережила. Вместе с дядей Салли и тетей Линой она приехала в Терезиенштадт в октябре 1942 года, почти за два года до моего приезда. Тогда ей было 83 года. Бабушка умерла очень скоро. Мой тяжело больной дядя Салли тоже прожил недолго. Позже я узнала, что он, вероятно, покончил с собой вскоре после смерти своей матери.
Лину депортировали в Освенцим 16 мая 1944 года. Между ее депортацией и моим приездом 6 июня прошло всего три недели. Тетя стала жертвой одной из разгрузок, которые проводили нацисты в переполненном Терезиенштадте, чтобы продемонстрировать Красному Кресту образцово-показательный лагерь.
О прибытии женщины в Освенцим никаких сведений нет. Но когда я думаю о ней, с ее ногами в шинах, на которых она могла передвигаться лишь с трудом, могу представить, что произошло при отборе.
Судьба отца была последней, о которой я узнала. Его недолгая свобода в Бельгии закончилась немецкой оккупацией. Сначала он попал в лагерь Сен-Сиприен, затем окольными путями в печально известный сборный лагерь Гюрс. Только в 2003 году я получила известие, что он умер в Освенциме, раньше своей сестры Лины. В августе 1942 года из Гюрса в Освенцим отправился депортационный поезд. Вместе с тысячей других заключенных отец попал прямо в газовую камеру.
Незадолго до освобождения у меня все еще была слабая надежда, что он, возможно, выжил. В Терезиенштадте я видела людей, которые приехали из Освенцима, и поэтому не надеялась увидеть мать и брата. Освенцим пережить было невозможно. Если кому-то удавалось, это было чудом, а я на него не рассчитывала.
Но отец был в лагере далеко на западе, мы знали это по последним открыткам. Долгое время я еще надеялась, что выживание во Франции возможно.
Я часто задавалась вопросом: страдал ли отец когда-нибудь от того, что оставил нас, по крайней мере, когда был в Бельгии, когда все еще думал, что спасен? Думал ли о нас в Гюрсе, в поезде в Освенцим? Осознавал ли, что совершил ошибки, которые никогда не исправить? Пути назад не было ни для него, ни для нас. Судьба решила за нас.
Хотя мать делала все возможное, чтобы спастись, раз за разом ей это не удавалось.
В первые годы войны она все еще отчаянно пыталась просить о помощи двоюродных братьев и сестер в Голландии. Но и там было безопасно очень недолго. Мой дядя Эрих Хехт отправился туда одним из первых, арендовал в Хилверсюме виллу и содержал небольшой пансион. Постепенно к нему присоединились другие члены семьи, в том числе мой дядя Пауль и его жена Марта.
Но после того как Нидерланды были оккупированы немцами, Хехтам каждый день грозил арест. Их не пощадили. Поскольку все они жили вместе в одном доме, их арестовали одновременно и доставили в лагерь Вестерборк: мой любимый дядя Пауль и тетя Марта, дядя Рихард и очаровательный дядя Брунхен с женами, а также тетя Сэлли, которую я встретила позже в Терезиенштадте. Всех, кроме тети Сэлли, депортировали из Вестерборка в Берген-Бельзен.
Незадолго до окончания войны, в апреле 1945 года, из Берген-Бельзена выехала длинная вереница вагонов для скота. Место назначения: Терезиенштадт.
Поезд был полон заключенных, тысячи: среди них Пауль, Марта, Бруно и жена Бруно Лиз. Лагерь требовалось эвакуировать, чтобы скрыть от приближающихся армий-победительниц масштабы ужаса. Но куда девать всех этих людей? С одной стороны подходили американцы и англичане, с другой – русские. Прямого пути в Терезиенштадт больше не существовало. В течение нескольких дней поезд курсировал по Германии, пока, наконец, 23 апреля в маленьком бранденбургском городке Требице его не освободили проходившие русские. Это было путешествие к смерти. От нескольких тысяч человек, севших в поезд в Берген-Бельзене, в живых осталось всего около двух тысяч. Остальные умерли от сыпного тифа, голода или истощения.
Тетя Марта не дожила до дня освобождения. Она умерла за день до того, как пришли русские. Дядю Пауля разместили в Требице с другими выжившими. Но и для него освобождение пришло слишком поздно: он прожил всего на две недели дольше жены.
Эшелон, который целыми днями без остановок курсировал по уже почти побежденной Германии, до сих пор известен как «потерянный поезд».
Многие истории рассказывают о смерти, немногие – о выживании. Одна из них – история Анки, жены моего двоюродного брата Бернда.
Чтобы остаться с мужем, Анка вызвалась в Терезиенштадте на восток. В этот момент она была на третьем месяце беременности. Их первый ребенок родился в Терезиенштадте и вскоре умер. О второй беременности не знал никто, даже муж.
