К книге
В сторону Садового кольцаКАК ОНА ПРИХОДИЛА КО МНЕ
60%
КАК ОНА ПРИХОДИЛА КО МНЕ
12

Пальто на ней было надето из синего бостона. Но не так, чтобы очень новое, с иголочки, а наоборот — на локтях и сзади, пониже спины, лоснится уже, поношено, значит, сильно. Вверху, вокруг шеи, — воротник, чернобурка. Но тоже многолетняя, заметно потертая, черноты в ней вовсе никакой не осталось. Голова у нее тогда была платком коричневым обвязана, а на ногах — ботики суконные без каблуков, на кнопку застегнутые. И еще видны снизу чулки коричневые в резинку. Несла она в руке хозяйственную сумку из черного дерматина. Уж потом я разглядел, что ручки у этой сумки, как видно, истрепались и для прочности аккуратно тонкой веревкой замотаны.

Я наблюдал за ней из окна и даже поначалу жалел немного. Потому что погода на улице в тот день стояла неудачная — холод, но не мороз, а во всем чувствовалась сырость и промозглость. Снег падал мокрый, земля казалась от этого вымокшей, раскисшей, снег на ней почти не держался. А небо виднелось за окном такое, будто его кто-то красил в немаркую краску, а из-за сырости краска эта вздулась, вспучилась, вот-вот облупляться начнет.

И она там, в этой мокроте холодной, все топталась бестолково по двору, то, вижу, к одному парадному сунется, то передумает и к другому ковыляет. Я в то утро сидел у окна в кухне, глядел во двор, ожидая, что там интересного случится. «Тетка эта, — подумал я, когда заметил ее, — и сама не знает, кто ей в нашем доме нужен». Но оказалось, что это она как раз знает. Я вдруг вижу, что она шлепает прямо через газон под самыми моими окнами. Тут уж на близком расстоянии я успел рассмотреть, что она как будто прихрамывает немного, набок чуть заваливается. Из дерматиновой сумки у нее торчит какой-то сверток в промасленной бумаге, селедка, может быть, или рыба соленая.

Заскочила она в наше парадное, а примерно через минуту у меня в коридоре загудел звонок. Я поднялся с табуретки и пошел отворять двери. Вижу — стоит она за порогом на площадке, кивает мне как знакомому и приговаривает:

— К тебе, к тебе…

Дескать, нечего сомневаться, куда шла, туда и попала.

Приходится мне тогда двери перед ней растворять и в квартиру ее впускать. А она как только прошла в коридор, так забормотала в досаде:

— С ног сбилась, пока отыскала-то. Все дома да все двери на один манер, не различишь, где какие. Вот ведь что надумали, как строить теперича стали. Как будто нарочно запутать, заморочить хотят. Только меня не заморочишь…

С улицы, с холода сырого она словно бы закостенела вся, ссохлась до невозможности, и губы у нее лиловыми сделались.

Увидав это — и все-таки она как-никак гостья, — я ей вежливо говорю:

— Ну коли и правда ко мне, то раздевайся, проходи давай в комнату.

Она тут перед зеркалом у вешалки платок свой начинает разматывать, шубу с облезлой лисой с плеч скидывает, а сумку черную прямо на пол ставит. И говорит мне, усмехаясь:

— Не такая уж гостья дорогая, и на кухне небось могу посидеть. А вот если чайку согреешь — спасибо скажу.

Ну а я, надо сказать, и сам у себя на кухне посидеть люблю. У меня там даже телевизор помещается. Я «Старт-3» прямо на холодильник в угол взгромоздил. Попиваешь себе вечером чаек и одновременно передачу «Спокойной ночи, малыши» посматриваешь. Я и гостей, если кто заходит, чаще на кухне угощаю, уютнее там вроде. А в комнате — когда уж праздник какой. Ну, в день рожденья, когда сыновья вспомнят и с женами приедут, или там Новый год. А эта гостья и сама кухню выбрала.

Но как только вошла она туда, зыркнула глазами во все стороны, и словно бы что-то ей тут не по душе пришлось.

— Ишь ты, — говорит недовольно, — сколько обстановки в кухне нагородил. Оборудовал, будто у тебя в запасе еще лет сто жизни твоей. Часы вон даже на стенку навесил и картинку прилепил. «Три медведя», что ли?

— Не «Три медведя», — объясняю я, — а три богатыря русских от врагов заставу стерегут. А что касается обстановки, то я тебе вот что скажу: цыганскую жизнь смолоду не любил. В доме у меня всегда порядок был, уют, хотя и небогато жили. Зачем же мне теперь вокруг себя все менять?

— Ну-ну… — не то соглашаясь, не то не одобряя, говорит она и за стол мой усаживается.

Я поскорее чайник водой наполняю и на огонь ставлю. Чашки из буфета беру, пакет с песком достаю и еще вафли апельсиновые в пачке.

