Жара не спадала до самой ночи и все-таки сумела проникнуть вместе с темнотой в гостиную, где собрались семья и гости: Сабина, Джон Пентланд, миссис Соумс и Оливия – в последний раз сыграть в бридж; с течением вечера игра становилась все хуже и хуже: миссис Соумс забывала, какие у нее карты, Джон Пентланд терпеливо сносил это, Сабина с трудом сдерживалась, но молчала, хотя на ее лице было отчетливо написано: «Еще один вечер я так и быть вытерплю, ведь завтра я опять окажусь в большом, живом мире».
Жан с Сибиллой поначалу сидели за пианино, а потом стали просто следить за игрой. Никто не разговаривал, разве что делали заявки или напоминали миссис Соумс, что пора положить карту дрожащей рукой на стол. В жаркой тишине комнаты даже тихий и спокойный голос Оливии звучал излишне громко.
В девять часов в гостиную зашел Хиггинс и передал Оливии записку: мистер О'Хара опять задерживается в городе, однако, возможно, ему удастся освободиться до десяти вечера, и тогда он обязательно заглянет в Пентланд-Хаус, если, конечно, в особняке еще будет гореть свет. Но если он сегодня не вернется, то завтрашняя утренняя прогулка отменяется.
Когда в гостиной повисла особенно долгая пауза, Сабина прервала ее внезапным вопросом:
– А как продвигается книга Энсона? Наверное, он уже ее заканчивает?
– Да, скоро закончит, – сказала Оливия. – Там мало что осталось добавить. Завтра к нам приедут фотографировать портреты. Они нужны Энсону для иллюстраций.
В одиннадцать, во время подсчета очков, Сабина извинилась:
– Простите, но я должна идти. Завтра рано вставать, чтобы проследить за укладкой багажа. – Повернувшись к Жану, она спросила: – Ты подвезешь меня до дома? Может, и Сибилла проедется с нами по вечернему холодку. Потом ты вернешь ее обратно.
Услышав это, Оливия чуть не закричала: «Не надо, не уезжай. Не оставляй меня сейчас… одну. Ты не должна уходить вот так!» Но она смогла взять себя в руки, тихо произнесла чужим голосом:
– Сибилла, ты там не задерживайся, – и принялась механически, не думая о том, что делает, раскладывать карты по коробкам.
Сначала из гостиной вышла Сабина; за ней последовали Джон Пентланд и миссис Соумс; Жан с Сибиллой чуть задержались, ожидая, когда все покинут комнату, а Джон Пентланд бережно усадит подругу в автомобиль и повезет ее домой. Только тогда, с трудом заставив себя улыбнуться, Оливия сказала:
– Ну?
Сибилла подошла к маме и поцеловала ее.
– До свидания, родная моя, скоро увидимся… Я тебя люблю, – шепнула она.
Жан робко коснулся губами щек Оливии.
Она не могла произнести ни слова, хотя и знала, что дочь обязательно к ней вернется. Однако это будет уже другая Сибилла – Сибилла, ставшая женщиной, а не тот ребенок, который и в восемнадцать лет время от времени ухитрялся взгромоздиться маме на колени. Ее девочка увезет с собой нечто, принадлежавшее прежде лишь одной Оливии, и этого будет уже не возвратить. Она так и не подыскала подходящего напутствия. Просто молча проводила их до двери… и увидела, что Сабина сидит в автомобиле, словно ничего необычного не происходит, хотя Оливия только и думает, как бы уехать с ними вместе, сбежать отсюда куда угодно.
Сквозь вечернюю дымку она смотрела, как машина поехала прочь и как молодые люди обернулись и помахали ей весело и счастливо, предвкушая начало новой жизни… Оливия стояла на пороге, пока свет фар скользил в тишине сначала по аллее, а затем по мосту; наконец он сквозь тьму добрался до Брук-Коттеджа. Было в том доме нечто… нечто такое, чего не ощущалось в атмосфере Пентланд-Хауса: это ведь именно туда бегала Савина Пентланд на свидания с Тоби Кейном.
