— Ульма-а-а! Ульма!
Маленькая Ульма не отвечает. Она знает, что если ответить сразу, то её тотчас же найдут. И поведут домой обедать. Конечно, Ульма немножечко проголодалась, но сейчас у неё гораздо более интересное и важное занятие. Ульма лежит на земле и наблюдает за муравьём. Муравей спешит к себе домой. Это Ульма знает точно, потому что муравей тащит какую-то съедобную крошку. Когда мама возвращается с работы, она тоже, как муравей, всегда тащит большие пакеты с едой.
— Ульма-а-а!
Если отозваться, то прибегут взрослые и могут раздавить мураша. Поэтому Ульма не отзывается, а думает: «Интересно, а сколько у него детей? Наверное, двое: мальчик и девочка. Дети сидят в своем муравейнике и смотрят в окно».
Если встать во весь рост, то муравья почти не видно. А если лечь, да ещё и приклонить голову к земле, муравей становится большим. И хорошо видно, как он торопится домой, чтобы покормить своих малышей. Иногда Ульма подставляет на пути муравья веточки и с интересом наблюдает, как тот преодолевает внезапно посланные небом препятствия. Ульма вовсе не хочет оставить муравьят голодными. Но ведь так интересно наблюдать, как папа-муравей переползает через веточку, таща за собой громадную крошку.
— Ульма-а-а!
Иногда Ульме кажется, что Бог лежит на облаке, свесив голову вниз, и наблюдает за ней. Потому что Бог далеко и он большой. И по-другому ему Ульму ну никак не разглядеть. Ульма уже знает несколько молитв. Но когда ей кажется, что Бог смотрит на неё, она от волнения сразу их забывает и только шепчет быстро-быстро: «Боженька, Боженька, это я, Боженька, я здесь, Боженька мой». Ещё иногда она машет рукой в небо. И если рядом оказываются взрослые, то они машинально тоже смотрят в небо, потом пожимают плечами и продолжают заниматься своими делами.
— Ульма-а-а!
Муравей дополз до своей норки и нырнул туда. Крошка, которую он тащил, всё никак не хочет протискиваться, но тут выскакивает вся муравьиная семья: мама, дедушка, бабушка и двоюродный дядя, — и все вместе заталкивают крошку в дверь. Ульма радуется: теперь муравьята не останутся голодными. Ульма вскакивает и бежит к дому. Возле дома её уже ждет мама.
— Ульма, горюшко моё, ну куда это ты запропастилась? И где это так извозюкалась? Ну-ка, немедленно марш мыться, а потом кушать!
Ульма в ответ только невинно улыбается. И бежит вприпрыжку в дом. На крыльце она оборачивается и машет кому-то в небе. Я улыбаюсь, глядя на Ульму сверху. Потом машу ей в ответ, вскакиваю и стрелой мчусь домой. Меня, наверное, тоже уже потеряли.
Жарко даже у воды,
Душно в речке даже.
Мне рассказываешь ты
Сон про куклу Дашу.
Над водою стрекоза,
В небе солнца мячик.
Хорошо тебе в глаза
Дунуть одуванчик.
Его зовут Петер. И он рыжий. Ульма так его и зовёт: рыжий Петер. Петер не обижается, а только смеётся. А чего обижаться, если он и вправду рыжий. Они познакомились в турпоходе. Она — студентка, он — инструктор. Палатка, костёр, песни — что ещё для знакомства надо? Петер отвратительно поёт. Но зато как он играет на гитаре! А Ульма больше всего на свете любит петь. Она даже в детском саду солировала: «Солнечный круг! Небо вокруг!» И потом уже хор: «Пусть всегда будет солнце!»
— А за что ты меня полюбил? — часто спрашивает она Петера. Петер делает вид, что задумался, а потом начинает перечислять:
— Ну, во-первых, ты не дерёшься. Во-вторых, твоя мама бесподобно готовит клёцки. В-третьих, ты не храпишь…
На «в-седьмых» Ульма обычно не выдерживает и кидает в Пете-ра подушкой. Петер швыряет подушку в ответ, и начинается битва. По комнате в полнейшем восторге скачут солнечные зайцы. Вообще-то, Петер — архитектор. Будущий. Но он уже спроектировал дом, в котором они будут когда-нибудь жить. В этом доме много воздуха и солнца. Есть где солнечным зайцам разгуляться. А ещё в доме много детей. Ведь у Ульмы будет много детей. Мальчик, девочка, а потом ещё один мальчик. И все рыжие, как Петер. Зато глаза у них будут голубые, морские цвета лазурного моря, как у мамы.
