К книге
Снарядный голодГлава 21 «Чужими руками»
84%
Глава 21 «Чужими руками»
21

Бумагу с чужого узла мне переслали в середине января, и была она не моя.

То есть моя — и не моя. Заголовок стоял мой. А посередине формы кто-то прошёлся карандашом и переделал её так, как ему было удобно.

Половина полей была вычеркнута. Вместо них от руки, поперёк, вписаны другие, и почерк был крупный, круглый, канцелярский — из тех, какими пишут люди, привыкшие, что их бумагу читают в третьи руки.

Внизу, где полагается подпись составителя, стояла помета в одну строку: «применено с изменениями, о коих донесено».

Донесено оно было кому следует, и до меня дошло последним — как и полагается.

Я просидел над этим листом полчаса. Месяц я выбивал эту форму, и вот её кромсают, не спросив.

Я поехал смотреть.

Узел был не наш, соседний, на другой ветке, и заведовал движением там коллежский секретарь Хлопов — маленький, лысоватый, лет сорока пяти, из тех штатских путейцев, которых война застала на месте и оставила на месте.

Он вынул часы, посмотрел на них, защёлкнул крышку и только после этого поздоровался.

У него всё в голове разложено по времени, и, чтобы что-нибудь сообразить, ему надо взглянуть, который час.

— Вы, стало быть, автор.

— Автора там нет. Там управление.

— Управление, — согласился Хлопов. — Только управление такой бумаги не выдумает, у управления слог другой. — Он опять достал часы. — Ругаться приехали?

— Смотреть. — Я положил на стол его лист. — Вы ведь сами донесли. Стало быть, ждали, что приеду.

Хлопов взглянул на лист и убрал часы в карман.

— Ждал. Только думал, что ругаться. Оно проще.

Он разложил передо мною три листа: мой печатный образец, свой переделанный и толстую тетрадь, в которой у него шёл счёт.

— Вот ваша. Годных выстрелов по типам. Я этого написать не могу.

— Отчего?

— Оттого, что я вагонов не вскрываю. Мне не велено и незачем: у меня пломба. Ежели я стану вскрывать, я час потеряю на вагон, а у меня их в сутки сорок. Вы, стало быть, требуете, чтоб я писал число, которого не знаю.

— Там второе поле.

— Знаю, что второе. «Не вскрывалось, пломба такая-то». И выходит, что у меня по всей ведомости одна строка сверху донизу, одна и та же, сорок раз в сутки. Такую графу через месяц перестают читать, а через два перестают заполнять. Я эту породу знаю.

— Что вы вписали?

Он повернул свой лист.

Вместо моих полей у него стояли четыре его: час подачи вагона под погрузку или перецепку; час, когда вагон фактически тронулся; номер пути, на котором он стоял; и фамилия составителя, который его сцеплял.

— У меня груз не портится и не пропадает. У меня он стои́т. Вся моя беда — простой. И ежели вы хотите, чтоб я вам чего-то писал, пишите то, что у меня болит, а не то, что болит у вас.

— По вашей форме мой узел выглядит одинаково всякий день. По моей видно, на каком пути вагон простоял семь часов и кто его сцеплял.

— И что это даёт?

— То, что за декабрь у меня средний простой был семнадцать часов, а нынче девять. Я не оттого хвастаюсь, что я хорош. Я оттого, что когда всякий состав сам себя записывает, у меня свои же составители перестают его забывать. Прежде забудут — и никто не помнит, кто забыл.

— Откуда вы взяли, что надо писать час подачи? — спросил я. — В форме этого нет.

Хлопов помолчал.

— В ноябре у меня на седьмом пути двое суток простоял вагон с бельём для дивизионного лазарета, — сказал он. — Двое суток, в ста саженях от конторы. Нашли, когда стали искать другое. Я тогда сел и стал думать, отчего так вышло, и вышло вот что: его никто не терял. Его просто никто не держал. Подали — и он стои́т, и всякий, кто мимо идёт, видит вагон, а не свой вагон.

— Я после этого до самых праздников ходил и злился. А как год повернул, мне прислали вашу бумагу, и я в ней прочёл одну строку — про то, что надо назвать, кто держит груз сейчас. И понял, что вы про то же самое, только про снаряды, а у меня бельё.

Я его форму прочёл ещё раз, медленно.

Она была лучше моей. На его узле — лучше.

А потом я дошёл до низа листа и увидел, чего там нет.

На станционном рабочем листе последней графы не было. Хлопов вынес конечное подтверждение на отрывной корешок сквозной ведомости, который ехал дальше с грузом и возвращался после подписи получателя. На местной копии оставались только номер корешка и число дней, пока он не вернулся.