В застывшем над пустошами мареве разносился рокот далекого прибоя, невольно воскрешая в памяти давно, казалось бы, позабытые строки: «Волны бьются о борта, о скалистый берег»[50]. Шум моря задавал ритм, сверчки и кузнечики (предвестники осени) неумолчно стрекотали и пели, а на горизонте, где-то в стороне Марблхеда[51] мигал и мигал глаз маяка. Оливия со всей ясностью ощутила каждый образ, звук, запах затаившей дыхание ночи. Ей подумалось, что не успеют они еще добраться до Коннектикута, как разразится буря. Им ехать всю ночь напролет…
Вновь появился свет фар: теперь автомобиль Сабины мчался прочь от Брук-Коттеджа через земли О'Хары в направлении шоссе. На мгновение пропав в низине у реки, он опять возник на фоне черной громадины холма, увенчанного городским кладбищем. И вдруг пропал насовсем, оставив Оливию наедине с шумом прибоя, пением сверчков и иронично подмигивающим вдали маяком.
Воображение рисовало, как они сидят рядышком в машине, летящей сквозь ночь, и не думают ни о чем на свете, кроме своего собственного счастья. Да, что-то уносилось от Оливии навсегда… Ей стало страстно, до ужаса, до физической боли завидно… а потом на нее, застывшую в дверях старого дома, обрушилось жуткое одиночество.
Ее привел в чувство голос Энсона:
– Оливия, это ты?
– Да.
– Что ты там делаешь?
– Дышу воздухом.
– Где Сибилла?
Немного помедлив, Оливия отважно заявила:
– Они с Жаном уехали проводить Сабину.
– Ты же знаешь, я этого не одобряю.
Энсон успел пересечь зал и стоял теперь рядом с женой.
– Ничего плохого не случится.
– Я это уже слышал.
– Энсон, почему ты вечно подозреваешь собственного ребенка?
Оливии не хотелось ругаться с мужем. Она мечтала, чтобы он отстал от нее и дал подняться в спальню, где она в темноте ляжет в постель, – ведь было понятно, что Майкл так и не вернулся из Бостона.
– Оливия, войди на минутку в дом. Нам надо поговорить.
– Хорошо, только, прошу, не затевай сцен. Я слишком устала.
– Никаких сцен… Но нам предстоит кое-что уладить.
Оливия поняла, что сейчас грянет скандал, и решила не слушать мужа, а, пока он говорит, думать о чем-то другом – она давным-давно обучилась этому фокусу. Тихо сев в гостиной, она ждала, что скажет Энсон. Он встал у камина, еще более измученный и желтый, чем обычно. Она знала, что он работал над книгой; знала, что он вложил в этот труд всего себя, всю свою жизненную энергию; но воображение вновь сыграло с Оливией ту же шутку: она смотрела на мужа, а видела Майкла… немного обиженного и дерзкого, наполненного неспешной, неисчерпаемой, непоколебимой силой.
– По большей части это касается Сибиллы, – начал Энсон. – Я хочу, чтобы она прекратила встречаться с тем мальчишкой.
– Не строй из себя тирана, Энсон. Этим ты ничего не добьешься.
Она подумала: «Наверное, они почти доехали до Салема». И сказала:
– Ты ведь ее отец. Почему бы тебе самому не поговорить с дочерью?
– У тебя выйдет лучше. Меня она совершенно не слушается.
– Я с ней уже говорила, – произнесла Оливия и внутренне усмехнулась, ведь ему ни за что не догадаться, какой это был разговор.
– И что в результате? Нет, ты только подумай: уйти из дому посреди ночи!..
Оливия пожала плечами и порадовалась, что перехитрила врага: сейчас Энсон казался не только ее врагом, но и врагом Жана с Сибиллой, врагом всего юного и живого в этом мире.
– К тому же, – продолжил он, – Сибилла не уважает меня должным образом… как родителя. Иногда мне кажется, что она нахваталась дурных идей сначала от тебя, а потом еще и в школе за границей.
– Ну что за гадости ты говоришь! Давай начистоту. По-моему, ты никогда не был ей хорошим отцом. Мне порой даже кажется, что ты вообще не хотел детей. Ты никогда не обращал на них особого внимания… даже на Джека… когда он был жив. Вел себя так, словно они не наши, а чужие. Оставлял их на меня… на одну меня.
Тонкая шейка чуть напряглась, и Энсон пробормотал:
– На то имелись причины. Я человек занятой… И большую часть времени посвящаю не зарабатыванию денег, а вещам, которые помогают исправить мир к лучшему. Так что если я и пренебрегал детьми, то по веской причине… Не у всякого, знаешь ли, столько хлопот, сколько у меня. Вдобавок книга забирает всю мою энергию. Оливия, ты несправедлива ко мне. Ты никогда меня не понимала.
