До начала бомбежек помню Горгома-папу в двух состояниях – либо уставшим и расточающим афоризмы, либо пьяным и поднимающим нас с братом среди ночи, чтобы мы прочитали исторические стихи или отжались по пятьдесят раз. Иногда он доходил до такого состояния безумия, что раздевался догола у нас на глазах, тут же сам себя, театрально и много жестикулируя, порицал, что вот совсем куку, и уходил спать в ванную или утыкал свой желтый «жигуль» в стену дома и всю ночь бибикал – до тех пор, пока не приходил Ско, которому мать успевала позвонить, и не вырубал отца одним ударом.
Последнее происходило реже, потому что Бела-мама имела некоторую власть над пьяным отцом и могла двумя-тремя фразами его утихомирить. Это была мелкая ложь типа «Отоспись, любимый. Завтра Сатеник прилетает утром, нужно будет ее в больницу отвезти… Да спи ты, пожалуйста, завтра только она прилетит, сейчас-то что, тогда все и узнаешь, а тебе свежим надо проснуться» или «Брат твой звонил. Он выслал еще груз для теплиц, завтра надо ехать на вокзал… Да завтра это только будет, куда ты собрался среди ночи? На лимонад, чтобы завтра все быстро отгрузить». Чудо, что мать знала, на что нужно надавить и каким тоном говорить, чтобы отец не буйствовал, и еще большее чудо – что Горгом-папа, утром срывавшийся по ночному указанию матери то на вокзал, то еще куда, опять надравшись, продолжал верить ее россказням о срочных утренних делах.
Бела-мама, идеализирующая отца, говорит, что таким образом он давал ей понять, что между ними есть глубокое понимание, и что если Горгом-папа и буйствует, то это потому, что у него не было другой возможности кому-то излить безнадежную боль, которую он испытывал, – боль, что не совсем соответствует княжескому образу, который сам себе придумал, что не может быть хорошим отцом, что многое в жизни потерял и не сделал и теперь уже поздно исправлять. Мать говорит, что отец завидовал своему отцу Гарегину, который, живя при совке и подчиняясь его законам, смог добиться относительной личной независимости и почета в городе и, главное, вел себя так, как должен тот, у кого в жилах течет голубая кровь. А почет Горгома-папы заключался в том, что он затевал шумные пьянки, в друзьях у него были уголовники, которых он вытаскивал из передряг. Так, говорит Бела-мама, проявлялись его комплексы, связанные с тем, что отцу по одному ему понятным причинам было необходимо поддерживать популярность нашей семьи в Капане, завоеванную благодаря Гарегину-папи.
Поэтому видели мы его редко: у Горгома-папы было мало времени – он то спасал друзей, то ввязывался в общественные дела, то пил беспощадно. Но чаще он искал работу и подработку. Бела-мама вспоминает, что Горгом-папа иногда, приходя домой за полночь, крепко-крепко обнимал ее в прихожей и утыкался носом в плечо. Он с ней редко общался вообще, только вот так крепко обнимал и как будто одной силой воли справлялся с навалившейся усталостью.
Еще я запомнил отца как человека, который в нужный момент говорил нужные слова, после которых если и не становилось легче, то уж точно появлялось ощущение, что ты стал взрослее. После моей, своей или брата неудачи он твердил свое любимое: «Больше стараний, меньше страха», – это, как уже сейчас кажется, было его жизненным кредо. Про маму он рассказывал нам на ночь вместо сказок: «В вашу мать я влюбился после шести лет брака – столько мне нужно было, чтобы влюбить ее в себя, а потом уже самому некуда было деваться». Когда мы с Геворгом-ахперем жаловались ему на проблемы с девочками, он говорил: «Если хочешь, чтобы девушка тебя бросила, устрой истерику или ударь ее. Две эти вещи она не простит тебе никогда». Когда другие люди, не девочки, пакостили нам, он говорил: «Поставь на этом человеке крест. Когда ты подрастешь, не будешь иметь с ним ничего общего» – эту фразу Геворг-ахперь взял на вооружение, испортив играми в войнушку и медицину отношения со всем двором. Из моих знакомых тогда досталось Офсане, которую брат довел до слез игрой в «выживешь ты или твой ребенок», за нее тогда даже заступился малолетний брат Вазген, который получил свою порцию реальных пинков.
Отец корил себя за порчу карты, по которой можно было найти наше фамильное золото, – этой картой не воспользовался Гарегин-папи, и Горгом-папа тоже не собирался по ней откапывать клад. Отец считал, что клад может наследовать другое поколение, которое, возможно, будет слабым. А вот ему, сильному и упертому, это золото не нужно, чтобы обеспечивать семью. И пусть никто и не верил, что клад реально есть, но порча карты мотивировала Горгома-папу – он считал, что должен возместить утерянное своим детям. Отец говорил, что у него отсутствует какая бы то ни было жалость к себе, но вот друзей он бросить не может: пусть они и долбоебы, но больше о них никто не позаботится.