— Это зачем? — спросил я, и голос у меня, кажется, переменился, потому что рука его пошла к карману и остановилась на полдороге.

— Батарейную строку я заполнить не могу, — сказал он. — Но выбрасывать её нельзя. Поэтому она на корешке, а у меня её номер и открытый срок. Когда корешок вернётся, конторщик закроет строку.

— Значит, не убрали. Разнесли по двум листам.

— На ежедневном станционном листе она всегда была бы пустая и заслоняла бы то, что мы вправе заполнять. На сквозном экземпляре она остаётся до батареи.

Оставалось проверить связь между двумя листами.

Я сидел и думал, и Хлопов не мешал: сидел напротив и, кажется, понимал, что происходит.

— Хлопов. Ваши девять часов против семнадцати. Как вы их докажете?

Он не понял.

— Так по тетради же.

— Тетрадь ваша. Её вы ведёте, вы же в ней и записаны. Приедет через полгода ревизор — не такой, как я, а настоящий — и скажет: почерк ваш, цифры ваши, свидетелей нет. И что вы ему покажете?

— Свидетели… — начал Хлопов и не договорил.

— Дальше, — сказал я. — Ваши составители перестали забывать вагоны. Хорошо. А через ваш узел за декабрь прошло — сколько?

— Тысяча двести с лишним.

— И сколько из них дошло?

Он молчал.

— Вы не знаете. И никто не знает. Может, всё дошло, а может, половина стои́т где-нибудь за две станции, и в её простое виноват уже не ваш узел, а вам-то за неё и отвечать, потому что ваша фамилия в бумаге последняя из тех, кто её видел.

Я подвинул к нему свой печатный лист.

— Конечная расписка нужна и вам. Когда корешок вернётся, ваши девять часов станут частью проверенного пути. Но номер на рабочем листе должен совпадать с номером корешка, а закрывает строку второй человек, не тот же конторщик, который её открыл. Иначе обе половины можно заполнить задним числом одной рукой.

Хлопов взял часы и подержал в кулаке, не открывая.

— Мудрёно.

Я чуть не рассмеялся, потому что это же слово мне сказал Свиридов на узле, и сказал ровно тем же голосом.

— Просто. Получателя заполняете не вы. Ваше дело — сохранить номер, открытый срок и чужое подтверждение.

Прежде чем сговариваться, я попросил показать.

Он показал. Через узел в тот день шла партия к соседям — не моя, чужая, шестьдесят с чем-то мест, и мы поднялись с ним на площадку над путями.

По-старому это выглядело бы так: состав встал, постоял, ушёл, и в книге появилась одна строка — принято, сдано.

Тут было иначе. Вагон подали без четверти двенадцать; составитель, фамилию которого я потом видел в графе, прицепил его к сборному в десять минут первого; без двадцати час состав тронулся. Час без малого. Хлопов доставал часы четыре раза и всякий раз называл минуту вслух, а конторщик за ним записывал.

— Теперь он всякую минуту чей-нибудь, — сказал Хлопов.

Четыре месяца я дрался за такую строку. Эта стояла в чужой тетради и не про снаряды.

Торговались мы до вечера, как торгуются на базаре, и я это говорю без насмешки: иначе такие вещи не делаются.

Ни он, ни я не имели права менять утверждённый образец: решить могла комиссия Дурново.

Сошлись на проекте: четыре поля — комиссии на утверждение; пломбы — без изменения; конечная расписка — на нумерованном возвратном корешке. Пока корешок не пришёл, местная строка стоит открытой и показывает число дней. Комиссия позднее утвердила эту схему отдельной резолюцией.

Мне бы это в голову не пришло.

Потом я два дня писал пояснения.

Хлопову они были не нужны, он всё понял быстрее меня. Я писал их для того, кого назначат после. Восемь листов: зачем всякое поле, что бывает, когда его вычеркнуть, и в каком месте форму можно менять безболезненно, а в каком нельзя.

Исполнителя мне показали на третий день.

Его звали Гриневич, он был прапорщик из вольноопределяющихся, лет двадцати трёх, до войны студент-путеец, и его придали к комиссии как раз затем, чтобы возить эту форму по узлам, когда я вернусь к батальону.

Я отдал ему пояснения и стал ждать, что он спросит.

Он читал их час, обстоятельно, делая пометки на полях, и вопросы задал хорошие: про то, как быть с ветками, где груз идёт гужом; про то, кто заполняет графу, если получатель на позиции и расписаться некому. На всё это у меня были ответы.