Анка прибыла в Освенцим через два дня после Бернда и больше его не увидела.
Он не выжил.
Поскольку Анка была большой и сильной, ее отобрали для работы на заводе. Никто не заметил, что она ждет ребенка. Работа защищала ее, пока наконец в январе 1945 года она не отправилась вместе с другими женщинами на марш смерти. После многих дней, пройденных пешком, их погрузили на открытые грузовики и отправили в безумное путешествие, которое длилось много дней, в ужасный холод. Наконец грузовики взяли курс на Австрию. Женщин следовало доставить в концентрационный лагерь Маутхаузен. Недалеко от него в открытом грузовике Анка родила дочь. Через день ее освободили русские.
Те, кто выжил после преследований, в основном уезжали в Америку или Палестину. Вряд ли кто-нибудь из выживших снова хотел иметь нечто общее с Германией. Никто не хотел больше думать о прошлом, все были слишком заняты, пытаясь освоиться в новой жизни. И я была очень далека от мыслей о Германии – пока не поехала в Берлин в 2003 году. Томасу Галачинскому, кинорежиссеру, пришлось убеждать меня в этом. Он хотел сопровождать меня с камерой во время поездки и документировать мою новую встречу с Германией. Только это была новая встреча не просто с городом, а с языком моего детства и юности. Мы говорили на двух языках, английском и немецком. Они смешались, и постепенно, на протяжении всего фильма и в последующие годы, я снова начала приближаться к родному языку.
До сих пор я писала только по-английски. Но чувства требовали все активнее выражаться на языке моего детства. В первые десятилетия жизни я говорила по-немецки, думала и чувствовала. Чтобы испытать те же чувства, что и в то время, я снова начала писать по-немецки. Постепенно язык возвращался – особенно по ночам, когда прошлое не давало спать.
Меня снова и снова занимал вопрос, что случилось с людьми, которые тогда прятали меня в Берлине. Сразу после освобождения, еще из Терезиенштадта, пыталась найти Кемплеров. Только по старому адресу на Фазаненштрассе, 70, они больше не проживали. На мое письмо, которое я передала женщине, возвращавшейся в Берлин, никто не откликнулся.
Двадцать лет спустя, в августе 1965 года, пришел совсем другой ответ. В почтовом ящике лежало письмо – из немецкого бюро компенсаций.
В нем говорилось, что женщина по имени Ирмгард Кемплер требует компенсации. Она утверждала, что скрывала молодую женщину по имени Марго Бендхайм, первоначально на Калькройтштрассе, затем на Фазаненштрассе, 70. Узнала я и то, что еще раньше, в 1942 году, они много недель прятали еврейскую семью в старой квартире в Шенеберге.
Наконец-то у меня был адрес.
Спустя годы я снова увидела Гретхен, впервые с того дня, когда попала в руки грайферов, выйдя из бункера у зоопарка. Мы встретились в Цюрихе.
Она рассказала, что случилось с ее семьей. Я была рада услышать, что из-за моего ареста они не попали в беду. После войны Ирмгард и Хьюго наконец смогли пожениться. Только болезнь легких подкосила мужа. Ирмгард пережила его на много лет.
Отношения Гретхен и тети все еще были такими, как отношения дочери и матери. Однако была тайна, связанная с биологической матерью Гретхен, которую знала только Ирмгард.
После того как мать рано умерла, Гретхен осталась сиротой – незаконнорожденным ребенком, об отце ничего не знала, мать никогда не рассказывала. Только тетя и дядя, Ирмгард и Хьюго, знали этот секрет, но хранили его все эти годы. Лишь незадолго до смерти Ирмгард рассказала племяннице, что ее отец был евреем, адвокатом.
Мы с ней встречались в Цюрихе еще дважды. С большими перерывами писали друг другу письма, под каждым Гретхен каждый раз наносила поцелуй помадой.
Когда я впервые приехала в Берлин в 2003 году, то навестила ее. Гретхен жила в доме престарелых. Она была тяжело больна, могла только лежать, умирая. Я села у кровати, взяла ее руку и погладила. Гретхен, которую я видела внутренним взором все еще юной девушкой, стала старухой.
Неделю спустя она умерла.
Гретхен помогла мне выдержать месяцы нелегального положения благодаря своей жажде жизни и веселости. Теперь и ее не осталось – единственной, кто знал меня в то время, когда я пряталась. Лишь она знала ту Марго, какой я была.
Иногда я сижу и рассматриваю предметы, которые остались от моей прошлой жизни. Янтарное ожерелье и маленькая адресная книга: последнее, что может рассказать мне о ней. Я могу прикоснуться к ним, взять в руки. Они выжили вместе со мной – вещи, которые оставила моя мама.