До моего четырехлетия я и Геворг-ахперь проводили все время с Белой-мамой, а я – еще и с Ильей Айпетичем. В беспамятстве я наорал себе грыжу, поэтому московский хирург возился со мной, делая сначала подушечки на живот и между ног. Ходил я с трудом; мать вспоминает, что однажды, гуляя со мной вдоль набережной Вачагана, она отвлеклась буквально на секунду, после чего не смогла меня найти. А это я, изнемогая от боли в ногах, провалился через решетку перил в реку. Илья Айпетич тогда поставил мне между ног две штангетки и проводил со мной много времени, пытаясь отвлечь от рыданий.
Возня со мной фатально сказалась потом на жизни Ильи Айпетича. Однажды, сидя со мной за столом, он указал на шершня, ползущего по скатерти. Я, как водится, опять нашел повод расплакаться, но хирург резким движением схватил его (это оказалась маленькая резиновая игрушка) и, чтобы потешить меня, типа проглотил, причмокнув и сообщив, что вкусно. Лет мне было тогда что-то около трех, я уже вполне себе соображал и, как уверяет Бела-мама, несмотря на плаксивость, был добрым мальчиком. Поэтому, когда в следующий раз Илья Айпетич зашел к нам в гости, я, визжа от радости, притаранил ему тарелку высушенных мух, шершней и пчел. Есть при мне все это московский хирург не стал, но поблагодарил и отсыпал в карман пиджака. Потом долгое время я третировал его идиотскими вопросами: ест ли он еще и стрекоз? а шурупы? а камни? а еще всякую фигню? Разумеется, чтобы меня порадовать, Илья Айпетич, вытащив вставную челюсть и пожамкав ею перед моим носом, смело заявлял, что он все ест, а я еще сильнее ухахатывался. И вот летом 1986 года мы, а также все друзья отца, матери и семьи отмечали день рождения Белы-мамы на поляне в Ваганаванке, и было там человек пятьдесят с детьми. Мать возилась с маленьким Геворгом-ахперем, поэтому меня отправили веселиться к сыновьям Кармена и Убо, которым я стал нахваливать своего Илью Айпетича, представляя его как самого всеядного человека на свете. Ребята стали раскалывать меня: а ест ли он стрекоз? а камни? а шурупы? И на все эти вопросы я смело заявлял, что Илья Айпетич все ест. Дошло до того, что ребята захотели проверить, все ли, что я говорю, правда. Втроем мы подошли к нему, лежащему в тени, и ребята спросили его: правда ли, что вы, Илья Айпетич, все можете съесть и все вам вкусно? Илья Айпетич, подмигнув мне, сказал, что все правда, что он даже шершней ест. Тогда один из парней попросил его открыть рот и закрыть глаза. Илья Айпетич, доверчивая душа, так и сделал, и тогда тот парень бросил ему в рот маленькую петарду, которая разнесла ему череп, забрызгав нас всех кровью.
Не знаю, с тех ли пор я стал заикаться или потом, когда Геворг-ахперь шандарахнул меня сковородкой по голове, но слова мне давались с большим трудом, поэтому меня рано научили писать. Идея принадлежала Вартик-тати, и писал я поначалу, только когда приходил к ним в гости на улицу Шаумяна. Прошло, наверное, чуть больше полугода, когда идея научить меня писать пришла в голову и Сати-тати. И вот тогда она невзлюбила Вартик-тати, потому что та не обратила никакого внимания, что делаю я это левой рукой, а для Сати-тати это было знаком Сатаны. Бабушки разругались, а меня в срочном порядке взялись переучивать писать правой, из-за чего я, и так крикливый и косолапый, приобрел в какой-то момент совсем комичный вид: левая рука была привязана к спине, чтобы я никогда не вздумал писать ею.
