— Пап! Мам! Я выиграла! У меня мед без экзаменов!
Катя влетает в гостиную, едва не сшибает плечом дверной косяк и машет телефоном так, будто там не протокол олимпиады, а приказ о награждении.
— Победитель! Теперь подаю документы в мед и иду на бюджет без вступительных. Смотрите, вот моя фамилия!
Я поднимаюсь слишком резко, газета соскальзывает с колен. Катя смеётся, бросается мне на шею. Обнимаю её и чувствую, как дрожат собственные руки.
— Молодец, солнышко. Я знал, что получится.
— Не знал. Ты последние три дня спрашивал, когда обновят сайт.
— Это был врачебный контроль.
Из кухни выбегает Марина — с половником в одной руке и полотенцем в другой.
— Что? Уже вывесили?
Катя суёт ей телефон. Марина читает, прикрывает рот ладонью, а потом прижимает дочь к себе. Мы стоим втроём посреди комнаты, пахнет борщом, укропом и горячим хлебом. Обычный наш дом, обычная среда — и всё же именно сейчас заканчивается что-то, ради чего я жил много лет.
Дочь выиграла профильную олимпиаду и получила право поступить в медицинский на бюджет без вступительных. Формальности будут летом, но для меня цель уже достигнута.
От этой мысли должно стать легче. Вместо облегчения внутри образуется свободное место, которому я пока не знаю названия.
— Сегодня празднуем, — решает Марина. — Откроем вино, торт испеку. А завтра позовём Лиду с Валерой, Сергея. Такое один раз бывает.
— Мам, завтра у меня девчонки собираются.
— Перенесёшь. Родители тоже имеют право порадоваться.
Катя закатывает глаза, но спорить не начинает. Она счастливая, взрослая и всё ещё наша — хотя уже одной ногой в другой жизни.
— Пап, ты чего молчишь?
— Смотрю на будущего врача.
— Пока только на человека, который летом будет спать до обеда.
— До сентября можешь. Потом забудешь, что такое сон.
Она фыркает и убегает звонить подругам. Марина возвращается на кухню. Слышно, как хлопает дверца шкафа, звякают бокалы. Праздник уже поставлен ею в план и потому непременно состоится.
Я остаюсь посреди комнаты с газетой на полу.
Когда Катя была маленькой, всё казалось понятным. Нужно было зарабатывать, лечить, строить дом, доставать лекарства, покупать сапоги на зиму, сидеть над задачами по физике, когда она плакала и говорила, что никогда не поступит. У каждой недели была цель. У каждого вызова — причина.
Теперь цель выросла, собрала документы и скоро уедет в общежитие.
На кухне Марина ставит передо мной тарелку.
— Садись. Борщ остынет.
— Сейчас.
— Лёш, правда, что с тобой?
— Ничего. Рад за неё.
— По лицу не скажешь.
— Устал.
Это объяснение у нас универсальное. Им можно прикрыть плохое настроение, молчание, ссору, позднее возвращение. Марина принимает его без возражений, только двигает ко мне хлебницу.
Катя возвращается через десять минут, садится напротив и начинает рассказывать, кто ещё прошёл по спискам. Я слушаю, задаю вопросы, запоминаю имена. Она говорит быстро, перескакивает с общежития на учебники, с учебников — на белый халат, который обязательно купит сама.
— И вообще, вы теперь сможете пожить вдвоём, — заявляет она. — Без моего вечного бардака.
Марина усмехается:
— Будто ты собираешься исчезнуть навсегда.
— Не навсегда. Но каждую неделю приезжать не обещаю.
— Посмотрим, — говорит жена.
Катя переводит взгляд с неё на меня.
— Вы же не поссоритесь без меня?
Она задаёт это почти шутя, но я вспоминаю вчерашний вечер. Мы с Мариной ужинали вдвоём, Катя задержалась у подруги. За сорок минут обсудили коммунальные платежи, треснувшую плитку в ванной и моё дежурство. Потом включили телевизор. Марина вязала, я листал медицинский журнал. Ни разу не поссорились — потому что ни к чему не прикоснулись по-настоящему.
— Вы иногда странные, — продолжает Катя. — Когда я дома, вы оба разговариваете. Стоит мне выйти — тишина.
— Не преувеличивай, — говорит Марина.
— Я не обвиняю. Просто не хочу уехать и потом узнать, что вы жили вместе только ради меня.
Марина выпрямляется.
— Мы прожили вместе двадцать пять лет не ради одной причины.
— Тогда хорошо.
Катя берёт хлеб, но есть не начинает. Я понимаю, что лёгкого ответа ей было бы достаточно. Она хочет верить, что родительский дом останется на месте, пока сама пробует взрослую жизнь.
— Мы справимся, — говорю.
Слово привычное и надёжное. Только на этот раз не знаю, что именно оно означает.
— С чего нам ссориться? — Марина первой отвечает и начинает собирать со стола лишние ложки.
— Не знаю. Вы иногда разговариваете только через меня.
В комнате на секунду становится слишком тихо.
— Тебе показалось, — говорю я.
— Может быть.
Катя не спорит, но смотрит так, как смотрела в детстве, когда понимала, что взрослые врут ради её спокойствия.
После ужина иду в погреб за вином. На полках стоят Маринины банки: огурцы, помидоры, вишнёвый компот. На каждой крышке дата и аккуратная подпись. В нашем доме всему отведено место. Даже будущему: в коробке лежат новые полотенца «для общежития», купленные ещё зимой.