Она напротив меня сидит, помалкивает пока. Шаль теперь уже с плеч у нее свисает, а руки свои иссохшие, посинелые она на коленях сложила. В кухне у меня всегда тепло бывает, а тут еще и газ вовсю горит. Замечаю, что она понемногу отогревается, от холода уличного отходит, передыхает. Сидит себе и наблюдает, как я чашки по столу расставляю, как песок в сахарницу сыплю. Поглядела, поглядела, да и говорит вдруг не очень громко, словно самой себе:

— Попьем, попьем чайку-то в свое удовольствие. Чайку напиться я всегда большая охотница, всегда время для этого выберу, как ни спешу. Напьемся на дорожку, тогда уж и двинемся с тобой…

Я тем временем сахарницу до краев уже наполнил, выдвигаю ее как раз на середину стола и гостье своей отвечаю:

— Мне-то чего двигаться, когда у меня дела здесь еще не все закончены? Мне пока отлучаться отсюда никак нельзя.

Но она в ответ только посмеивается недоверчиво, от смеха даже колебаться немного на табуретке начала, булькает в ней что-то, трясется. А потом с ехидцей такой, прищурившись, спрашивает:

— И какие же такие дела важные у тебя вдруг объявились? За пенсию в книжке у почтальона распишешься да в продовольственный за творогом или кефиром сходишь. Вот всех твоих делов-то. Да еще в окне вон торчишь, на белый свет от скуки пялишься — тоже занятие важное.

— Ну как же, — не соглашаюсь я, — разве у меня и других дел тут нету? Я вот, например, каждый день газеты читаю. Я в этот раз на целых четыре газеты подписку оформил…

Говорю ей это и сам замечаю, что мои слова на нее никакого впечатления не производят. Она все кривится, усмехается и головой туда-сюда покачивает. Сейчас, думаю, что-нибудь опять ехидное выскажет. Но тут как раз мой чайник на плите насвистывать начал, поспел, значит. Я заварки побольше бросил, покруче заварил, маленький чайник полотенцем накрыл, чтобы настоялся. Переждал немного и начинаю чай по чашкам разливать.

— Пожалуйста, — говорю, — пейте на здоровье.

Она сахару себе положила, размешала, а потом чуть не полчашки на блюдце выплеснула и блюдце это с чаем на растопыренных пальцах ко рту несет.

Я не удержался и смеюсь:

— Чай таким манером теперь только деревенские пьют. Мы в городе уже и не сумеем так.

Она махнула в мою сторону темненькой своею заскорузлой ладошкой:

— А разницы-то между вами, городскими или деревенскими, вовсе никакой нету. С виду только, по одежде, может, разнитесь. Да и то сейчас по внешнему виду обмануться можно. А так — во всем равные. И одинаково за места свои тут и там держитесь. А что за них держаться-цепляться, что занимать по-пустому?

Я сижу, слушаю ее, чай свой понемножку прихлебываю, а сам в это время размышляю: что же ей на это ответить, как объяснить получше? Чашку свою недопитую отставляю и говорю:

— А может, совсем не по-пустому держатся? Может быть, у каждого на это имеются свои причины уважительные. Тут вопрос, с какой стороны на это дело посмотреть…

Она ничего не отвечает, не возражает, и я тогда дальше свою речь веду:

— Ну вот хоть меня для примера возьми. Про меня, конечно, тоже сказать можно: чего цепляется, если пожил человек. И правда, пожил я немало, целых две войны насквозь прошел. И все вроде имел я в жизни, что и другие люди: сыновей двух растил, с женой ссорился, а потом и хоронил ее, людей разных встречал. И любовь у меня какая-никакая, а тоже была, как у всех. В общем, шум от жизни стоял. А теперь вдруг тишина вокруг наступила. Словно бы я на полном ходу из поезда в чистое поле спрыгнул, а поезд этот без меня уже дальше покатил. У меня, может, еще стук от колес в ушах не утих, а все — приехали, дальше станций для тебя уже не будет. Добрался, значит, до своей конечной, все, что суждено было, сполна получил…

Гостья моя слушает меня, кивает, согласна она с такими моими словами, сама такое же обо мне думает. Но только я не все еще сказал, я ей и совсем другое приготовился высказать.

— А если, — говорю, — взять и на жизнь мою прожитую не с этой стороны посмотреть? Тогда в ней совсем другое и увидишь. И тут вот какое дело выходит: сижу я здесь на кухне своей и почти каждый день себя самого спрашиваю, вопросы себе задаю. Что же в жизни моей случилось замечательного? Такого, чего забыть ни в коем случае нельзя. И веришь ли, ничего такого исключительного припомнить не могу. И стараться нечего вспоминать, потому что не было, и все. Оттого ли это, что жизнь у нас у всех была не очень легкой и этим самым счастьем некогда было заниматься. Спешили все время куда-то, работали, воевали, восстанавливали. И опять же — семья на руках, детей на ноги надо было ставить. Не было времени даже и на себя как следует посмотреть, не то чтобы по сторонам оглядываться, счастье необыкновенное высматривать. Это только теперь, в тишине, на отдыхе я сижу себе и гляжу туда, назад, в свою жизнь прожитую, рассматриваю ее то так, то эдак, со всех сторон оглядываю. Но что-то мне оттуда все такое пасмурное видится, как вот небо сегодня. Едва-едва кое-где синева проглядывает, да и то изредка, моментами. А солнышко в полную силу так всю дорогу и не показалось. Понимаешь ты это?