Как-то раз в таком виде я сидел на кухне с родителями и ел суп одной рукой. А меня с детства воспитывали, что жена будет урод, если не вычищать тарелку до кристального блеска. Хотя мы тогда уже с Геворгом-ахперем грызли друг другу глотки, настаивая на том, что «я» («нет, я!») женюсь на Беле-маме, когда вырасту, Горгом-папа, соглашаясь, что да, мама и так красивая, просил, чтобы тарелки мы все равно вылизывали, а то она может и подурнеть. И помню такую сцену: сидим мы с отцом друг напротив друга за кухонным столом, а за моей спиной стоит Бела-мама у плиты. Отец курит и уговаривает меня, чтобы я взял еще один кусок хлеба и хорошенечко прошелся по тарелке. Закончив, я отдал тарелку матери, был вознагражден улыбкой и повернулся к отцу, рассказывавшему, что мама у нас одна и за меня и за брата выйти не сможет, поэтому и надо вычищать тарелки, потому что кому-то достанется другая женщина. И в тот момент – это, конечно, глупость совсем, что я это помню, но все же, – в тот момент, когда отец отвлекся на стряхивание пепла с сигареты в пепельницу, я повернулся в сторону Белы-мамы и – о ужас! – увидел, что она промывает под краном тарелку, которую я только что вылизывал. Мгновенно осознав, что мама достанется не мне, я разрыдался, и родители бросились меня утешать. Горгом-папа открыл холодильник и протянул бутылку «Нарзана», из которой я сделал два или три больших глотка 70-градусного тутового самогона. Меня госпитализировали, и я несколько месяцев провел в больнице, где заскучал без своих игрушек – утюгов и кукол.
Про утюг мне потом объяснили, что он такой железный и тяжелый, но при этом горячий и гладкий, каким я сам хотел быть. А вот для появления кукол в моей жизни были более веские причины, и звали их Милена (дочь Вруйра) и Офсана (она жила через речку). Они расположились ко мне из-за моей болезненности и, заручившись согласием родителей, подарили по кукле, которых мы назвали их именами, одна блондинка, другая брюнетка. Кукол я полюбил, влюбившись и в реальных девочек, дружил только с ними, и у них потом появились другие куклы, которых звали уже не помню как.
С этими девочками я делал все: играл во всевозможные дочки-матери; прятался под мостом и дрожал с ними (а не проявлял, как мужчина, смелость) и плакал от страха; мерился гениталиями, расстраивался вместе с ними, что у них нет такой же штуки, как у меня, и утешал; если во дворе затевалась драка стенка на стенку между мальчиками и девочками, то я всегда дрался за девочек; когда они решали, что на следующий день мы все придем в маминых платьях, я тоже напяливал мамин сарафан и в таком виде проводил целый день на улице. Бела-мама, как сама признается, смотрела тогда из окна на меня во дворе и думала: ох, какие могут быть позорные последствия. А я этих девочек настолько любил, что любил их, даже когда у кукол закатились глаза в череп, на голове появились проплешины и ломались руки-ноги.
Мне было уже лет пять, трехлетний Геворг-ахперь выглядел сильнее меня, да и общался он только с мальчиками и у них были свои развлечения: забираться на деревья и стрясывать тутовые ягоды; ломать автоматы с газированной водой; издеваться над бабушками, торгующими на перекрестке семечками. Я же пытался все время угодить Милене и Офсане: дарил им импортную косметику Белы-мамы; копил ежедневно выдаваемые на карманные расходы пятнадцать копеек, чтобы в конце недели купить целый пакет мороженого и наесться вместе с ними; артистично швырнул как-то свой велосипед с моста, пытаясь показать, что хочу больше времени проводить с ними. Однажды у меня расшатался молочный зуб, а девочки предложили поиграть во врачей. Кому-то из них нужно было выдрать мне зуб, и я попросил, чтобы это сделала Офсана. Когда она это сделала, я тут же упал в обморок, а когда очнулся через пару минут, то был удивлен: девочки подумали, что я притворяюсь, и продолжали играть. В тот же день я, видя, что Милена обиделась, пальцами и языком расшатал себе еще один зуб, чтобы на этот раз его выдрала она. На вечеринке у «Ско» я вывел, помню, ее ночью на улицу. Сев рядом, я открыл рот – она, посмеиваясь кокетливо, выдрала зуб, а я опять упал в обморок.