Выбираю красное сухое — Марина любит именно такое. За двадцать пять лет я выучил её вкусы, привычки, расписание. Знаю, какой чай она пьёт утром и сколько раз проверяет выключенный утюг. Но, стоя в сыром погребе, неожиданно не могу ответить на простой вопрос: о чём мы будем говорить, когда Катя уедет?
Наверху уже накрыт стол. Марина переоделась в тёмно-синее платье, Катя принесла свечи и поставила их в хрустальные подсвечники, которыми мы пользуемся дважды в год.
— За студентку, — говорю, поднимая бокал.
— За врача в семье, — поправляет Марина.
— За ещё одного врача, — смеётся Катя. — Папа уже есть.
Мы пьём. Катя показывает фотографии будущего общежития, Марина подсчитывает, сколько понадобится денег на дорогу и питание. Я обещаю купить хороший фонендоскоп, хотя он ей понадобится не скоро.
— Только не самый дорогой, — говорит Марина. — Сначала всё равно растеряет половину вещей.
— Мам!
— Я правду говорю.
Их спор привычный, почти ласковый. Я должен улыбаться — и улыбаюсь. Только всё время ловлю себя на том, что смотрю на них со стороны, будто уже вышел из комнаты.
Когда Катя уходит к себе, Марина собирает посуду. Я отношу тарелки к мойке, она моет, я вытираю. Так мы делали много лет назад, пока не стало проще оставлять всё на ней.
— Хорошую дочь вырастили, — говорит она.
— Хорошую.
— Справились.
Слово царапает. Справились — словно закрыли историю болезни.
— Марин, а дальше?
Она не сразу понимает.
— Что дальше?
— Катя уедет. Мы останемся вдвоём. Что будем делать?
— Жить. Работать. Домом заниматься.
— А кроме этого?
Вода продолжает шуметь. Марина ставит вымытую чашку на сушилку.
— Ты к чему ведёшь?
— Ни к чему. Спрашиваю.
— Тогда не задавай вопросов, на которые сам не знаешь ответа.
Она выключает кран, вытирает руки. В её лице нет злости — только усталость и настороженность. Я вдруг понимаю, что она тоже думала об этом. Просто не собиралась произносить вслух.
— Я иногда не знаю, кто мы друг другу без Кати, — говорю.
— Муж и жена.
— Это название. А по сути?
— Лёш, сегодня праздник. Не порть его.
— Я не порчу.
— Портишь. У тебя всегда так: пока всё спокойно, начинаешь искать болезнь.
Профессиональная привычка. Может, она права.
Телефон звонит прежде, чем я успеваю ответить. Рабочая мелодия. Дежурная медсестра говорит, что Иван Зайцев снова в тяжёлом запое, давление скачет, везти в областную он отказывается и требует меня.
— Буду через двадцать минут.
Марина качает головой.
— Конечно. Как же иначе.
— Там человек в плохом состоянии.
— Здесь тоже люди, Лёша.
Катя появляется в дверях комнаты.
— Пап, ты уезжаешь?
— Ненадолго. Постараюсь вернуться.
Я говорю это уверенно, хотя сам знаю: если Ивану станет хуже, вернусь под утро.
В прихожей надеваю куртку. За спиной остаются жена и дочь, свечи, открытое вино, недоеденный торт. Впереди — больница, где от меня ждут понятных действий.
Я умею быть врачом. Умею быть отцом. А кем буду, когда дочь уедет и дом перестанет нуждаться в моём подвиге, — не знаю.
В больнице пахнет спиртом, мокрой одеждой и дешёвым табаком. Ивана Фёдоровича привезли соседи: жена не справилась, «скорая» задержалась на трассе. Он лежит на каталке в приёмном, лицо серое, руки дрожат.
— Доктор, я больше не буду, — говорит он, едва меня видит.
— Эту фразу вы уже прописали себе курсом. Не помогает.
Пока Лариса ставит систему, я слушаю сердце, проверяю живот, задаю вопросы. Здесь всё возвращается на места. Есть давление — его можно поднять. Есть обезвоживание — восполнить. Есть человек, который сорвался, — не осудить, а довезти до утра живым.
— Праздник у вас, говорят, — бормочет Иван.
— Дочь выиграла олимпиаду. Осенью будет поступать в медицинский.
— Хорошее дело. Моя тоже когда-то в техникум поступала. Я неделю всем рассказывал.
— Где она сейчас?
— В Липецке. Звонит по воскресеньям. Я иногда трубку не беру, если пьяный.
— Почему?
— Стыдно.
— Ей от этого легче?
Он отворачивается к стене.
— Вы, доктор, чужие ответы быстро находите.
— Работа такая.
— А свои?
Лариса бросает на него предупреждающий взгляд, но Иван уже закрывает глаза. Я делаю вид, что вопрос не услышал.
До четырёх утра состояние стабилизируется. Дежурный врач предлагает мне ехать домой, но я остаюсь заполнять карту. Бумаги можно было бы закончить завтра. Просто за столом в ординаторской никто не спросит, кто мы с Мариной друг другу без дочери.
Перед уходом ещё раз захожу к Ивану. Он спит, капельница доходит до конца. На тумбочке лежит телефон, экран загорается от сообщения: «Папа, позвони, пожалуйста». Я не читаю дальше и переворачиваю аппарат экраном вниз.
Дом встречает темнотой. Праздничные свечи погашены, бокалы убраны. На кухонном столе под крышкой оставлен кусок торта и записка Кати: «Пап, горжусь тобой. Но иногда будь дома».
Ставлю записку у сахарницы. В спальне закрыта дверь, поэтому снова ложусь в гостевой. До будильника остаётся час с небольшим.
Я спас человека от очередного запоя, но не знаю, что делать с собственной жизнью. Эта беспомощность непривычнее любой бессонной ночи.