– Возможно, – согласилась та.
Как же ей хотелось бросить ему: «Да кому вообще нужна эта твоя книга? Кому какая разница, написана она или нет?» Но Оливия знала, что следует продолжать лукавить, и потому сказала:
– Можешь больше не переживать. Сабина завтра уезжает, и Жан едет с ней. – Она вздохнула. – Так что никто тебя больше не потревожит. Теперь вряд ли случится нечто непредвиденное.
– Да, и еще одно, – сказал он. – Я про твою измену мне и семье.
Оливия, несколько насторожившись, спросила:
– Что ты имеешь в виду?
– Ты знаешь, о чем я.
Она поняла, что Энсон встал в позицию обманутого мужа, приняв на себя мученичество того же рода, какое столь мастерски использовала тетушка Кэсси. Он собирался вести себя терпеливо и благожелательно, дабы у нее не было сомнений в собственной порочности; в груди Оливии медленно, но верно закипал гнев, и она решила обратить его уловку против него самого:
– Энсон, по-моему, ты говоришь вздор. Я никогда в жизни никому не изменяла. Твой отец подтвердит это.
– Мой отец всегда проявлял слабость, если дело касалось женщин, к тому же сейчас он впадает в детство. Он настолько стар, что прощает всех подряд и потворствует кому ни попадя. – Помолчав, Энсон добавил: – Речь об О'Харе. Я не такой дурак, каким кажусь тебе, Оливия.
Некоторое время они безмолвно смотрели друг на друга, и в конце концов Оливия не выдержала и спросила, ударив сразу наотмашь:
– Энсон, ты разрешишь мне развестись с тобой?
Вопрос застал мужа врасплох. Его лицо посерело, длинные, тонкие, чрезвычайно нервные руки затряслись. Оливия поняла, что угодила в самое больное его место – в его небывалых размеров гордость и честь. У него в голове не укладывалось, что жена захочет променять его на другого мужчину, в особенности на того, кого он, Энсон, столь долго и открыто презирал, на человека, обладающего качествами, Энсону Пентланду совершенно не свойственными. Слова жены показались ему попыткой принизить его драгоценное достоинство.
Он выдавил из себя ухмылку, попытавшись высмеять ее:
– Ты что, потеряла рассудок?
– Нет, Энсон, я не теряла его ни на секунду. Я задала тебе простой вопрос. Разводы случаются.
Прежде чем ответить, он принялся в глубочайшем волнении метаться по комнате – странная фигура, абсолютно неуместная среди экзотичных, красивых картин, стульев и ваз Горация Пентланда: он настолько же был чужд общей атмосфере обновленной гостиной, насколько парой месяцев ранее соответствовал музейной коллекции семейных реликвий Пентландов.
– Нет, – повторял он опять и опять. – Ты просишь о невозможном! Завтра, когда ты проснешься не такой усталой, ты сама поймешь, как нелеп твой вопрос. Нет… Я о подобном и помыслить не могу!
Оливия попыталась сохранить спокойствие.
– Это потому, что ты не хочешь ставить себя в сомнительное положение?
– Дело не в этом… Но с чего тебе со мной разводиться? Мы с тобой неплохо живем: дружно, удобно, счастливо…
Она перебила его:
– Разве?
– А ты, Оливия, чего ожидала… Думала, что романтика – это навсегда? Мы гораздо счастливее многих пар.
– Нет, – медленно проговорила она. – Кажется, Энсон, счастье вообще мало что для тебя значит. Ты выше таких понятий, как счастье и несчастье. Возможно, тебе в этом крупно повезло. Сомневаюсь, что ты когда-либо ощущал себя счастливым или несчастным. Когда тебе кто-то досаждал или мешал, тебе просто становилось неприятно, но… это все. Счастье… я имею в виду ощущение счастья… иногда имеет прямое отношение к радости жизни, а я не помню, чтобы ты когда-либо радовался, пусть даже недолго.
Энсон повернулся к жене и сказал:
– Я всегда был честным, богобоязненным, совестливым человеком, и, по-моему, это ты говоришь вздор!
– Нет, не сейчас… Видит Бог, я точно знаю, о чем говорю.