То ли со страху, то ли резко повзрослев, но я определился и, к недовольству Милены, втрескался в Офсану, девочку, которая, кажется, всегда ходила с одной и той же прической – с косичками, закрученными овечьими рогами вокруг ушей. Во время тихого часа в детском саду приходилось скрываться: я забирался под ее кровать, а она сверху ложилась на живот и спускала руки по бокам, мы скрещивали пальцы и лежали неподвижно. Вскоре мы признались друг другу в любви, и Милена объявила нам войну. Она подговорила остальных ребят связать меня и Офсану на детской площадке. После этого они измазали нас овсянкой, а потом кидали в нас щебенку и орали: «Негры, негры, негры!» Отчетливо помню, что первым расплакался я, а уже потом, видя всю безысходность ситуации, и Офсана разнюнилась.
На следующий день в сад пришел Горгом-папа, дал воспитательнице 50 рублей и сказал, что отныне наказания на меня не действуют и пусть она попробует только пикнуть. С тех пор наша с Офсаной жизнь превратилась в рай: мы могли безнаказанно творить глупости и издеваться над остальными. Мы ставили подножки или толкали детей в стенку. Мы кидались кашей во время обеда, и за это в углу стояли не мы, а другие; мы заставляли есть штукатурку со стен детей, которые не испытывали нехватку кальция. Мы даже заставили Шамиря съесть собственные сопли, а во время тихого часа нам не нужно было прятаться и спали мы рядом.
Помню, сидим мы как раз в тихий час на ее кровати, а она мне говорит, что ей папа рассказал: вообще-то негры, которыми нас обзывали ребята, хорошими были людьми, если знать историю. А вот плохие – это белые как раз, потому что красная армия, как ей папа рассказал, сражалась против злой белой армии, и поэтому, если ребята нас называют неграми, то мы их можем звать белыми. Потом она посмотрела на меня и почти шепотом, но вскрикнула: «Спитакнерь!»[40] Мы оглядели спальный зал и тогда уже я, но чуть громче, тоже сказал: «Спитакнерь». Потом она чуть прибавила, потом опять я, и опять она: «Спитакнерь, спитакнерь!» – и дошло до того, что мы прыгали на кровати и орали «спитакнерь» во всю глотку. Я тогда настолько разбушевался от перепадов, что у меня впервые что-то переклинило с внутренним электричеством и я свалился с первым в жизни эпилептическим припадком.
Через несколько дней за мной в сад вместо Сати-тати или Белы-мамы пришел пьяный Горгом-папа. Как оказалось, дома опять был скандал, после чего мать забрала Геворга-ахперя и уехала на дачу к Вартик-тати, а отец решил взять меня и уехать на поляну в Ваганаванке, чтобы продолжить веселиться с друзьями. Проводить меня к отцу вышла и Офсана, которую заметил Горгом-папа и спросил у меня: «А она что хочет?» – на что я, не растерявшись, буркнул: «Мы вместе, она моя жена». Пьяному отцу этого было достаточно, чтобы водрузить Офсану себе на плечи – так мы, не поставив в известность ни воспитательницу, ни родителей, выкрали ее.
В Ваганаванке все отцовские друзья порадовались мне и Офсане и даже выпили за нас. Откуда-то появился живой баран, которого вниз головой привязали к дереву и полоснули по горлу. Баран побарахтался, после чего отец отрезал ему голову. В момент, когда голова отдельно оказалась в руках отца, баран вновь забарахтался и даже смог освободиться от пут. Он упал на землю, вскочил и вот так, без головы, побежал прямо на Офсану. Теперь уже неизвестно, какие бы увечья он ей нанес, если бы не вовремя подоспевший Ско: он разбежался и пнул безголового барана. Парнокопытного понесло в сторону, и он со всего маху врезался в дерево. Потом барана вновь привязали к дереву и отрезали яйца, одно из которых торжественно съел я, а другое – Офсана. Нас объявили мужем и женой. Офсана объявила, что ничему не быть, пока не будет кольца с бриллиантом. Я объявил, что тогда женюсь на Беле-маме.