Ульма лежит у Петера на груди и рассказывает:
— А ещё, представляешь, нам зачёт перенесли. Я готовилась, готовилась. А теперь за неделю всё позабуду.
— Ага, — сонно бормочет Петер.
— Зато по английскому препод заболел, и ему на смену прислали другого, молодого. Так он всем нашим девчонкам, и мне тоже, пятерки просто так поставил, за красивые глазки.
— Угу, — сонно соглашается Петер.
— Тебе что ли совсем всё равно? — возмущается Ульма.
— Эге, — соглашается Петер, и Ульма тут же вцепляется в его дурацкие рыжие кудри. — Ой-ёй-ёй! Ну не всё равно, не всё равно! Только отпусти, кошка несчастная!
Ульма отпускает его и победно мурлычет:
— Да, мы, кошки, такие! Только я не несчастная. Я счастливая кошка.
Иногда ей кажется, что она и Петер — это два язычка пламени. Они то горят по отдельности, то сплетаются в буйном танце, и тогда становится непонятно, где Ульма, а где Петер.
— Я люблю тебя, — почти неслышно шепчет она Петеру в ухо.
— Ага, — сонно бормочет Петер. По окну уже сползают первые капли рассвета.
И Ульма незаметно проваливается в сон. Сон, кстати, тоже рыжий и тёплый. И в нём много солнечных зайчиков.
Цветом небо загорелось.
Это мне так захотелось,
Чтобы встретила меня
Ты под брызгами огня.
Чтобы рядом мы стояли
И молчали, как во сне,
Чтоб из глаз твоих стекали
Струйки света в губы мне.
Лицо было мокрым. Но не от слёз, а от дождя. Дождь зарядил с самого утра. Серая мелкая морось с серого измятого неба. Серым было всё: дома, прохожие, машины. Серыми были слова, произносимые такими же серыми губами. Серыми и мокрыми.
Отпевали в маленькой загородной церквушке. Народу было немного. Наверное, потому что по жизни как-то так сложилось, что знакомых было много, а друзей мало. Слишком уж они вдвоём были заняты друг другом. Так что для многочисленных дружб времени не оставалось. Поэтому друзей было мало. Зато пришли все. Они по очереди подходили к Ульме, трогали её за рукав и отходили, не произнося ни слова. На то они были и друзья, чтобы понимать, что Ульме сейчас слова ни к чему.
Ульма знала, что должна поплакать, но слёз не было.
«Хорошо, что дождь, — думала она, — не так заметно, что я не плачу».
По правде говоря, она и не могла заплакать. Если бы она заплакала, то тогда бы согласилась с происходящим, с тем, что необратимо, с тем, с чем соглашаться она никак не хотела. Конечно, никаких таких мыслей в голове Ульмы и в помине не было. Просто она никак не могла заплакать — и всё.
Ульма загадала: «Если я досчитаю до ста и дождь кончится, значит, это всего лишь сон». Она досчитала до ста, медленно, не торопясь. Её о чем-то спрашивали, она кивала в ответ, но на самом деле ничего не слышала, а хмуро и сосредоточенно считала: «Девяносто девять… Сто…»
Дождь не кончался. «До тысячи, я сосчитаю до тысячи», — решила Ульма. Дождь не кончался. Струйки воды стекали по её лицу. Но Ульма не плакала. Она считала.
Приехали домой. Что-то выпили. Снова молча подходили по очереди друзья. Так же молча уходили. На то они и друзья, чтобы понимать, что Ульме хочется побыть одной. Ульме было не до них. Ульма считала до миллиона. А дождь не кончался.
В Чехии начались наводнения. Польша к ним только ещё готовилась. А в Германии с непогодой боролись уже давно и всерьёз. Но Ульма об этом не знала. Она не смотрела телевизор, не слушала радио, не включала компьютер. Ульма была очень занята: она считала до миллиона.
«Если считать быстро: раздватричетырепять, то это несчитово и ничего не получится», — думала Ульма. И поэтому она считала вдумчиво и серьезно: «Двести семнадцать тысяч пятьсот шестьдесят один… Двести семнадцать тысяч пятьсот шестьдесят два…» Дождь не кончался.