Потом он сказал:

— Тут ещё, ваше высокоблагородие. Вот это поле — годных по типам. Его половина узлов не заполнит. Может, на промежуточном листе оставить только места и пломбу?

Передо мной сидел Хлопов — только двадцати трёх лет и без часов.

— На промежуточном листе — можно и нужно. Годность заполняют заводской приёмщик и конечный получатель. Узел пишет «не вскрывалось» не сорок раз, а один раз в заголовке своего раздела.

— А отчего на промежуточном можно убрать, а у приёмщика нельзя? И там ведь пустое выходит.

И вот тут я понял: в пояснениях было написано, что делать, но не откуда это взялось.

— Оно пустое, — повторил я. — Скажите мне, Гриневич: пустое — это какое?

Он не понял вопроса, и я увидел, что не понял.

— Пустое — это когда писать нечего, — сказал он.

— Не всегда. На промежуточном узле писать нечего: пломбу там не вскрывают. А у приёмщика груз есть, только его не считали. И покуда поле стои́т, они хоть врут; а как уберёте — они и врать перестанут, потому что вопроса не будет.

Гриневич записал это и поднял голову, и по лицу его было видно, что он записал слова, а не вещь.

Тогда я сел и стал рассказывать.

Я рассказывал ему часа четыре, про то, как в октябре искали партию, которая по бумаге прошла, а к пушкам не легла, и чем это кончилось двадцать девятого ноября на стыке между третьей и четвёртой ротами.

Гриневич слушал и перестал делать пометки.

Под конец он спросил одно:

— А если местный станет переделывать?

— Пускай переделывает. Требуйте одного: чтоб конец цепи оставался виден. Всё прочее — его дело, он там живёт, а вы приезжий.

Он записал и это — единственное, что записал за четыре часа.

Потом собрал свои листы и спросил, можно ли ему списать перечень вопросов, который я задавал Ремезу, — тот, с которого всё началось.

Перечня у меня не было. Я его тогда не писал: я просто спрашивал, что придёт в голову, и половину вопросов придумал, уже стоя в парке, глядя на ящики. Я так ему и сказал.

Гриневич подумал и записал в тетрадь: «Перечня нет. Спрашивать, глядя на груз».

Печатный образец с дополнениями Хлопова мне показали в управлении через день — уже набранный, уже с номером издания.

Я держал этот лист и разбирал его, как чужой. Заголовок — управления. Пункты — мои, слово в слово, только переставлены и пронумерованы иначе, чем я писал. Четыре поля Хлопова — внизу, отдельным подразделом, «для узловых станций».

Ни одной фамилии на всю бумагу. Ни моей, ни чьей.

Провожая меня тогда до подводы, Хлопов сказал напоследок:

— Вы бумагу-то свою забирайте.

— Она ваша.

— Она общая. Тем и хороша. — Хлопов в первый раз при мне не полез за часами.

К батальону я в тот раз не поехал, а надо было.

Ольшанский слал мне за январь три донесения, и все три были составлены безупречно, и из всех трёх я узнал ровно то, что в них было написано. Что рубеж держат. Что убыль за месяц — четверо, из них трое обмороженных. Что сапёры кончили ходы сообщения на левом краю.

Свешников прислал отдельно, не по форме, четыре строки: что вторая рота стои́т, что Тимофей справляется, что Ерошка при кухне и кашляет по-прежнему, и что в роте пошёл слух, будто командира забирают в тыл насовсем.

Про слух он написал последней строкой и без вопроса, как пишут о погоде.

Я эту бумажку прочёл и убрал, и она у меня лежала все те дни, что я провёл в управлении.

В управлении меня продержали ещё четыре дня — всё в переписывании. Комиссия правила мой образец в четвёртый раз, и правила по мелочи: где-то слово, где-то порядок пунктов, где-то ссылку на приказ. На третий день я уже не следил за пунктами — только проверял, цела ли последняя графа. Всё прочее перестало меня занимать.

Тураева я встретил там во дворе — он приехал по своей части, с ведомостью брака за январь, и вид у него был усталый и злой — той злостью человека, у которого прибавилось работы и который этому рад.

— Спрашивают, — бросил он вместо приветствия. — Я вам говорил.

— Много?

— Четвёртая партия за месяц. — Он потёр глаз. — И, знаете, что я вам скажу: половину заворачиваю не потому, что стали хуже делать. Стали хуже делать и прежде. А нынче меня спрашивают, и я отвечаю, и оттого видно.

Он развернул свою ведомость брака и показал мне январскую страницу.