Чтобы погасить кринжовую атмосферу, Кармен вручил нам по почти пустой бутылке шампанского и по обломку ветки. Он сказал, что есть такой любовный ритуал: суженным нужно пойти вон туда в ущелье, где растет море ежевики, собрать ее в бутылки, а потом вот этими ветками кормить друг друга, так что давайте, ребятки, брысь, найдите себе занятие. Ну мы с Офсаной и пошли – и долго копошились вокруг кустов, находясь в состоянии безудержной эйфории, что вот мы одни, море ежевики, можно бегать за бабочками и орать. Но на самом деле, надо сказать, так на нас подействовало шампанское, которое Кармен оставил на дне бутылок. Офсана, когда мы, уже чумазые и уставшие, сели на поляну отдохнуть, разоткровенничалась, сказав, что считает меня храбрым парнем. Я дико, помню, засмущался и стал отмазываться от этой храбрости, но она сказала, что я уже сам не помню, но, когда баран несся на нас, я прикрыл ее собой, а это мужественный поступок. В общем, мы тогда впервые поцеловались, но я все испортил. В момент, когда Офсана во время поцелуя хотела меня обнять, я оторвался от нее и заорал: «Негры!» – то ли думая, что это хорошая и уместная сейчас шутка, которая нас объединяет, то ли просто не выдержав напряжения от возбуждения.
Мы еще какое-то время так повалялись, пока Офсана не решила, что нам нужно пойти смыть с себя грязь, а то взрослые могут нас поругать. Мы пошли на звуки журчащей воды и спустились к маленькой речке, где она скомандовала, чтобы я снял с себя шорты и рубашку, и сама тоже разделась. Всю одежду она промыла под маленьким горным водопадом и разложила сушиться на камни. Мы же, оказавшись в трусах и сандалиях, побежали обратно к ежевичным кустам, потому что у речки в тени было холодно. Через полчаса, когда мы вернулись к речке, то нашли всю одежду, кроме сарафана Офсаны, который, видимо, смыло. Еще через какое-то время, когда солнце стало садиться, мы услышали, что взрослые нас ищут. Нашел нас Кармен, который ничуть не удивился, что мы мокрые, голые и пьяные, положил нас себе на плечи и понес к моему отцу.
По дороге домой Горгом-папа попросил, чтобы я отдал свою рубашку Офсане, а у нее спросил, где она живет. Жила она через речку, рядом с загсом. Когда мы подъехали к ее дому, было уже около полуночи. Отец оставил меня в машине, а сам взял Офсану за руку и вошел с ней подъезд, откуда вышел грустным, сказав настоятельно: «Любишь – вперед: больше стараний, меньше страха». Дома никого не было, я пошел к себе, отец к Ско.
На следующий день мама с братом приехали и мы вместе пошли кататься на каруселях. Там мы встретились с Офсаной и ее родителями, которые не дали мне к ней подойти. (Помимо того, что они были злы на нас за то, что мы украли их дочь, так они еще оказались друзьями семьи Григориев – сыновей председателя спорта, злейшего врага Гарегина-папи.) Я тогда вопросительно посмотрел на Горгома-папу, он опять сказал мне: «Больше стараний», на что я только и пробормотал непонимающе: «Да-да, и меньше страха».
Вечером я подошел к отцу и сказал: «Вообще-то я ее люблю». «Прям вот жить без нее не можешь?» – спросил отец. «Ага», – сказал я. «Вот прям постоянно думаешь о ней?» – спросил отец. «Ага», – сказал я. «Вот прям не на маме, жениться на ней готов?» – спросил отец. «Ну, наверное», – сказал я уже не так уверенно. «Тогда пойдем свататься», – сказал отец, и мы тут же поехали домой к Титико, жена которого, Римма, работала в ювелирном магазине. У нее я выбрал самое маленькое кольцо с бриллиантом. Горгом-папа смотрел на меня с восторгом и пообещал: «С фейерверком будет предложение», – и мы поехали еще и в ресторан «Ско», чтобы взять из подвала какое-то количество динамита.