Ульма смотрела в небо — небо было затянуто серой пеленой, даже помахать некуда. Наверное, Бог сейчас совсем не видит её. Иначе бы он обязательно помог. Но из-за дождя ничего толком не разглядеть. А даже если на миг и появится просвет и Бог разглядит в него мокрое Ульмино лицо, он наверняка подумает, что это всего лишь дождь. И, кстати, так ведь оно и есть. «Пятьсот шестьдесят две тысячи триста пятнадцать… Пятьсот шестьдесят две тысячи триста шестнадцать…»
На работе Ульму отправили в отпуск. Ну и правильно. Ну, какой сейчас из нее работник? Спросишь её о чём-нибудь, а она смотрит, смотрит словно бы сквозь тебя и только губами еле шевелит. Похорошему, может, надо было показать её врачу, но решили, что пока не стоит. Пускай ещё немного времени пройдёт, а там, глядишь, и придёт в себя наша Ульмочка, русалочка голубоглазая. А дождь всё шёл и шёл.
Каждый вечер Ульма приходила в кафе, где они раньше сидели по воскресеньям. Ульма брала чашечку кофе, садилась за один из столиков, выставленных снаружи. Так и сидела до самого конца, пока хмурый хозяин кафе не начинал переворачивать стулья и ставить их на столы. Тогда Ульма быстро расплачивалась и уходила. «Восемьсот двадцать девять тысяч сто один…»
Кажется, это был понедельник. Или вторник. Но что не воскресенье — это точно. Потому что по воскресеньям в кафе обычно сидело много народа, а в этот раз оказалось раз-два и обчёлся: только пожилая пара да саксофонист из дорогого ресторана напротив.
«Миллион!» — мысленно вскрикнула-прошептала Ульма, и вдруг дождь кончился. И серые тучи как-то заробели и стыдливо отодвинулись друг от друга, а потом и вовсе разбежались в разные стороны. И небо оказалось вдруг таким невыносимо глубоким и синим, что Ульма от неожиданности выронила чашечку. Как в замедленном кино, чашка медленно спланировала на мостовую-пол и так же медленно разлетелась вдребезги.
Ульма неловко оглянулась, словно ища чего-то. Мир вокруг играл красками, растекался ручейками смеха, сверкал осколками луж. Ульма вздохнула и отчаянно разрыдалась.
Тарелка выскользнула луною
Из рук уставших. Осколки — брызгами.
Вздохнула: «К счастью». А сердце ноет.
И мысли — слипшимися огрызками.
А за окном дождик землю штопает,
А за окном целый день ненастье.
А тут ещё и тарелка, чтоб её.
И надо верить, что это к счастью.
Ветер треплет листочки джаза, срывает и долго гоняет их по шуршащей мостовой. Уж ветер-то знает в этом толк.
Ульма чутко прислушивается то ли к нему, то ли к себе.
— Я хочу быть ветром, — внезапно срывается с её губ. Ветер подхватывает прозрачный шёпот и начинает таскать его по мостовой вместе с листьями.
— Я хочу быть ветром, — шелестят листья.
— Я хочу быть ветром, — тихонечко подпевают водосточные трубы.
— Я хочу быть ветром, — скользят по крышам облака.
Я ловлю этот шёпот, сидя у открытого окна последнего этажа, и мой чай наполняется привкусом пыльной печали перед ночным дождём.
— Я хочу быть ветром.
Ульма зажмуривает глаза и поднимает лицо к небу.
— Лети, — слышит она мой тёмно-синий шепот. Ульма расправляет руки, и земная тяжесть спадает с неё, словно листочки джаза, срываемые взлохмаченным ветром. Ульма взмывает вверх. На одно мгновение я слышу на своей щеке прикосновение её губ с ароматом недопитого кофе.
— Спасибо, — шепчет мне ветер и уносится прочь к горизонту, в рыжую солнечную даль.
Скорая приезжает минут через пятнадцать.
— Не расплатилась, — вздыхает смурной мрачный хмурый хозяин уличного кафе, но потом понимает, что сморозил глупость, смущённо машет рукой и отодвигается назад. Ульму уносят на носилках. Седая прядь выбивается из-под съехавшего платка. Ветер треплет листочки джаза.
Те голуби, что с острой крыши
Метнулись вверх — все выше, выше —
И растворились в тишине,
Ещё раз встретятся ли мне,
Когда и я нырну за ними,
Чтоб небесами голубыми
Добраться до таких высот,
Где даже смерть уже не в счёт?