Ближе к концу 1980-х Горгому-папе поднадоело класть по городу кафель, хотя он и был лучшим в этом деле. Тогда он и Ско вновь взялись за мраморные шахты, поехали в Турцию, оттуда добрались до Болгарии, где закупили дорогостоящее оборудование для резки. Никто не знает, какими правдами и неправдами они это устроили, но уже в 1988 году станки, способные резать местный 42-миллиметровый мрамор на слои по девять миллиметров толщиной, прибыли в Капан. Уже дважды к тому моменту обжегшись на экспорте в Иран, Горгом-папа с друзьями наладили поставки в Грузию. С этим ребятам-с-моста помог Титико, рассказывающий, что именно этот мрамор был положен в квартирах крупных грузинских политиков, больших актеров и великих футболистов – вроде Вахтанга Кикабидзе, Михаила Месхи, но точно известно только про квартиру Александра Басилая. Такой мрамор, особенно тот, примечательный, красный с прожилками, имел феноменальный успех – его Ско отправлял несколько раз в Москву для местных грузин. Стоил мрамор дорого, и конкурентов, готовых предложить такой же, но меньшей толщины, не было по всему Союзу. Долго такая лафа не протянула: капанские городские службы прикрыли поставки камня по железной дороге, чтобы втянуть отца в переговоры. После долгих ля-ля Горгом-папа, осознав, что ему придется работать с властными упырями и бизнес этот он сам широко развернуть не сможет, пошел на дележку. Но и отдавать оборудование просто так он тоже не хотел, так что Геворг-хопарь рассказывает, что в начале 1990-х отец позвонил ему и сообщил, что открыл на всех общих детей (двух своих и трех дядиных) сберкнижки и на каждую положил по 17 тысяч рублей – это были деньги с продажи болгарских станков. Так Горгом-папа компенсировал нам утрату карты родового золота. Вскоре, с развалом Союза, железнодорожное сообщение и вовсе перекрыли, потому что оно шло через Нахичевань, и мраморный бизнес стух уже и для остальных участников.
Появившиеся свободные деньги отец вложил в процветание родного Шикагоха, где взялся за строительство теплиц для сельских жителей, заказывая материалы через Геворга-хопара в Москве. Вруйр и Кармен были экспедиторами грузов – они встречали грузовики в Ереване, а потом перегоняли их в Капан. Горгом-папа, восстанавливая хозяйство в родном селе, получал от этого максимальное удовольствие и минимальную прибыль. Позже Вруйр и Кармен тоже загорелись этой идеей – и уже к концу 1980-х в их деревнях, Вачагане и Чакатене соответственно, были построены ряды этих теплиц, в которых выращивали в основном помидоры и фасоль.
Для постройки ангаров в Чакатене Кармен поначалу не смог договориться о выделении земли. Вмешавшийся Горгом-папа выбил лесную территорию, которую нужно было прополоть. При очистке местности было обнаружено захоронение трех человек. Об этом как-то вечером отец рассказал Беле-маме, что вот, де, место дали, но стройка невозможна, потому что там кладбище. Мать рассказала об этом Вартик-тати, их разговор подслушал Эдвард-папи, догадавшийся, что речь идет о начальнике шахты, к которому он некогда ходил выбивать себе квартиру.
Пошел разговор о перезахоронении останков на городском кладбище. Эдвард-папи, понятно, не мог позволить такого, как он считал, издевательства над своим старым другом, чью усопшую душу почем зря решил потревожить его зять. Горгом-папа, будучи человеком в таких делах легкомысленным, доводы деда отмел, а тот, надо сказать, с уважением до сих пор относился к моему отцу. Конечно, он считал его бандитом и пьяницей, выслушивая претензии Белы-мамы к собственному мужу, но, как рассказывала Вартик-тати, в глубине души держал мысль, что его дочь хорошо устроилась, что Горгом-папа надежный мужик и ерепениться с ним особо не стоит. Но так он думал только до возникновения ситуации с перезахоронением.