Около девяти вечера мы уже стояли перед домом Офсаны – я, Горгом-папа, Геворг-ахперь еще с нами, Титико, Римма и их сын Сейран, Ско, Жасмен и их маленький сын Нарек, Вруйр и Гаяне, еще кто-то, машины три людей нас было. Отец тогда спрашивает у меня в машине: «Ну чего, готов?» – а у меня затряслись колени и на меня нашло: «Мне не нужно, я женюсь на маме, отвезите меня домой, я ничего не хочу!» – и такую вот истерику закатываю. Отец выдыхает, гладит меня по голове, говорит, что сейчас, хорошо, мы поедем обратно, и выходит из машины, видимо, для того, чтобы сказать всем остальным, что я сдрейфил и ничего не будет.
А в машине тем временем ко мне неожиданно обратился четырехлетний Геворг-ахперь: «А давай я, а?» – «Что ты?» – «Ну давай я на ней женюсь!» – «Ты с ума сошел?» – «Почему?» – «Я не знаю». – «А что не так?» – «Да ты ее даже не видел ни разу!» – «Один раз вообще-то видел, тогда, на каруселях». – «И чего?» – «А чего?» – «И ты влюбился?» – «Я пока не знаю, что такое влюбиться». – «А зачем тогда?» – «Потому что на маме никто из нас не женится». – «С чего ты взял?» – «Потому что папа есть». – «А на ней тебе зачем?» – «Потому что надо меньше страха и больше стараний». – «Кому надо?» – «Мне», – соврал тогда брат, потому что он, как потом говорил, не мог видеть, что старший брат плачет. «Ну давай», – сказал я. «Ну пошли», – сказал Геворг-ахперь. Мы вышли из машины, побежали к отцу и наперебой все ему объяснили. Горгом-папа тогда пожал плечами и пошел устанавливать динамит в реку.
Когда все уже было готово, брат, я и остальные стали орать на всю улицу: «Офсана! Офик, выходи!» Много людей повыглядывало из окон, высунулся и отец Офсаны, которому Горгом-папа объяснил криками, что мы жениться хотим. Мы тогда с Геворгом-ахперем переглянулись и по-доброму заулыбались друг другу. Когда Офсана выглянула в окно, отец взорвал динамит, от которого было на самом деле больше шума, чем эффектно взлетевшей в небо воды, но все равно было круто. Мы все тогда заорали «ура», а отец крикнул на верхние этажи, что мы сейчас придем. Через минуту мы уже стояли на лестничной клетке у дверей квартиры, в которой жила Офсана. Впереди – я, Геворг-ахперь и Горгом-папа, которого брат попросил позвонить в дверь, потому что сам не дотягивался. Дверь открыла сама Офсана, и брат ей быстро положил в ладонь кольцо, сказал: «Это тебе» – и убежал, оставив меня с ней с глазу на глаз. Офсана тогда сама надела себе кольцо на указательный палец не помню какой руки, посмотрела на меня влюбленными глазами (да и я на нее смотрел такими же) и сказала: «Спасибо». На эту ее благодарность все стоящие за моей спиной друзья и родственники зааплодировали, а я сказал: «Не за что», – и тут все родственники и друзья уже забукали. Мы еще секунд пять, наверное, постояли друг перед другом, а потом я сказал: «Ну я пойду», – и Офсана кивнула, я повернулся спиной, а она закрыла дверь. На улице и у нас в квартире, куда мы вернулись всей компанией той ночью, все называли Геворга-ахперя хитрецом, а меня молодцом. Горгом-папа нас обнимал, целовал и много пил. Ближе к ночи с каких-то посиделок у подруги вернулась Бела-мама, которой поддатый уже отец сообщил, что ее пятилетний сын уже, считай, женат.
На следующий день Офсана вернула мне кольцо: мама ей сказала, что нам еще рано. В тот день я забрал кольцо и обиделся на нее. Но после вечернего разговора с Горгомом-папой, который мне объяснил, что нужно быть благосклонным к женской глупости, на следующий день я извинился перед ней, еще раз подарил то же кольцо и сказал, что, пока мы растем, пусть оно будет у нее.