Разговор опять зашел в тупик, они оба замолчали, с неловкостью и даже тревогой осознавая, что прямо сейчас они своими руками взяли и разрушили то, что больше никогда не восстановить; и все же Оливия ощущала холодное, равнодушное спокойствие, которое удивительным образом овладевало ею в такие моменты. Но еще она понимала, что ее загнали в угол и что ей придется отбиваться. Наконец она сказала:
– Тогда ты можешь сам подать на развод… если тебе от этого станет легче. Я готова выглядеть виновной стороной.
Энсона вновь затрясло:
– Ты пытаешься убедить меня согласиться…
– Я ни в чем не пытаюсь тебя убедить. Никакой измены не было… однако… однако, если ты согласишься, я предоставлю тебе основания для развода.
Энсон с отвращением отвернулся от нее.
– Такой вариант видится мне еще более неприемлемым… Джентльмен никогда не разведется со своей женой.
– Хватит твердить про джентльменов, Энсон. Мне до смерти надоело слушать про то, что им можно, а чего нельзя. Стань наконец собой, обычным Энсоном Пентландом, и прекрати думать о том, как тебе следовало бы поступать. Будем честны. Ты женился на мне просто потому, что тебе нужно было хоть на ком-то жениться… а я… я оказалась подходящей кандидатурой, несмотря на отца-ирландца, которым ты иногда меня попрекаешь. Да и мне… мне тоже хватит себя обманывать. Я вышла за тебя замуж лишь потому, что была одинока, перепугана и хотела убежать подальше от жуткой жизни с тетей Элис… Я мечтала о доме. Ведь так все было? Я ничего не упустила? Мы оба виноваты, но это для нас мало что меняет. И да, я знаю, что супружеские обязанности ты исполнял только из чувства долга. Ты был усерден, но всегда это ненавидел. О, я понимала, что с тобой происходит. Годы в Пентланд-Хаусе стали для меня хорошей школой.
Теперь Энсон смотрел на жену со смесью изумления и ужаса; казалось, он был ошеломлен самим звуком ее голоса, медленно, но неумолимо рвущего пелену притворства, так долго делавшую их совместную жизнь возможной.
– Как ты можешь такое говорить? – бормотал он. – Как у тебя язык поворачивается?
А она все продолжала и продолжала – медленно и пугающе:
– Мы оба виноваты… Наш брак был обречен с самого начала. Но я делала все, что было в моих силах, хотя нередко, возможно, и терпела неудачу. Я старалась быть хорошей матерью… однако теперь, когда Сибилла выросла, а Джек… умер, мне необходимо испытать себя на свободе. Я еще молода, хочу пожить, пока не стало слишком поздно.
Энсон выдавил сквозь зубы:
– Не глупи, Оливия… Тебе сорок лет.
– Не надо напоминать мне об этом. Да, завтра мне исполнится сорок. Я осознаю это… с горечью. Но тебе-то что до того, есть мне сорок или нет? Для тебя не было бы разницы, даже стукни мне завтра семьдесят. А вот для меня это важно… очень важно. – Она помедлила и добавила: – Такова правда, Энсон, а сегодня меня интересует лишь она одна. Энсон, отпусти меня… Дай побыть свободной, пока это еще что-то для меня значит.
Наверное, если бы Оливия бросилась ему в ноги, как несчастная блудница, если бы дала ему почувствовать, какой он сильный, и благородный, и самоотверженный, она бы добилась своего; однако она этого не сделала. Ей только и оставалось, что продолжать хладнокровно убеждать его.
– И ты от всего откажешься? – недоумевал муж. – Уедешь из Пентланд-Хауса, чтобы стать женой дешевого ирландца… никчемного человечишки, сына какого-нибудь иммигранта из доков?
– Да, его отец работал на верфи, – спокойно ответила Оливия. – А мать была служанкой. Он сам мне об этом рассказал. И что с того?.. Видишь ли, Энсон, для меня все это не имеет значения… совершенно не имеет… и не может стать причиной для разрыва с ним, потому что мне все равно. Энсон, я люблю твоего отца, люблю тебя, когда ты – это ты, а не некто чужой, толкующий, что подобает джентльмену, а что нет. Но я готова все бросить… все-все… ради того, чего здесь недостает.