Я читал её и видел то, чего не было в октябре. Прежде у него в графе «основание» стояло одно слово: «браковано». Теперь стояло: браковано, кем предъявлено, по чьему наряду, и куда отправлено забракованное. Последний столбец был новый и почти весь пустой.

— Это что?

— Это куда я отправляю то, что завернул, — сказал Тураев. — Прежде я заворачивал, и оно оставалось на заводе, в углу, и через месяц вылезало в другой партии. Я про это в октябре знал и молчал: не моя часть, я приёмщик. — Он повёл ногтем по пустому столбцу. — А нынче я это пишу. И покуда пишу, оно не вылезает.

— А пусто отчего?

— Обратной расписки ещё нет, — сказал Тураев. — Ваша графа, капитан, только у вас работает; у меня — пока нет.

Он свернул ведомость.

— Но она есть. Прежде и графы не было.

Бунакова я видел один раз, коротко, в коридоре — он шёл с бумагами и на ходу сказал две вещи.

Первая была про Хлопова: «Открытая графа с числом дней — это хорошо. Чьё?»

— Заведующего движением с узла такого-то.

— Впишите его фамилию в наставление. — Бунаков не остановился. — Отдельной строкой, при пункте.

А вторая вещь была та, ради которой меня, как выяснилось, и держали.

Мне предложили остаться.

Говорил со мною Нелидов, и говорил он у того же окна в коридоре, где в декабре предупреждал про гладкий выход. Он придержал бумагу большим пальцем, и на углу остался серый след.

— После январского отчёта по первому направлению Бунаков провёл приказ о расширении опыта: с февраля — три армии, каждая по одной выбранной цепи. Комиссия постоянная. Вас берут членом: производство по времени, квартира в городе, право ездить по узлам и требовать.

— А вы бы что взяли?

— Я бы взял, — отозвался Нелидов без паузы. — Мне сорок два года, и я четвёртый год пишу бумаги, из которых половина ложится под сукно. Я бы взял и не оглядывался. — Он поглядел в окно. — Только я не вы, а вы не я, и потому решать вам.

— Одно скажу сразу, — сказал я. — Ежели брать, то с условием.

— Говорите.

— Кто бы этим ни ведал, он обязан раз в месяц иметь на руках подтверждения от конечных получателей. Не сводку по узлам, а расписки батарей: сколько принято годного и какого типа. Без этого комиссия через полгода станет считать вагоны, как считала места, и всё вернётся, только с новой бумагой и с моим пунктом четвёртым.

Нелидов подумал.

— Это вы им и скажете, — сказал он. — Не мне. И скажете так, как сейчас: коротко и не про себя.

Я просидел над этим вечер и считал не то, что положено считать в таких случаях.

Я считал звенья: сколько их на трёх армиях, сколько на них Хлоповых, и что будет с формой, если её станут раздавать без человека, который умеет объяснить, зачем последняя графа.

Выходило, что при комиссии я нужнее. Выходило это ясно, по счёту.

А наутро пришла бумага из штаба фронта, и считать стало нечего.

Пришла она прямо в батальон, минуя управление и мою часть, оттуда мне вслед, и на конверте стояло «весьма нужное», отчего я вскрыл её на ходу, в коридоре, и стоя же прочёл.

Бумага была короткая и не про снабжение.

От меня требовали подробный разбор боя двадцать девятого ноября: как батальон удержался после газовой атаки при трёх выстрелах на четыре орудия. Не донесение — донесение у них было. Разбор: расстановка, что делалось до, что во время, чем закрывали то, что нечем было закрыть, и почему стык не подался.

К бумаге был приложен перечень вопросов на полторы страницы, и вопросы были такие, какие задаёт человек, которому это надо не для отчёта. Про вешки. Про то, отчего пулемёты не били по залёгшей цепи. Про низину и про то, чем её крыли, когда не было чем.

Подписан перечень был не начальником — старшим адъютантом оперативного отделения, и внизу от руки, чернилами, была приписка в три слова: «Ответ прошу лично».

Я этого человека не знал. Он читал донесение, писанное в декабре при коптилке, и вычитал в нём не то, что я туда клал.

Наверху, видно, решили иначе. Ведомость пойдёт дальше сама, чужими руками; Хлопов тому порукой.

Я дочитал перечень вопросов до конца и на последнем остановился.

Он был такой: «Указать, какие меры принимались командиром батальона для сбережения боевых припасов при их недостатке, и что из принятого может быть рекомендовано другим частям».

Я перечёл его трижды.

Ответ у меня был, и стоил он двадцати восьми человек на стыке.

Спрашивали они это в тот самый месяц, когда я собрался в тыл.

Предыдущая главаГлава 21 из 25Следующая глава