Смотрю на нее, а она, пока я разговоры вел, чай свой весь допила, чашку аккуратно на блюдце поставила, ложечку к ней сбоку кладет. Повернула ко мне страшненькое лицо свое и опять усмехается недоверчиво.

— Это, — говорит она, — тебе все чудится от твоей жадности-ненасытности. Сам признаешься — все в жизни было, а все-таки мало тебе. Людям всегда всего мало, до краев хотят свое получить, а где он, этот край, и не знают. Да при вашей-то жадности каждый норовит не один век прожить, а и второй ухватить. Лишь бы не упустить чего.

— Я не жадный, — возражаю я ей. — И ничего у меня до краев никогда не было, да и не надо мне этого. Я тебе совсем про другое толкую! Я же русским языком объясняю: разыскиваю в своей жизни то самое место, где мне солнышко посветило. А оно, оказывается, так ни разу и не вылазило из облаков, не удосужилось. Ну знаю я, конечно, что и многим другим людям жизнь не малина досталась. Небось тоже била и колотила чем попало. Но, может быть, у других она в какой-то момент так засверкает, такой свет прольется, что после него и остальное по-иному видится. А я как начну искать у себя такое, так все мелочи какие-то незначительные попадаются, про них и рассказывать неудобно, не главное это.

Но вот видишь ли, я все-таки поверить никак не могу, что этими мелочами на меня весь запас и вышел. Не может такого просто быть. За что же мне такое? И вот я сижу тут посиживаю, а сам размышляю: кто же в конце концов знает, в каком месте жизни у человека самое главнее должно подойти, на каком году? Никто про это точно знать не может. А вдруг у меня как раз так и рассчитано, что к самому концу главное случится. Я на это очень надеюсь, иначе совсем обидно получится, несправедливо. Я потому и не тороплюсь пока, все еще надеюсь. Хоть немного, а надо мне обождать…

Закончил я свою речь говорить, даже устал немного с непривычки. И думаю про себя: а ведь ни брату, ни товарищу такого про себя никогда не рассказывал, только вот ей одной. И смотрю через стол на нее, на гостью свою, не сердится ли, не насмехается ли опять надо мной? Вижу, однако, что усмешки у нее на лице нет и как будто не сердится. Только глядит на меня зорко так, пронзительно, как орлица с высокой горы. Насупившись сидит, не шевелится, будто в тот момент не обо мне, о чем-то своем задумалась.

Пока я разговоры говорил, чай у меня в чашке недопитый совсем остыл. Я с места поднялся, сверху из чайника горячего плеснул, допил. А она головой покачала, от второй чашки отказывается. И заторопилась вдруг ужасно. Словно вспомнила, что ее где-то дела срочные, неотложные дожидаются. С табуретки в один миг соскочила, платок свой на ходу на голову намотала и к двери летит. И слышу, уже в коридоре ботиками своими шаркает.

Я тоже за ней следом из кухни выхожу, как мне мое положение хозяина велит. Да и беседа наша вроде пока ничем не закончилась. Она ведь мне своего последнего слова не сказала. Подхожу к вешалке, шубу с лисой с крючка снимаю, ей подаю, чтобы оделась. Она в шубу свою вмиг влезла, пуговицы перебирает и опять ничего мне не говорит.

А когда все уже пуговицы донизу застегнула, повернулась вдруг ко мне и во второй раз меня взглядом острым всего насквозь прошила. И говорит тогда негромко, словно без большой охоты слова произносит:

— Ну что ж, ладно, бывай пока…

— До свидания, — кланяюсь я ей, — счастливого пути…

И тут же замок поскорее поворачиваю, дверь перед нею пошире растворяю. И как только я отворил дверь-то, тут вдруг странно мне так сделалось, оторопь меня какая-то взяла. Сунулся я было к ней, чтобы чуть задержать еще, спросить о дальнейшем, но не успел. В одну минуту она подхватила с полу сумку свою черную со свертком внутри и мимо меня через порог в парадное прошмыгнула. Только сквознячок холодный от нее со всей силой в меня ударил.

Я на площадку за нею выскочил, у раскрытого парадного стою и вижу: через двор она уже ковыляет, быстро-быстро так идет, торопится. До ворот наших дошла, за ними в переулок свернула, совсем ее видно не стало, только следы неровные от ботиков резиновых на мокром снегу остались. А скоро и они пропали.

Предыдущая главаГлава 12 из 20Следующая глава