Губы Энсона беззвучно и нервно зашевелились, будто он пытался, но не мог ответить на нелепицу, которую только что преподнесла ему жена. Наконец он выдавил из себя:
– По-моему, Оливия, ты сошла с ума… Да как ты могла попросить меня о таком? Ты прожила здесь достаточно долго для того, чтобы знать, что это абсолютно невозможно. Некоторым, знаешь ли, важно, как они выглядят в глазах общества. В семействе Пентланд никогда не было скандалов, не было разводов… никогда. Мы научились отстаивать свои ценности. Нельзя так запросто отбросить три столетия честной, моральной жизни… Другие берут с нас пример. Неужели ты этого не понимаешь? Как можно позабыть о такой ответственности?
На секунду у нее закружилась голова от страшного, опьяняющего ощущения собственного могущества: она обладала оружием, способным уничтожить как его, так и все это белоснежное здание, выстроенное из гордыни и респектабельности. Стоило ей лишь сказать, что у Савины Пентланд был любовник… Но Оливия тут же совладала с собой, поняв, что не вправе этого делать. И тихо произнесла:
– Ох, Энсон, ты правда думаешь, что кто-то за нами наблюдает? Думаешь, кому-то есть дело до того, что мы можем себе позволить, а что нет? Как же ты слеп!
– Я вовсе не слеп, просто я не забываю о таких понятиях, как честь и традиции. Мы стоим на их страже.
Оливия перебила его:
– На страже чего?
– На страже приличий, на страже славного прошлого, стабильности… да много чего… Мы охраняем все то, что позволяет нам называться цивилизованным обществом.
Он искренне верил в то, что говорит; должен был верить, иначе не написал бы тех многих тысяч скучных, вымученных слов, прославляя минувшее.
Энсон продолжил:
– Нет, то, о чем ты просишь, невозможно. Ты и сама знала это, знала еще до того, как попросила… И ты окажешь мне большую любезность, если навсегда забудешь об этом нашем разговоре.
Ему удалось собраться с силами, и, хотя бледность никуда не делась, руки уже не дрожали; он говорил и преисполнялся достоинства, а в какой-то момент даже стал велеречивым и в его голосе появились нотки того благочестивого пыла, благодаря которым Апостол Джентльменов сделался известным и модным проповедником. Возможно, впервые со времен детства, когда рыжеволосая Сабина смеялась над его кудряшками и бархатными штанишками, Энсон почувствовал себя значительным и могущественным. Его по-настоящему опьянила воображаемая власть над женой. В своем благородном запале он на мгновение сделался благодушным, едва ли не идеальным человеком.
Выдержав паузу, Оливия спокойно спросила:
– А что, если я просто уеду… и мы не станем затевать развод?
Ее вопрос вновь пошатнул уверенность мужа; Оливия знала, что нанесла удар по самому слабому месту в его обороне – по боязни скандала.
– Ты ни за что так не сделаешь! – взвился он. – Нельзя… нельзя вести себя как уличная девка!
– Уличные девки не любят только одного-единственного мужчину… А я, кроме него, никого никогда не любила.
– Ты не вправе навлекать такой позор на Сибиллу, раз уж остальные тебя не волнуют.
«Он понимает, что я так не поступлю, духу у меня не хватит. Знает, что я слишком долго прожила в этом мирке». Но вслух Оливия сказала:
– Ты меня не знаешь, Энсон… За все эти годы ты так меня и не узнал.
– К тому же, – поспешно добавил он, – твой ирландец и сам не пойдет на скандал. Такие честолюбцы не рушат свою карьеру ради бегства с женщиной. Ты бы знала это, если бы спросила его о таком.
– Но он готов ее разрушить. Он уже сказал мне это. Хотя тебе его никогда не понять. – Энсон молчал, и Оливия добавила с иронией: – Джентльмену вроде тебя вообще не пристало говорить подобным образом. Нет, Энсон, думаю, ты совсем не знаешь, как устроен мир. Ты же никуда не ездил, забился в свой закуток и оттуда не высовывался. – Она со вздохом встала. – Это бесполезный разговор. Я иду спать… По-моему, мы должны бороться, пока в нас есть силы… но бывают моменты… например, как сегодня, когда ты отнимаешь их у меня. И все же однажды… кто знает когда… ничто меня тут больше не удержит…
Она ушла, не потрудившись объяснить свои последние слова, потерянная и подавленная тщетой происходящего. Не способная избавиться от ощущения, что похожа на дурачка, размахивающего руками посреди пустого поля.