Дед, известный в городе загадыватель загадок, встретился с чакатенским Карменом, самым умным парнем среди ребят-с-моста, подумав, что если тот выступит против теплиц, то вдвоем они смогут уговорить Горгома-папу отказаться от строительства. Как рассказывает Вартик-тати, Кармен несколько раз менял свое мнение и в какой-то момент разговор вырулил на детей Меломании. Тогда, уже в достаточном подпитии, Эдвард-папи завалил комплиментами Кармена, что вот молодец он, что все его дети не его, потому что город у нас маленький, все друг другу почти родственники, девичья фамилия моей матери вон тоже Геворгян, – в общем, гнал дед о том, что хорошо иметь не своих детей, а то, если у тебя свои дети от капанской женщины, велика вероятность, что она твоя родственница, а это, понятное дело, плохо, ведь дети в таком случае могут быть умственно отсталыми. А для Кармена эти не свои дети были всегда больной темой – любить-то он их любил, да вот близкие же друзья, как нажрутся, всегда прикалывались над ним, вплоть до того, что могли и усомниться, способен ли их друг иметь собственных детей. Любознательный Кармен, который единственный в городе знал историю Армении, а в идеале хотел знать историю всего на свете, поинтересовался, а как так получается, что чем дальше история человечества идет, тем меньше родственных связей. Тогда-то Эдвард и пустил свое главное оружие в ход, предложив Кармену пари. Суть была такая: дед загадывает Кармену загадку на эту тему и если этот обладатель энциклопедических знаний отгадывает ее, то и ладно, будет в таком случае Эдвард один бороться за сохранение захоронений, но если не отгадает, то становится его единомышленником. Загадка была такая: какое изобретение человечества резко снизило количество брачных союзов между людьми из одного села? Кармен, перебрав какое-то количество вариантов, в итоге остановился на зеркале, вглядываясь в которое, люди могли видеть, что уж больно они похожи друг на друга. Правильным же ответом оказался велосипед, благодаря которому люди могли путешествовать в другие села и находить там себе жен и мужей. Этот ответ пришелся по нраву пьяному Кармену, поэтому они с Эдвардом-папи выдвинулись к нам домой, чтобы совместно сохранить захоронения бывшего начальника цеха и его сына на прежнем месте.
Когда двое пьяных людей, которые никогда до этого вместе не встречались, появились в дверях нашей квартиры, споря на ходу о пользе зеркала и велосипеда, Горгом-папа первым делом долго смеялся. А потом он их, конечно, как рассказывает уже Бела-мама, послал куда подальше, потому что я и Геворг-ахперь уже спали, а отцу надо было с утра пораньше ехать в Чакатен проследить за тем, чтобы захоронения были с должным уважением перевезены. Бела-мама, правда, заступилась за Эдварда-папи, и его уложили на кушетку на балконе, где когда-то спала Сати-тати.
Утром следующего дня Эдвард-папи, так и не опохмелившись, увязался за Горгомом-папой в Чакатен, все еще лелея надежду остановить строительство теплиц. На точке зачистки уже были все, включая и Кармена, который, тоже не придя в себя после вчерашнего, отвел отца в сторонку, чтобы в последний раз попытаться донести до него мысль, что не нужны ему благотворительные понты – теплицы в родном селе – и что Кармен готов возместить все убытки, только вот останки пусть останутся лежать где лежат. Видя двух пьяных близких людей рядом и чувствуя себя как в сумасшедшем доме, Горгом-папа закричал, что вместо теплиц построит на этом месте вытрезвитель, чтобы все наконец очухались, – и ушел в лес. Чуть подождав, за ним пошел Эдвард-папи. Найдя Горгома-папу, он сказал, что мысль построить вытрезвитель вообще-то неплохая, но лучше было бы построить на этом месте церковь. И рассказал историю, как начальник цеха водил своих работников в шахты, чтобы крестить их детей. В таком случае, отметил дед, и не нужно перевозить останки, они могли бы остаться тут же, под будущей церковью, и послужить, так сказать, во всех смыслах фундаментом будущего строения. Тут и Горгом-папа, вспомнив рассказы родственников о том, как Гарегин-папи сшибал кресты с церквей, увидел в этом здравое зерно. Так, в центре строительства чакатенских теплиц началось возведение церкви, бригадирствовать на котором взялся Эдвард-папи. Полтора года, говорит Вартик-тати, мотался дед в Чакатен, чтобы следить за ходом стройки, которая, к слову сказать, шла исключительно из капанского мрамора. Иногда дед неделями не возвращался в Капан, оставался там, ночами что-то переставлял, а утром мог заставить строителей пересобрать все, что они сделали накануне. Вскоре Эдвард-папи отпустил бороду и через год заявил, что в целях сохранения церкви будет в ней саркавагом (диаконом, если по-простому).
Уйдя на пенсию, Эдвард-папи съездил в Эчмиадзин, где принял крещение и пару месяцев монашествовал в одной из тамошних церквей. Оттуда он вернулся с епископом (звали его Сероб), который, найдя адские ошибки в постройке чакатенской церкви (в частности, отсутствие земли вокруг и построек под усыпальницы, неогороженность территории), тем не менее освятил ее. Всего четыре месяца Эдвард-папи был первым и единственным диаконом церкви в Чакатене, которую официально ни за каким святым не закрепили, но среди сельского населения она называлась Церковь Начальника Цеха («цехи варичи экекгеци»). Мой дед служил в ней вплоть до начала марта 1991 года, когда Капан стали активно обстреливать. В одну из ночных бомбардировок снаряды угодили в чакатенские теплицы, снеся заодно и свежепостроенную церковь, в которой по счастливой случайности никого не оказалось. Понимая, что во время войны вряд ли удастся ее восстановить, Горгом-папа и Эдвард-папи все-таки выбрались в Чакатен, где откопали гробы с начальником цеха и его сыном и перезахоронили их на городском кладбище.